https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/
Силы возвращались ко мне. Я решил, что скорее упаду и умру, чем покажу еще раз Мишке свою слабость. Мы двигались на северо-восток.
Ковш Большой Медведицы завалился набок, запрокинулся. Слева кривился белый арбузный ломоть луны и серебристо-зеленая дорожка пересекала песчаные холмы. Барханы набегали на нас валами, как волны — на лодчонку в бушующем море...
Мы кончали завтрак, когда взошло солнце. Теплое, приветливое вначале, оно быстро набирало силу, накалялось, желтело и росло, занимало полнеба. Сотни тысяч его огненных лучей били прямо в меня, стараясь испепелить. Будто кто-то держал надо мной огромную линзу и медленно фокусировал ее — сейчас, вот сейчас станет совсем невмоготу, и я вспыхну. Сухой мартеновский жар окружал меня. Липкий пот стекал по лбу и щекам, застилал глаза, струился по шее и между лопатками. Глухо и трудно билось сердце. Прав был Мишка: надо было идти, бежать или хоть ползти ночью. Километров через пять я устал, через семь — совершенно выбился из сил. А этот трактор хоть бы что: вышагивал впереди не оборачиваясь, и расстояние между нами все увеличивалось. Песок стал еще более сыпучим, ноги уходили в него почти по колено. Я ненавидел и этот песок, и Мишку, и самого себя. Сапоги казались пудовыми. Но я шел, шел, шел и думал: «Зачем я избрал себе эту муку? Сидел бы сейчас с Валерой в камералке, скрипел карандашом по бумаге». И тут же вспомнил, почему мы идем, и еще раз устыдился своей слабости...
Никитенко ждал меня с подветренной стороны бархана.
— Отдохни, — приказал он
Я не остановился. Он пожал плечами и опять легко обогнал меня. «Верблюд, — неприязненно думал я.— Корабль пустыни. Когда же он навострился так штурмовать барханы? Метет и метет сапожищами, вроде только что вышел. Интересно, сколько мы прошли? И сколько еще пройти? А у меня, наверно, бледный вид. Бледный видок и дрожь в коленках. Не надо
только останавливаться, садиться не надо — ведь не встанешь». Губы запеклись. Ноги заплетались. И голова стала кружиться. Три солнца плыли в белом небе. Пять солнц. Сто огромных жарких солнц. Они горели адским огнем даже через веки...
— Хлебни, — сказал Мишка, протягивая мне флягу. Моя давно опустела, а его была полнехонька, и вода в ней оставалась почему-то холодной. Я отхлебнул, и он спрятал флягу в вещмешок.— Теперь близко,— сказал он, обнимая меня за плечи, поддерживая и подталкивая вперед.
— Ты — корабль пустыни, — сказал я, с трудом ворочая распухшим языком.
— Буксир, — он хохотнул. — Будешь знать, с чем ее едят — пустыню. Не обидишься на нее сегодня — останешься, а обидишься — мотай из Каракумов, мой тебе совет...
Какое-то время он вел меня по пескам, затем я освободился, появилось второе дыхание, как говорят спортсмены. Да и пейзаж стал меняться — песчаные валы, окружающие нас, стали уменьшаться — откатываться к западу. Появились белые проплешины солончаков. Впереди я увидел... озеро. Голубая вода серебрилась под солнечными лучами и уходила за горизонт. «Неужели Мишка сбился с курса? Откуда ему быть здесь, озеру? Горько-соленое, наверное, но все равно окунуться бы хоть раз». Я представил, как рухну в прохладную воду, как охватит меня блаженство купания, и, прикинув расстояние до берега, пошел веселей.
— Не суетись, — отрезвил меня Мишка. — Купание отменяется: это пыль над такыром. Такыр блестит, вот и кажется, что вода. Обойдем его, а там и база. Километров пять осталось. Считай, доползли. Обратно дорога веселей будет. Так что, пойдешь ко мне в буровики, студент? Я бы взял тебя, слабчинка...
Зыбин был еще под впечатлением рассказа Базанова и живо представлял себе Мишку Никитенко — таких ребят, людей дела,, он и сам встречал не раз, — когда открылась дверь и в палату бочком протиснулся гигант Сеня Устинов- главный геолог. Зыбин подумал
даже, что это и есть Мишка, пока Глеб не познакомил их.
Сеня вывалил на тумбочку и на одеяло уйму кульков и свертков, осторожно обнял Базанова, протянул ладонь, как ковш полукубового экскаватора, Зыбину сказал: «Очень приятно»,— и, обильно вспотев, присел на край табуретки. Табуретка взвизгнула. Сеня вытер платком крупные градины со лба и носа, сказал со вздохом:
— Ух, еле прорвался: церберы. Как твое ничего, командир ?
— Помалу, — сказал Глеб. — Зачем приволок столько?
— Витамины, белки, жиры, углеводы — накачивай желудок, это нужно тебе. Так как?
— Как склеенная чашка. Но хожу — десять шагов вперед, десять назад. Скоро лестницу начну осваивать. А там и в маршрут можно.
— Главное — движок не форсируй.
— Учи, учи.
— Кальченку знаешь? В тресте, у Туляганова. Оказывается, и у него инфаркт был, факт. А теперь работает, пьет, курит помалу от жены украдкой, и тэ дэ и тэ пэ. Хоп што!
— Успокаиваешь? Я не скис, Сеня. У меня четкий график. Поправляюсь на строго научной основе: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Читал? Вот. Хватит зубы-то мне заговаривать. Докладывай.
— Все в порядке, командир. Месячный план больше ста процентов будет. В общих чертах — все.
— А если по разделам, конкретненько, Сеня?
— Этого не могу: врачу дал слово — никаких деловых разговоров. Незаменимых людей нет. И без тебя справляемся, факт. Не пытай меня, слушай. — Добродушное Сенино лицо выразило крайнюю степень страдания. Глеб нажал на него, и главный геолог тут же сдался. — Ты и впрямь не изменился, — сказал он недовольно. — Все такой же настырный и делаешь из меня клятвопреступника.
Дальнейший разговор носил сугубо профессиональный характер. Сеня Устинов рассказывал о выявлении новых перспективных участков на золото, о выполнении плана буровых работ и горных выработок,
о том, как они находят новые рудопроявления и «протягивают» месторождение — прослеживают продолжение рудного тела к югу.
«Протерозой», «интрузия», «аллювий», «синклиналь», «моноклиналь», «периклиналь», «трещинова-тость», «контактный и региональный металломорфизм» и сотни других терминов, из которых состояла их речь, делали ее совершенно непонятной Зыбину. Вроде на иностранном языке говорят.
Дорвался Базанов до дела, не стоит ему мешать, решил Зыбин и взялся за перо: очень интересно рассказывает Базанов, если разговорить его и поймать подходящее настроение — вроде и не о себе, а о постороннем человеке. И жизнь у него интересная, и книга может быть интересная: придумывать ничего не надо. Он ее сделает, эту книжку, хоть одну книжку после себя оставит. Газетный очерк, пусть даже самый хороший, один день живет. А сколько было таких очерков! Дальние поездки, с трудом добытый материал, муки творчества, споры до хрипоты в секретариате по принципиальным вопросам и просто потому, что не лезет материал в низкий подвал и надо сократить сто — двести строк. Где они, эти очерки? Кто их прочел, кто помнит? Зыбин всю жизнь любил свою профессию и гордился ею, а тут вдруг, слушая непонятный ему разговор геологов, подумал, что и профессии у него, в сущности, никакой. Обо всем понемногу — он дилетант, гость, а не соучастник, не коллега. И еще сильнее захотелось ему написать книгу. О Базанове, о других — таких, как он,— и немножко о себе.
Зыбин решительно открыл блокнот и принялся за расшифровку своей стенограммы рассказа Базанова. Когда он закончил, Глеб и его заместитель говорили уже об обычном, на понятном русском языке: о шофере Сенькине, секретарше Ниночке, старшем бурмастере корейце Ли, который наконец забурился «правильно» и план стал давать с небольшим даже перевыполнением, но по-прежнему не может разобраться в шекспировских страстях, разрывающих треугольник: дизелист — лаборантка — помощник бурового мастера. Посмеялись: любовь зла.
— А что, стоящий у вас начальник? — задал провокационный вопрос Зыбин.
— Отдыхать с ним хорошо, работать плохо, — ответил Сеня. Подхалимаж не был ему свойствен. И пояснил: — Себя загнал и нас всех загнать хочет. Требовательный на лишнюю копейку. И кто его этому научил?
— Помолчи, — сказал Глеб. — Не видишь, у него перо приготовлено, а ты меня поносишь.
— Я думаю, культ личности на него большое влияние оказал. Запишите,— сказал Сеня не то шутя, не то серьезно. — Он — порождение этого культа.
В палату заглянул рыжий Гриша.
— Броцца будем? — как всегда лучезарно улыбаясь, спросил он.— А стрицца?
Больничный день шел обычным порядком...
— Итак, производственная ваша деятельность мне в общих чертах известна,— сказал Зыбин после врачебного осмотра, когда они с Глебом остались одни. — А вот сюда, — он показал на сердце, — вы меня не пускаете. Я даже не знаю, женаты ли вы, есть ли у вас семья ?
— А это важно?
— Для романа, не для меня.
— У вас совсем нет воображения. Так в литературу не въедешь, Андрей Петрович. И не люблю я говорить о личном. Семьи у меня нет, а жена была. Нет, мы не разошлись, никто никого не бросил. Она умерла. Очень рано. Погибла. И давайте закроем наши блокноты.
— Ведь все равно будете вспоминать все, переживать в одиночку.
— Эмоции сужают сосуды, как говорит Воловик. Я не буду вспоминать, Андрей Петрович, я постараюсь не думать об этом.
— Простите меня.
— Прощаю. Сила воли у инфарктника должна быть в десять раз больше, чем у всякого другого человека. Вот вам афоризм — запишите, дружище.
— Не торопитесь, Глеб Семенович, вы хотите обогнать даже свой график, который, между прочим, никто не утверждал. Три ступеньки в день. Делайте выдох — пошли. Раз, два — приставили ногу. Вздохните. Не надо так глубоко. Вы же не ныряете, нормальный вдох. Раз, два, три — стоп! Не надо четвертую ступень-
ку, не надо. Спускайтесь. Да, на выдохе. Все движения на выдохе.
— Давайте повторим, доктор.
— Первый раз вижу такого больного. Вы — нахал и враг себе, Базанов.
— Я себе не враг, но у меня нет времени.
— Вы не уйдете отсюда, пока я не скомандую... И... и вам ничто и никто не поможет. Послушайте, что я скажу. Много лет назад друзья подарили мне старинный и дорогой чайный сервиз. Голубой такой, знаете, с золотом. И надо же приключиться — в первый же торжественный вечер я отбил у одной чашки ручку. Неловко повернулся на радостях — бац! - и напрочь ручка. Не в том дело: ручку я приклеил, конечно. Но чашка с изъяном. Поставил ее в самый угол буфета и стал пользоваться другими пятью: не так часто устраивал я массовые чаепития, народ собирается — ему рюмки нужны главным образом. Так что я хотел вам сказать? От сервиза одни воспоминания, а та, поломанная чашка стоит на прежнем месте. Вы меня поняли, надеюсь, Базанов?
— Еще бы, Лев Михайлович. Но философия вашей замечательной притчи мне не подходит.
— Почему же философия моей притчи вам не подходит?
— Я не хочу пылиться на дальней полке, доктор. Согласитесь, это не так уж и интересно, и простите за невольно возникший по вашей вине банальный образ. Наш общий друг Зыбин стал бы презирать меня за такое сравнение. Пусть оно останется между нами...
На графике-календаре зачеркнут еще один день. Закончены все уготованные врачами процедуры, приняты лекарства и трехразовое питание. Завершил обход заступивший на ночное дежурство врач. Прибрались нянечки. Старшая медсестра готовит лечебные карточки больных к утреннему обходу. Угомонились ходячие. Выключен свет. Тишина. Кажется, полное беззвучие.
Спать хочется, а сон не идет. Приняты три таблетки: пипольфен, барбамил, снова пипольфен, но сна нет.
Голова ясная, сердце ведет себя пристойно — не частит, не давит, не болит, — а не спится.
Зыбин спит, счастливец. Хорошо, не храпит: была бы мука. Утомился, бедняга,— опять разговоры, опять записи. Ему проще: вернется в свою газету, которую без конца ругает и без которой и дня не проживет, наверное. Геологу-поисковику труднее: всю жизнь ездил пешком, климата не выбирал и маршрутов — тоже. Удастся ли удержаться на прежнем уровне, не стать обузой для товарищей? Или сразу после выписки начать искать кабинетную должность: к восьми — на работу, с двенадцати до часу — обеденный перерыв, в пять — домой? Накануне выходного вечерком у приятеля преферанс по малой. В воскресенье — заслуженный отдых, дозволенные развлечения, без излишеств. «Всего-то радости — одна косорыловка», как любит повторять Зыбин. Размеренная жизнь. Новая жизнь. Будут и новые привычки. Заслуженному землепроходцу дадут комнату, может, и квартиру. Обязаны по закону: бродяга, проработавший в геологоразведке определенное время, имеет право на жилье в городе. Но как скучно и душно будет в этой квартире, из которой уже не уйдешь в поле, не пойдешь в интересный и перспективный маршрут...
Добрые друзья-геологи, прокаленные солнцем, просоленные водой далеких колодцев, пропыленные лёссовой пылью степей, станут все реже появляться в его доме; будут охотно гонять чаи, чтобы не провоцировать хозяина на выпивку; вести никчемушные разговоры, чтобы не раздражать его спорами; не касаться больных геологических проблем, которых становится с каждым годом, увы, все больше и больше, потому что знания наши становятся все обширнее и все глубже и глубже лезем мы в землю...
Осесть в Ташкенте? Здесь Ануш, Сильва Нерсесов-на, Рахимов, старый Тиша — столько добрых друзей, которые помогли ему стать тем, кем он стал. Они будут рады, если он осядет в Ташкенте, заведет семью. Мать Ануш и Тишабай-ата мечтают понянчить его, базанов-ского, сына или дочь. При каждой встрече разговоры лишь об этом. «Увижу ли внука, дождусь ли солнечного дня?» — повторяет старик. Не сдается, все прыгает на одной ноге, как перепелка, которую приручил от
одиночества, а вот глаза сдают, и нет силы прогнать его к врачу, положить в клинику на исследование. «Хоп, хоп, исделам», — обещает он при каждой редкой встрече и каждый раз находит какие-нибудь отговорки, оттяжки: вот урюк отцветет, вот дувал другу отремонтирую, вот зима настанет...
Зыбин о книге мечтает. Тишабай-ака — о внуке. А как радовалась Марина, подруга Аси, когда ее именем назвали какую-то паршивую колючку, открытую ею на Памире.
А что останется от геолога Базанова? Фамилия в ежегодных геологических отчетах? Личное дело в отделе кадров треста?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
Ковш Большой Медведицы завалился набок, запрокинулся. Слева кривился белый арбузный ломоть луны и серебристо-зеленая дорожка пересекала песчаные холмы. Барханы набегали на нас валами, как волны — на лодчонку в бушующем море...
Мы кончали завтрак, когда взошло солнце. Теплое, приветливое вначале, оно быстро набирало силу, накалялось, желтело и росло, занимало полнеба. Сотни тысяч его огненных лучей били прямо в меня, стараясь испепелить. Будто кто-то держал надо мной огромную линзу и медленно фокусировал ее — сейчас, вот сейчас станет совсем невмоготу, и я вспыхну. Сухой мартеновский жар окружал меня. Липкий пот стекал по лбу и щекам, застилал глаза, струился по шее и между лопатками. Глухо и трудно билось сердце. Прав был Мишка: надо было идти, бежать или хоть ползти ночью. Километров через пять я устал, через семь — совершенно выбился из сил. А этот трактор хоть бы что: вышагивал впереди не оборачиваясь, и расстояние между нами все увеличивалось. Песок стал еще более сыпучим, ноги уходили в него почти по колено. Я ненавидел и этот песок, и Мишку, и самого себя. Сапоги казались пудовыми. Но я шел, шел, шел и думал: «Зачем я избрал себе эту муку? Сидел бы сейчас с Валерой в камералке, скрипел карандашом по бумаге». И тут же вспомнил, почему мы идем, и еще раз устыдился своей слабости...
Никитенко ждал меня с подветренной стороны бархана.
— Отдохни, — приказал он
Я не остановился. Он пожал плечами и опять легко обогнал меня. «Верблюд, — неприязненно думал я.— Корабль пустыни. Когда же он навострился так штурмовать барханы? Метет и метет сапожищами, вроде только что вышел. Интересно, сколько мы прошли? И сколько еще пройти? А у меня, наверно, бледный вид. Бледный видок и дрожь в коленках. Не надо
только останавливаться, садиться не надо — ведь не встанешь». Губы запеклись. Ноги заплетались. И голова стала кружиться. Три солнца плыли в белом небе. Пять солнц. Сто огромных жарких солнц. Они горели адским огнем даже через веки...
— Хлебни, — сказал Мишка, протягивая мне флягу. Моя давно опустела, а его была полнехонька, и вода в ней оставалась почему-то холодной. Я отхлебнул, и он спрятал флягу в вещмешок.— Теперь близко,— сказал он, обнимая меня за плечи, поддерживая и подталкивая вперед.
— Ты — корабль пустыни, — сказал я, с трудом ворочая распухшим языком.
— Буксир, — он хохотнул. — Будешь знать, с чем ее едят — пустыню. Не обидишься на нее сегодня — останешься, а обидишься — мотай из Каракумов, мой тебе совет...
Какое-то время он вел меня по пескам, затем я освободился, появилось второе дыхание, как говорят спортсмены. Да и пейзаж стал меняться — песчаные валы, окружающие нас, стали уменьшаться — откатываться к западу. Появились белые проплешины солончаков. Впереди я увидел... озеро. Голубая вода серебрилась под солнечными лучами и уходила за горизонт. «Неужели Мишка сбился с курса? Откуда ему быть здесь, озеру? Горько-соленое, наверное, но все равно окунуться бы хоть раз». Я представил, как рухну в прохладную воду, как охватит меня блаженство купания, и, прикинув расстояние до берега, пошел веселей.
— Не суетись, — отрезвил меня Мишка. — Купание отменяется: это пыль над такыром. Такыр блестит, вот и кажется, что вода. Обойдем его, а там и база. Километров пять осталось. Считай, доползли. Обратно дорога веселей будет. Так что, пойдешь ко мне в буровики, студент? Я бы взял тебя, слабчинка...
Зыбин был еще под впечатлением рассказа Базанова и живо представлял себе Мишку Никитенко — таких ребят, людей дела,, он и сам встречал не раз, — когда открылась дверь и в палату бочком протиснулся гигант Сеня Устинов- главный геолог. Зыбин подумал
даже, что это и есть Мишка, пока Глеб не познакомил их.
Сеня вывалил на тумбочку и на одеяло уйму кульков и свертков, осторожно обнял Базанова, протянул ладонь, как ковш полукубового экскаватора, Зыбину сказал: «Очень приятно»,— и, обильно вспотев, присел на край табуретки. Табуретка взвизгнула. Сеня вытер платком крупные градины со лба и носа, сказал со вздохом:
— Ух, еле прорвался: церберы. Как твое ничего, командир ?
— Помалу, — сказал Глеб. — Зачем приволок столько?
— Витамины, белки, жиры, углеводы — накачивай желудок, это нужно тебе. Так как?
— Как склеенная чашка. Но хожу — десять шагов вперед, десять назад. Скоро лестницу начну осваивать. А там и в маршрут можно.
— Главное — движок не форсируй.
— Учи, учи.
— Кальченку знаешь? В тресте, у Туляганова. Оказывается, и у него инфаркт был, факт. А теперь работает, пьет, курит помалу от жены украдкой, и тэ дэ и тэ пэ. Хоп што!
— Успокаиваешь? Я не скис, Сеня. У меня четкий график. Поправляюсь на строго научной основе: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Читал? Вот. Хватит зубы-то мне заговаривать. Докладывай.
— Все в порядке, командир. Месячный план больше ста процентов будет. В общих чертах — все.
— А если по разделам, конкретненько, Сеня?
— Этого не могу: врачу дал слово — никаких деловых разговоров. Незаменимых людей нет. И без тебя справляемся, факт. Не пытай меня, слушай. — Добродушное Сенино лицо выразило крайнюю степень страдания. Глеб нажал на него, и главный геолог тут же сдался. — Ты и впрямь не изменился, — сказал он недовольно. — Все такой же настырный и делаешь из меня клятвопреступника.
Дальнейший разговор носил сугубо профессиональный характер. Сеня Устинов рассказывал о выявлении новых перспективных участков на золото, о выполнении плана буровых работ и горных выработок,
о том, как они находят новые рудопроявления и «протягивают» месторождение — прослеживают продолжение рудного тела к югу.
«Протерозой», «интрузия», «аллювий», «синклиналь», «моноклиналь», «периклиналь», «трещинова-тость», «контактный и региональный металломорфизм» и сотни других терминов, из которых состояла их речь, делали ее совершенно непонятной Зыбину. Вроде на иностранном языке говорят.
Дорвался Базанов до дела, не стоит ему мешать, решил Зыбин и взялся за перо: очень интересно рассказывает Базанов, если разговорить его и поймать подходящее настроение — вроде и не о себе, а о постороннем человеке. И жизнь у него интересная, и книга может быть интересная: придумывать ничего не надо. Он ее сделает, эту книжку, хоть одну книжку после себя оставит. Газетный очерк, пусть даже самый хороший, один день живет. А сколько было таких очерков! Дальние поездки, с трудом добытый материал, муки творчества, споры до хрипоты в секретариате по принципиальным вопросам и просто потому, что не лезет материал в низкий подвал и надо сократить сто — двести строк. Где они, эти очерки? Кто их прочел, кто помнит? Зыбин всю жизнь любил свою профессию и гордился ею, а тут вдруг, слушая непонятный ему разговор геологов, подумал, что и профессии у него, в сущности, никакой. Обо всем понемногу — он дилетант, гость, а не соучастник, не коллега. И еще сильнее захотелось ему написать книгу. О Базанове, о других — таких, как он,— и немножко о себе.
Зыбин решительно открыл блокнот и принялся за расшифровку своей стенограммы рассказа Базанова. Когда он закончил, Глеб и его заместитель говорили уже об обычном, на понятном русском языке: о шофере Сенькине, секретарше Ниночке, старшем бурмастере корейце Ли, который наконец забурился «правильно» и план стал давать с небольшим даже перевыполнением, но по-прежнему не может разобраться в шекспировских страстях, разрывающих треугольник: дизелист — лаборантка — помощник бурового мастера. Посмеялись: любовь зла.
— А что, стоящий у вас начальник? — задал провокационный вопрос Зыбин.
— Отдыхать с ним хорошо, работать плохо, — ответил Сеня. Подхалимаж не был ему свойствен. И пояснил: — Себя загнал и нас всех загнать хочет. Требовательный на лишнюю копейку. И кто его этому научил?
— Помолчи, — сказал Глеб. — Не видишь, у него перо приготовлено, а ты меня поносишь.
— Я думаю, культ личности на него большое влияние оказал. Запишите,— сказал Сеня не то шутя, не то серьезно. — Он — порождение этого культа.
В палату заглянул рыжий Гриша.
— Броцца будем? — как всегда лучезарно улыбаясь, спросил он.— А стрицца?
Больничный день шел обычным порядком...
— Итак, производственная ваша деятельность мне в общих чертах известна,— сказал Зыбин после врачебного осмотра, когда они с Глебом остались одни. — А вот сюда, — он показал на сердце, — вы меня не пускаете. Я даже не знаю, женаты ли вы, есть ли у вас семья ?
— А это важно?
— Для романа, не для меня.
— У вас совсем нет воображения. Так в литературу не въедешь, Андрей Петрович. И не люблю я говорить о личном. Семьи у меня нет, а жена была. Нет, мы не разошлись, никто никого не бросил. Она умерла. Очень рано. Погибла. И давайте закроем наши блокноты.
— Ведь все равно будете вспоминать все, переживать в одиночку.
— Эмоции сужают сосуды, как говорит Воловик. Я не буду вспоминать, Андрей Петрович, я постараюсь не думать об этом.
— Простите меня.
— Прощаю. Сила воли у инфарктника должна быть в десять раз больше, чем у всякого другого человека. Вот вам афоризм — запишите, дружище.
— Не торопитесь, Глеб Семенович, вы хотите обогнать даже свой график, который, между прочим, никто не утверждал. Три ступеньки в день. Делайте выдох — пошли. Раз, два — приставили ногу. Вздохните. Не надо так глубоко. Вы же не ныряете, нормальный вдох. Раз, два, три — стоп! Не надо четвертую ступень-
ку, не надо. Спускайтесь. Да, на выдохе. Все движения на выдохе.
— Давайте повторим, доктор.
— Первый раз вижу такого больного. Вы — нахал и враг себе, Базанов.
— Я себе не враг, но у меня нет времени.
— Вы не уйдете отсюда, пока я не скомандую... И... и вам ничто и никто не поможет. Послушайте, что я скажу. Много лет назад друзья подарили мне старинный и дорогой чайный сервиз. Голубой такой, знаете, с золотом. И надо же приключиться — в первый же торжественный вечер я отбил у одной чашки ручку. Неловко повернулся на радостях — бац! - и напрочь ручка. Не в том дело: ручку я приклеил, конечно. Но чашка с изъяном. Поставил ее в самый угол буфета и стал пользоваться другими пятью: не так часто устраивал я массовые чаепития, народ собирается — ему рюмки нужны главным образом. Так что я хотел вам сказать? От сервиза одни воспоминания, а та, поломанная чашка стоит на прежнем месте. Вы меня поняли, надеюсь, Базанов?
— Еще бы, Лев Михайлович. Но философия вашей замечательной притчи мне не подходит.
— Почему же философия моей притчи вам не подходит?
— Я не хочу пылиться на дальней полке, доктор. Согласитесь, это не так уж и интересно, и простите за невольно возникший по вашей вине банальный образ. Наш общий друг Зыбин стал бы презирать меня за такое сравнение. Пусть оно останется между нами...
На графике-календаре зачеркнут еще один день. Закончены все уготованные врачами процедуры, приняты лекарства и трехразовое питание. Завершил обход заступивший на ночное дежурство врач. Прибрались нянечки. Старшая медсестра готовит лечебные карточки больных к утреннему обходу. Угомонились ходячие. Выключен свет. Тишина. Кажется, полное беззвучие.
Спать хочется, а сон не идет. Приняты три таблетки: пипольфен, барбамил, снова пипольфен, но сна нет.
Голова ясная, сердце ведет себя пристойно — не частит, не давит, не болит, — а не спится.
Зыбин спит, счастливец. Хорошо, не храпит: была бы мука. Утомился, бедняга,— опять разговоры, опять записи. Ему проще: вернется в свою газету, которую без конца ругает и без которой и дня не проживет, наверное. Геологу-поисковику труднее: всю жизнь ездил пешком, климата не выбирал и маршрутов — тоже. Удастся ли удержаться на прежнем уровне, не стать обузой для товарищей? Или сразу после выписки начать искать кабинетную должность: к восьми — на работу, с двенадцати до часу — обеденный перерыв, в пять — домой? Накануне выходного вечерком у приятеля преферанс по малой. В воскресенье — заслуженный отдых, дозволенные развлечения, без излишеств. «Всего-то радости — одна косорыловка», как любит повторять Зыбин. Размеренная жизнь. Новая жизнь. Будут и новые привычки. Заслуженному землепроходцу дадут комнату, может, и квартиру. Обязаны по закону: бродяга, проработавший в геологоразведке определенное время, имеет право на жилье в городе. Но как скучно и душно будет в этой квартире, из которой уже не уйдешь в поле, не пойдешь в интересный и перспективный маршрут...
Добрые друзья-геологи, прокаленные солнцем, просоленные водой далеких колодцев, пропыленные лёссовой пылью степей, станут все реже появляться в его доме; будут охотно гонять чаи, чтобы не провоцировать хозяина на выпивку; вести никчемушные разговоры, чтобы не раздражать его спорами; не касаться больных геологических проблем, которых становится с каждым годом, увы, все больше и больше, потому что знания наши становятся все обширнее и все глубже и глубже лезем мы в землю...
Осесть в Ташкенте? Здесь Ануш, Сильва Нерсесов-на, Рахимов, старый Тиша — столько добрых друзей, которые помогли ему стать тем, кем он стал. Они будут рады, если он осядет в Ташкенте, заведет семью. Мать Ануш и Тишабай-ата мечтают понянчить его, базанов-ского, сына или дочь. При каждой встрече разговоры лишь об этом. «Увижу ли внука, дождусь ли солнечного дня?» — повторяет старик. Не сдается, все прыгает на одной ноге, как перепелка, которую приручил от
одиночества, а вот глаза сдают, и нет силы прогнать его к врачу, положить в клинику на исследование. «Хоп, хоп, исделам», — обещает он при каждой редкой встрече и каждый раз находит какие-нибудь отговорки, оттяжки: вот урюк отцветет, вот дувал другу отремонтирую, вот зима настанет...
Зыбин о книге мечтает. Тишабай-ака — о внуке. А как радовалась Марина, подруга Аси, когда ее именем назвали какую-то паршивую колючку, открытую ею на Памире.
А что останется от геолога Базанова? Фамилия в ежегодных геологических отчетах? Личное дело в отделе кадров треста?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105