https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/
старик понял, о чем думал Глеб и что волновало его в эти минуты. Юлдаш или эти болтливые женщины Пирадовы рассказали Глебу о его глаукоме — он и это понял, но не в этом было сейчас главное. Тиша почувствовал, как казнит себя Глеб за то, что он, Тиша, старый и бесполезный уже в этой жизни человек, слепнет, что он ослабел и дал взять верх над собой обычным старческим немощам, которые одолеваюткаждого старика, когда приходит его время. Тиша на ощупь обнял Глеба, ткнулся лицом в его лицо и, усевшись покойно, сказал по-узбекски:
— Не терзай себя понапрасну, сынок. Все годы я был тебе как родной, но в моей болезни нет твоей вины. Она пришла сама, тихо, точно вор... В вате не спрячешь огня. Пусть лечат, я доверюсь врачам, это достопочтенные и уважаемые люди. Но сам я думаю: загони змею в бамбуковую палку, она ведь и там будет извиваться. Беда моя от старости, а от старости даже самые лучшие врачи не придумали еще лекарства. Сваренной рыбе вода не помогает, сынок...— Он снова ласково провел ладонью по голове и щеке Глеба, улыбнулся жалко и обезоруживающе сказал: — Будь спокоен. За себя и за меня. И не говори мне приятных слов: приятные слова не бывают истинными, истинные — приятными.
— Я просто устал, дада, — тихо сказал Глеб, тоже по-узбекски. — Немного отдыхаю, видишь, — он спохватился, что произнес «видишь» — не то слово,— и добавил, осердясь на себя: — Но я виноват. Я все равно очень виноват, дада.
— Хватит, Галиб, сынок. Долгий разговор — тяжелая поклажа верблюду. Когда скисает молоко, никто не разбивает кувшина. Успокойся, сын, и послушай, что скажу тебе я, засидевшийся на этом свете. Я, конечно, не очень тороплюсь туда, там меня не ждет никто. Человек приходит в эту жизнь и уходит из нее, и это так же верно, как и то, что солнце встает утром и уходит от нас каждый вечер. За долгую свою жизнь я потерял всех. Зачем я живу? А?.. Каждый человек должен жить потому, что он кому-то нужен. Потому, что кто-то нуждается в его помощи. Разве двадцать лет назад я не был нужен тебе? Разве тебе не нужен был очень красивый человек, учитель наш — домулла Рубен-ака Пи-радов? Разве и ты никому не нужен теперь? Ты — большой начальник. Не может быть такого, чтоб никто не нуждался в твоей помощи! Ты — добрый человек, и разве доброта твоя не может облегчить чью-то трудную жизнь? Подумай, как давно перестали стрелять пушки, а люди до сих пор плачут и умываются слезами. Отсохни у меня язык, если вру, плюнь мне в лицо, если я вру... Так я жил все эти годы, сынок, потому и друзей у меня много, и ничего я не боюсь. Даже черной ночи, которую судьба может послать мне до конца дней моих... А от тебя я не хочу слышать, что ты устал...
Лев Михайлович Воловик, воспользовавшись правом лечащего врача, осторожно повел старого Тишу к выходу. Он знал, что и посетитель, и пациент нуждаются теперь в его помощи. Но на пороге, нащупав дверной косяк, старик обернулся и, глядя чуть в сторону от кровати Базанова, сказал бодро и уже по-русски:
— Приходи домой, Галиб, сынок. Я тебя пловом встречу. Ох, пловом! У-у-у! И друзей своих веди. — Это, видно, относилось к врачу и Зыбину, присутствие которого старик угадывал.
Во время всего разговора, который шел по-узбекски и который Зыбин не понимал, он делал вид, что дремлет, и действительно задремал, и лишь приход врача разбудил его. Зыбин приподнялся и, приветственно покрутив над головой рукой, бодренько отозвался:
— Спасибо за приглашение, папаша, обязательно придем. И по плову соскучились — готовьте самый
большой казан! Одной кашей здесь кормят, а разве будет сила у мужика, которого так кормят?
— Йок! — твердо сказал старик. Приложив обе руки к груди, он поклонился и вышел.
— Это мой второй отец,— сказал Глеб.
— Я понял, — отозвался Зыбин. — Он плохо видит. Что с ним?
— Он совсем плох, и я в этом виноват. Я, я! И давайте помолчим, Андрей Петрович. Простите... Помолчим.
В палате повисла тишина. Чуть напряженная, настороженная. Наверное, обиделся Зыбин. Да бог с ним: не об этом думал сейчас Базанов. Опять болело сердце. Ныло левое плечо, покалывало под лопаткой. А может, все это и не страшно. Взвинтил себя, разнервничался — вот и кажется, что только-только привезли сюда с инфарктом: свежее проникающее ранение сердца. И нитроглицерин под рукой. Что, так и будет теперь всегда, всю жизнь и каждый день той жизни, что осталась? И зачем такая жизнь?..
Нетерпение охватило Базанова. Оно родилось маленьким слабым комком где-то под ключицей и разрасталось, словно этот комок надували мощным насосом, — захватывало, как зуд, руки, ноги, голову, отдавалось в каждой напрягшейся мышце. В таком состоянии человек после операции рвет с себя бинты, кричит, охваченный нервной дрожью, вскакивает на поломанную — в шинах — ногу. Подобное нетерпение приходит не часто, только когда нервы срываются с последних тормозов. С Базановым это случилось впервые.
Он с трудом поднялся, натянул халат. Зыбин скосил в его сторону осуждающий глаз, но ничего не сказал, не спросил даже. Обиделся — факт. Глеб двинулся на поиски Воловика...
Лев Михайлович сидел в дальнем конце коридора, за столом старшей сестры, погруженный в кипу пухлых историй болезней. Делая записи, он морщил лоб, сводил брови — видно, вспоминал всех больных, которых он сегодня пользовал, и все многочисленные назначения, что предписывал им. Это действительно была адова работа. Воловик признавался — он ненавидел писанину, а тут и перо то переставало писать — он
тряс ручку, и она кляксила, — то выдавало такую густую линию, что чернила расплывались и вообще разобрать ничего нельзя было, и даже сам Лев Михайлович уже не понимал, что написал только что.
Воловик поднял большие, чуть навыкате глаза, в которых застыла мука нерешенных проблем, и спросил сухо;
— Чему обязан, товарищ Базанов? — выражая словами и тоном недовольство самовольным появлением Глеба. — А я-то уверен, все мои сознательные подопечные по своим кроваткам бай-бай на спинках. — Воловик был не самым ярким остряком даже среди медперсонала кардиологического отделения ташкентской больницы, и, как и многим другим людям, ему было свойственно ошибаться.
— У меня тут старик был, — начал, волнуясь, Глеб.
Воловик остановил его и, пододвинув табурет, требовательным жестом усадил Базанова, сжал двумя пальцами его кисть, глядя на часы, считая пульс и все больше хмурясь. Глеб вздохнул неглубоко, только чтобы перевести дыхание — все же он чувствовал себя погано, хуже, чем в последние дни, и хуже того обычного состояния, к которому привык уже, — и сказал:
— У него глаукома. Ему будут делать операцию.
— Об этом я догадался, представьте. Все же я врач, Глеб Семенович, терапевт, а не дератизатор. Вы зря встали.
— Я прошу вас, Лев Михайлович. Узнайте, где, когда и кто будет делать ему операцию.
— Вам это нужно знать? Необходимо? Излишнее волнение тоже? Может, вы хотите присутствовать? — Тут Воловик взглянул в лицо своего больного, понял, что «не туда погреб», осекся и закончил обычным будничным и дружеским тоном, которым изъяснялся всегда, когда был в добром расположении духа и не старался показать своего остроумия: — Я узнаю, Глеб Семенович, не беспокойтесь, я все для вас сделаю. Идемте. Я провожу вас в палату, и давайте нашу дальнейшую беседу проведем в других условиях, в постельном режиме, в партере, как говорят самбисты. — Почему «самбисты» — Лев Михайлович Воловик не смог бы объяснить. Просто сострил напоследок. И искренне подумал, что неплохо сострил...
— А знаете, я понял недавно. Самое характерное в моей профессии — то, что я не люблю разговаривать просто так, — объявил Зыбин. — Без дела, без прицела. Разговорчивый я лишь с теми, кто мне нужен для газеты. Не обязательно, конечно, для заказанного очерка или корреспонденции, но и чуть-чуть вперед, для блокнота. На два-три номера.
— Спасибо за доверие, но это ужасно,— сказал Глеб.
— Что? — не понял Зыбин.
— Неужели все газетчики так рассуждают? Жизнь не математика, а вы на все идете с готовыми формулами. Схемы, а не люди вас окружают. Выложил пасьян-сик — Петров со знаком плюс, Иванов с минусом — вот и очерк готов. Я, конечно, упрощаю, но нельзя же так. Я довольно много людей прессы повидал, когда золото нашли. Присмотрелся, и, знаете, пять из десяти уже со схемой ко мне приезжали. Чувствую, схема у них в голове, теперь надо только к ней факты и доказательства подобрать.
— Профессионально,— вставил Зыбин с непонятной, не то осуждающей, не то констатирующей интонацией. — Мы — профессионалы, — повторил он, — вот и подход деловой: нужны, как вы выразились, факты. Концепции, или схемы, по-вашему, придумывать действительно не требуется. Они уже существуют. Они именно как готовые формулы в математике: они — объективная реальность.
— Субъективная, — возразил Глеб. — И зачастую вовсе не реальность, а плод наших, как бы помягче сказать... приспособленческих, вот именно — приспособленческих стараний. «Чего изволите-с» — так это в старину называлось.
— Ну, вы загибаете, Базанов. Зачем же так, с перехлестом?
— Да разве я только про вас? Я и про себя, и про Рахимова, и про других. Я вам случай расскажу. Не очень свежий, лет ему примерно пятнадцать, но характерный для тех лет. Друг мой Юлдаш Рахимов — знаете его, он ведь крупный археолог, и уже тогда таковым всеми признавался: труды, ученики, печатные работы,
раскопки в Пянджикенте. И вдруг встречаемся внезапно в Караташе.
— Каким ветром занесло вас сюда, Юлдаш-ака? У вас же разворот раскопок под Самаркандом?
— Пришлось законсервировать, — отвечает. — Только на этот сезон, — и словно извиняется, чувствует, что я все понимаю, но как истый археолог готов забуриться где угодно, хоть у тещи на огороде. — Знаешь, здесь очень интересная организация водоснабжения — целая ирригационная система, построенная древними.
Я слушаю. Хорошо, увлекательно рассказывает Юлдаш Рахимович. Любого, даже самого незаинтересованного человека ему ничего не стоит превратить в восхищенного слушателя. Уж обо мне и говорить нечего: я и университет успел окончить, но так и остался по-прежнему восторженным почитателем его рассказов. — Северо-западнее Караташа, — продолжает Рахимов, — было озеро. Сначала, видимо, огромное, гигантское, потом почему-то стало мелеть, высыхать — ступени его обмеления и теперь видны отчетливо — возможно, из-за ухода реки, питающей озеро.
Но система древнего орошения из озера была действительно системой. На север, восток и юг веерообразно расходились каналы. Вода поднималась с помощью чигирей — больших колес с черпаками. Чигири отстояли друг от друга метров на сто. Каналы были самотечными. Выдумка древних состояла в том, что вода в каналах текла даже не горизонтально, а с некоторым уклоном вниз к каждому чигирю. Она крутила чигирь, поднималась метра на полтора и бежала к следующему. И так на двадцати километрах поднималась более чем на пятнадцать метров. Разве не насосная станция, а?! Как все просто! И какую гигантскую площадь орошала система эта, подумай!..
Или водоснабжение с такыров. Такыр пересекался канавками, канавки сходились к широкому, облицованному кирпичом желобу. Тот вел в цистерну — семиметрового диаметра, высотой в четыре метра, врытую в землю. Так наши предки собирали и хранили воду. Неподалеку от караван-сарая мы раскопали печь, в которой обжигался кирпич для таких цистерн. Печь наполнена сырцом и замурована. Была подготовлена к обжигу и брошена. Почему? Кочевники ли налетели,
чума ли опустошила в тот год поселки и стойбища — кто знает? Раскопы говорят о панике, с какой бежали отсюда люди, бросая имущество. Может, это было землетрясение, смещение тектонических слоев, какая-то гигантская метеорологическая катастрофа, повернувшая течение полноводной реки, потерявшей силу и начавшей уходить в пески. А может, ворвались в цветущий край дикие монгольские всадники на коротконогих, гривастых и длиннохвостых лошадях, в треугольных высоких шапках, отороченных огненно-рыжим лисьим мехом, и растоптали, уничтожили все окрест. И в первую очередь — оросительные каналы. Лишенные воды, пришли в упадок и города... Это не первая и не тысячная загадка истории.
— Да вы-то при чем здесь? — не удержался я. — Почему вы бросили Самарканд и прилетели сюда?
Замялся:
— Ваша стройка теперь так актуальна, так модна. Каждая организация обязана как-то помочь ей. И даже плакат выпущен, знаешь: «Чем ты помог?» Ну и меня вызвали в Академию и разбомбили за план полевых работ, за то, что он, мол, от жизни оторван — недостаточна связь археологии с сегодняшним днем. Собрали ученый совет, ошибки исправили, договор на содружество заключили — и сюда...
Базанов замолчал, подмечая, какое впечатление произвел его рассказ на Зыбина. Зыбин улыбнулся, сказал:
— Так годы какие? Конец сороковых — начало пятидесятых ?
— Конечно, все задним умом крепки. О многом я узнал спустя несколько лет, но и тогда мне казалось, что что-то не клеится на этом самом караташском строительстве.
— Расскажи. Ведь столько раз обещал.
— Уговорил. Ложись поудобней: рассказ будет долгим, смотри и слушай. Все это схематично, конечно. Море, река. Вот здесь Караташ, столица будущей стройки. Пески, русло древней реки. На юге — граница республики: это тебе для ориентации. Да. Тут, северо-западнее Караташа, впадина — то самое бывшее озеро, о котором я уже говорил,— оно так вот протянулось, и обрати внимание: будет очень важно для последую-
щих событий и всей истории канала, названного Первомайским. Теперь все. — Сделав «самолетик», он ловко метнул его на кровать Зыбину.
— Наглядно, — посмотрев, сказал Зыбин. — Начинай.
— Во-первых, будем справедливыми. Строительство большого самотечного канала в условиях пустыни являлось для наших гидротехников делом совершенно новым, беспрецедентным. Геологи и изыскатели кинулись на трассу. Отряды топографов начали привязку. Поселок Караташ громко стал именоваться в газетах «штабом наступления на пески» и «штабом покорителей пустыни».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
— Не терзай себя понапрасну, сынок. Все годы я был тебе как родной, но в моей болезни нет твоей вины. Она пришла сама, тихо, точно вор... В вате не спрячешь огня. Пусть лечат, я доверюсь врачам, это достопочтенные и уважаемые люди. Но сам я думаю: загони змею в бамбуковую палку, она ведь и там будет извиваться. Беда моя от старости, а от старости даже самые лучшие врачи не придумали еще лекарства. Сваренной рыбе вода не помогает, сынок...— Он снова ласково провел ладонью по голове и щеке Глеба, улыбнулся жалко и обезоруживающе сказал: — Будь спокоен. За себя и за меня. И не говори мне приятных слов: приятные слова не бывают истинными, истинные — приятными.
— Я просто устал, дада, — тихо сказал Глеб, тоже по-узбекски. — Немного отдыхаю, видишь, — он спохватился, что произнес «видишь» — не то слово,— и добавил, осердясь на себя: — Но я виноват. Я все равно очень виноват, дада.
— Хватит, Галиб, сынок. Долгий разговор — тяжелая поклажа верблюду. Когда скисает молоко, никто не разбивает кувшина. Успокойся, сын, и послушай, что скажу тебе я, засидевшийся на этом свете. Я, конечно, не очень тороплюсь туда, там меня не ждет никто. Человек приходит в эту жизнь и уходит из нее, и это так же верно, как и то, что солнце встает утром и уходит от нас каждый вечер. За долгую свою жизнь я потерял всех. Зачем я живу? А?.. Каждый человек должен жить потому, что он кому-то нужен. Потому, что кто-то нуждается в его помощи. Разве двадцать лет назад я не был нужен тебе? Разве тебе не нужен был очень красивый человек, учитель наш — домулла Рубен-ака Пи-радов? Разве и ты никому не нужен теперь? Ты — большой начальник. Не может быть такого, чтоб никто не нуждался в твоей помощи! Ты — добрый человек, и разве доброта твоя не может облегчить чью-то трудную жизнь? Подумай, как давно перестали стрелять пушки, а люди до сих пор плачут и умываются слезами. Отсохни у меня язык, если вру, плюнь мне в лицо, если я вру... Так я жил все эти годы, сынок, потому и друзей у меня много, и ничего я не боюсь. Даже черной ночи, которую судьба может послать мне до конца дней моих... А от тебя я не хочу слышать, что ты устал...
Лев Михайлович Воловик, воспользовавшись правом лечащего врача, осторожно повел старого Тишу к выходу. Он знал, что и посетитель, и пациент нуждаются теперь в его помощи. Но на пороге, нащупав дверной косяк, старик обернулся и, глядя чуть в сторону от кровати Базанова, сказал бодро и уже по-русски:
— Приходи домой, Галиб, сынок. Я тебя пловом встречу. Ох, пловом! У-у-у! И друзей своих веди. — Это, видно, относилось к врачу и Зыбину, присутствие которого старик угадывал.
Во время всего разговора, который шел по-узбекски и который Зыбин не понимал, он делал вид, что дремлет, и действительно задремал, и лишь приход врача разбудил его. Зыбин приподнялся и, приветственно покрутив над головой рукой, бодренько отозвался:
— Спасибо за приглашение, папаша, обязательно придем. И по плову соскучились — готовьте самый
большой казан! Одной кашей здесь кормят, а разве будет сила у мужика, которого так кормят?
— Йок! — твердо сказал старик. Приложив обе руки к груди, он поклонился и вышел.
— Это мой второй отец,— сказал Глеб.
— Я понял, — отозвался Зыбин. — Он плохо видит. Что с ним?
— Он совсем плох, и я в этом виноват. Я, я! И давайте помолчим, Андрей Петрович. Простите... Помолчим.
В палате повисла тишина. Чуть напряженная, настороженная. Наверное, обиделся Зыбин. Да бог с ним: не об этом думал сейчас Базанов. Опять болело сердце. Ныло левое плечо, покалывало под лопаткой. А может, все это и не страшно. Взвинтил себя, разнервничался — вот и кажется, что только-только привезли сюда с инфарктом: свежее проникающее ранение сердца. И нитроглицерин под рукой. Что, так и будет теперь всегда, всю жизнь и каждый день той жизни, что осталась? И зачем такая жизнь?..
Нетерпение охватило Базанова. Оно родилось маленьким слабым комком где-то под ключицей и разрасталось, словно этот комок надували мощным насосом, — захватывало, как зуд, руки, ноги, голову, отдавалось в каждой напрягшейся мышце. В таком состоянии человек после операции рвет с себя бинты, кричит, охваченный нервной дрожью, вскакивает на поломанную — в шинах — ногу. Подобное нетерпение приходит не часто, только когда нервы срываются с последних тормозов. С Базановым это случилось впервые.
Он с трудом поднялся, натянул халат. Зыбин скосил в его сторону осуждающий глаз, но ничего не сказал, не спросил даже. Обиделся — факт. Глеб двинулся на поиски Воловика...
Лев Михайлович сидел в дальнем конце коридора, за столом старшей сестры, погруженный в кипу пухлых историй болезней. Делая записи, он морщил лоб, сводил брови — видно, вспоминал всех больных, которых он сегодня пользовал, и все многочисленные назначения, что предписывал им. Это действительно была адова работа. Воловик признавался — он ненавидел писанину, а тут и перо то переставало писать — он
тряс ручку, и она кляксила, — то выдавало такую густую линию, что чернила расплывались и вообще разобрать ничего нельзя было, и даже сам Лев Михайлович уже не понимал, что написал только что.
Воловик поднял большие, чуть навыкате глаза, в которых застыла мука нерешенных проблем, и спросил сухо;
— Чему обязан, товарищ Базанов? — выражая словами и тоном недовольство самовольным появлением Глеба. — А я-то уверен, все мои сознательные подопечные по своим кроваткам бай-бай на спинках. — Воловик был не самым ярким остряком даже среди медперсонала кардиологического отделения ташкентской больницы, и, как и многим другим людям, ему было свойственно ошибаться.
— У меня тут старик был, — начал, волнуясь, Глеб.
Воловик остановил его и, пододвинув табурет, требовательным жестом усадил Базанова, сжал двумя пальцами его кисть, глядя на часы, считая пульс и все больше хмурясь. Глеб вздохнул неглубоко, только чтобы перевести дыхание — все же он чувствовал себя погано, хуже, чем в последние дни, и хуже того обычного состояния, к которому привык уже, — и сказал:
— У него глаукома. Ему будут делать операцию.
— Об этом я догадался, представьте. Все же я врач, Глеб Семенович, терапевт, а не дератизатор. Вы зря встали.
— Я прошу вас, Лев Михайлович. Узнайте, где, когда и кто будет делать ему операцию.
— Вам это нужно знать? Необходимо? Излишнее волнение тоже? Может, вы хотите присутствовать? — Тут Воловик взглянул в лицо своего больного, понял, что «не туда погреб», осекся и закончил обычным будничным и дружеским тоном, которым изъяснялся всегда, когда был в добром расположении духа и не старался показать своего остроумия: — Я узнаю, Глеб Семенович, не беспокойтесь, я все для вас сделаю. Идемте. Я провожу вас в палату, и давайте нашу дальнейшую беседу проведем в других условиях, в постельном режиме, в партере, как говорят самбисты. — Почему «самбисты» — Лев Михайлович Воловик не смог бы объяснить. Просто сострил напоследок. И искренне подумал, что неплохо сострил...
— А знаете, я понял недавно. Самое характерное в моей профессии — то, что я не люблю разговаривать просто так, — объявил Зыбин. — Без дела, без прицела. Разговорчивый я лишь с теми, кто мне нужен для газеты. Не обязательно, конечно, для заказанного очерка или корреспонденции, но и чуть-чуть вперед, для блокнота. На два-три номера.
— Спасибо за доверие, но это ужасно,— сказал Глеб.
— Что? — не понял Зыбин.
— Неужели все газетчики так рассуждают? Жизнь не математика, а вы на все идете с готовыми формулами. Схемы, а не люди вас окружают. Выложил пасьян-сик — Петров со знаком плюс, Иванов с минусом — вот и очерк готов. Я, конечно, упрощаю, но нельзя же так. Я довольно много людей прессы повидал, когда золото нашли. Присмотрелся, и, знаете, пять из десяти уже со схемой ко мне приезжали. Чувствую, схема у них в голове, теперь надо только к ней факты и доказательства подобрать.
— Профессионально,— вставил Зыбин с непонятной, не то осуждающей, не то констатирующей интонацией. — Мы — профессионалы, — повторил он, — вот и подход деловой: нужны, как вы выразились, факты. Концепции, или схемы, по-вашему, придумывать действительно не требуется. Они уже существуют. Они именно как готовые формулы в математике: они — объективная реальность.
— Субъективная, — возразил Глеб. — И зачастую вовсе не реальность, а плод наших, как бы помягче сказать... приспособленческих, вот именно — приспособленческих стараний. «Чего изволите-с» — так это в старину называлось.
— Ну, вы загибаете, Базанов. Зачем же так, с перехлестом?
— Да разве я только про вас? Я и про себя, и про Рахимова, и про других. Я вам случай расскажу. Не очень свежий, лет ему примерно пятнадцать, но характерный для тех лет. Друг мой Юлдаш Рахимов — знаете его, он ведь крупный археолог, и уже тогда таковым всеми признавался: труды, ученики, печатные работы,
раскопки в Пянджикенте. И вдруг встречаемся внезапно в Караташе.
— Каким ветром занесло вас сюда, Юлдаш-ака? У вас же разворот раскопок под Самаркандом?
— Пришлось законсервировать, — отвечает. — Только на этот сезон, — и словно извиняется, чувствует, что я все понимаю, но как истый археолог готов забуриться где угодно, хоть у тещи на огороде. — Знаешь, здесь очень интересная организация водоснабжения — целая ирригационная система, построенная древними.
Я слушаю. Хорошо, увлекательно рассказывает Юлдаш Рахимович. Любого, даже самого незаинтересованного человека ему ничего не стоит превратить в восхищенного слушателя. Уж обо мне и говорить нечего: я и университет успел окончить, но так и остался по-прежнему восторженным почитателем его рассказов. — Северо-западнее Караташа, — продолжает Рахимов, — было озеро. Сначала, видимо, огромное, гигантское, потом почему-то стало мелеть, высыхать — ступени его обмеления и теперь видны отчетливо — возможно, из-за ухода реки, питающей озеро.
Но система древнего орошения из озера была действительно системой. На север, восток и юг веерообразно расходились каналы. Вода поднималась с помощью чигирей — больших колес с черпаками. Чигири отстояли друг от друга метров на сто. Каналы были самотечными. Выдумка древних состояла в том, что вода в каналах текла даже не горизонтально, а с некоторым уклоном вниз к каждому чигирю. Она крутила чигирь, поднималась метра на полтора и бежала к следующему. И так на двадцати километрах поднималась более чем на пятнадцать метров. Разве не насосная станция, а?! Как все просто! И какую гигантскую площадь орошала система эта, подумай!..
Или водоснабжение с такыров. Такыр пересекался канавками, канавки сходились к широкому, облицованному кирпичом желобу. Тот вел в цистерну — семиметрового диаметра, высотой в четыре метра, врытую в землю. Так наши предки собирали и хранили воду. Неподалеку от караван-сарая мы раскопали печь, в которой обжигался кирпич для таких цистерн. Печь наполнена сырцом и замурована. Была подготовлена к обжигу и брошена. Почему? Кочевники ли налетели,
чума ли опустошила в тот год поселки и стойбища — кто знает? Раскопы говорят о панике, с какой бежали отсюда люди, бросая имущество. Может, это было землетрясение, смещение тектонических слоев, какая-то гигантская метеорологическая катастрофа, повернувшая течение полноводной реки, потерявшей силу и начавшей уходить в пески. А может, ворвались в цветущий край дикие монгольские всадники на коротконогих, гривастых и длиннохвостых лошадях, в треугольных высоких шапках, отороченных огненно-рыжим лисьим мехом, и растоптали, уничтожили все окрест. И в первую очередь — оросительные каналы. Лишенные воды, пришли в упадок и города... Это не первая и не тысячная загадка истории.
— Да вы-то при чем здесь? — не удержался я. — Почему вы бросили Самарканд и прилетели сюда?
Замялся:
— Ваша стройка теперь так актуальна, так модна. Каждая организация обязана как-то помочь ей. И даже плакат выпущен, знаешь: «Чем ты помог?» Ну и меня вызвали в Академию и разбомбили за план полевых работ, за то, что он, мол, от жизни оторван — недостаточна связь археологии с сегодняшним днем. Собрали ученый совет, ошибки исправили, договор на содружество заключили — и сюда...
Базанов замолчал, подмечая, какое впечатление произвел его рассказ на Зыбина. Зыбин улыбнулся, сказал:
— Так годы какие? Конец сороковых — начало пятидесятых ?
— Конечно, все задним умом крепки. О многом я узнал спустя несколько лет, но и тогда мне казалось, что что-то не клеится на этом самом караташском строительстве.
— Расскажи. Ведь столько раз обещал.
— Уговорил. Ложись поудобней: рассказ будет долгим, смотри и слушай. Все это схематично, конечно. Море, река. Вот здесь Караташ, столица будущей стройки. Пески, русло древней реки. На юге — граница республики: это тебе для ориентации. Да. Тут, северо-западнее Караташа, впадина — то самое бывшее озеро, о котором я уже говорил,— оно так вот протянулось, и обрати внимание: будет очень важно для последую-
щих событий и всей истории канала, названного Первомайским. Теперь все. — Сделав «самолетик», он ловко метнул его на кровать Зыбину.
— Наглядно, — посмотрев, сказал Зыбин. — Начинай.
— Во-первых, будем справедливыми. Строительство большого самотечного канала в условиях пустыни являлось для наших гидротехников делом совершенно новым, беспрецедентным. Геологи и изыскатели кинулись на трассу. Отряды топографов начали привязку. Поселок Караташ громко стал именоваться в газетах «штабом наступления на пески» и «штабом покорителей пустыни».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105