Великолепно магазин Водолей ру
песня как будто шла издалека, из чужого, неведомого мира, но голос был знакомый...
Он открыл глаза. Воздух был полон мягкого желтого света. Рассвет или закат? Он лежал на носилках под открытым небом. Возле него сидела Мария, тихо пела: Одержим победу, К тебе я приеду...
Солнце садилось за грядой холмов на западном, немецком, берегу Дона. Кто-то взял Тиграна за руку. Это был Ляшко. Он проверил пульс, улыбнулся:
— Нормальный, ритмичный. Хирург Ляшко улыбнулся!
Рядом на носилках лежал лейтенант Кюрегян. Глаза его блестели.
— Вы тоже ранены, лейтенант? Значит, получили боевое крещение? — слабым голосом спросил Тигран.
— Рана легкая, скоро вернусь в строй.
Тишина длилась недолго. Вновь загремели артиллерийские залпы. Загудел воздух от рева тяжелых снарядов. Война не знала отдыха.
— Начали, снова начали,— быстро проходя меж носилок, проговорил доктор Кацнельсон,— станица Клетская входит в историю, товарищи.
Тигран закрыл глаза. Откуда-то снова пришли ему на память слова Грибоедова, сказанные Аббасу Мирзе: «Тот, кто первым начинает войну, не может сказать, чем она закончится...»
Аршакян с трудом повернул голову в сторону реки.
Вот он, Тихий Дон. Вода текла, словно медленный, тяжелый свинец, то и дело на ней вспыхивали желтые и темно-красные блики огня.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Немецкие войска ушли из Вовчи на восток. В городе остались лишь комендант со своей зловещей собакой да рота солдат-автоматчиков.
Тяжелая, недобрая тишина стояла в Вовче. Знакомые, встречаясь на улице, здоровались едва заметным, робким кивком головы. За закрытыми окнами и опущенными занавесками люди разговаривали шепотом, казалось, что любое громкое слово, услышанное немцами, может принести несчастье и смерть.
Маленький город, оторванный злой силой от родного мира, от родной земли, словно онемел от ужаса.
Аргам лежал в темном подвале и не видел, что происходит на улице, но он чувствовал, как каждый новый день все удалял и удалял его от милого детства, от весны, от его товарищей и родных. Иногда, закрыв глаза, он представлял себе лица фронтовых друзей — Тонояна, Бурденко... Бурденко подходил к Аргаму, обнимал его за плечи, говорил: «Не отчаивайся, браток, ты еще книгу напишешь о нас». Вот Тигран, Каро, светловолосый Ираклий Микаберидзе... Иногда ему казалось, что рядом с ним сидит Седа и гладит его по лбу, подносит к его губам стакан, шепчет по-русски: «Выпей водицы, выпей».
Он пробуждался от забытья и видел, что его поит водой Зина, та девушка, что спасла ему жизнь.
— Зина!
— Да, я здесь...
— Зина, Зина...
Он смотрел на блестевшие в полутьме глаза Зины и вспоминал, что Седы давно нет. Да, да, он стоял над ее могилой, и цветы яблони осыпались на могильный холмик. Когда это было? Как будто давно, очень давно.
— Зина!
— Что тебе, хочешь воды?
— Нет, я хочу видеть Олеся Григорьевича.
— Он придет, непременно придет сегодня.
— Зина.
— Что?
— Воды...
Девушка жалостливо улыбалась, тихо, мягко, как любящая сестра, говорила:
— Надо потерпеть, ведь сказали тебе, что нельзя пить много воды.
— Еще глоток. А где Коля?
— Ходит, шляется по городу.
— Что в городе?
— Откуда мне знать? Разное говорят.
— Ну, расскажи, прошу.
— Я ничего не знаю. Так болтают... а я ничего не знаю.
Аргам закрыл глаза. Зина прислушивалась к его затрудненному дыханию. Дыхание участилось. Зина увидела, что он плачет.
— Что случилось, Аргам?..
Тихо, словно говоря сам с собой, он сказал:
— Ты от меня хранишь секреты, Седа... Heт говоришь мне многого, ты неискренна со мной.
Зина погладила его по плечу.
— Во-первых, я не Седа. Я — Зина, Зина, Зина. Во-вторых, почему я должна пересказывать тебе все, о чем болтают бабы. На что тебе это?
В дверь постучали. После первых двух ударов наступила тишина, потом снова послышались два удара. То был условный стук.
Вошли старик Бабенко и седая женщина со свертком в руке — она всегда приходила перевязывать раны Аргама. Старушка достала из чистых белых тряпок склянки с лекарствами. Бабенко зажег свечу. Разбинтовывая раненого, старуха негромкой скороговоркой произносила:
— Слава богу, выздоравливаешь, слава богу. Ну, если попал в руки Никифоровны, то встанешь на ноги... А мамаша твоя должна за меня богу молиться. Дай тебе господи вернуться к ней, тогда расскажи ей про бабку Пелагею. Выздоровеет, Олесь Григорьевич, ты не сомневайся, еще недель перевязывать буду, встанет на ноги. За Пелагею не сомневайся.
— Ты свое дело делай, Никифоровна, уж больно много говоришь,— сказал Бабенко.
— А что я лишнего сказала?
— Все хвастаешь. Лучше дело делай.
— Дело свое я делаю. А когда нужно, я и молчать умею. Ты меня не учи. Подержи марлечку, Зиночка. Сейчас положим лекарство. Это лекарство тебя успокоит, красавчик ты мой. И спокойно.
Она повернулась к Бабенко.
— А это верно, Олесь Григорьевич, бабы говорят, будто армянин, которого ночью у Мазина поймали, должен выйти на площадь и говорить с народом, что немцы лучше Советской власти? Вот ведь поганая душа!
— Что ты мелешь, Никифоровна,— сказал Бабенко.— Что люди ни сбрешут, в твоей голове остается.
Но Олесь Григорьевич опоздал. Аргам сел на кровать, крикнул:
— Не верю! Не может этого быть! Старуха испугалась.
— Что с тобой, сынок мой, что с тобой! Никифоровна и Бабенко стали укладывать Аргама
на постель.
— Врут, не верьте! — как в бреду, повторял Аргам.— Меликян не станет изменником, ложь, ложь, ложь.
— Ясно, врут, сынок, да ты успокойся. А я, глупая, слышала и повторяю всякую глупость.
— Так надо язык привязать,— сердито сказал Бабенко.— Если язык сильнее тебя, привяжи его крепкой ниткой. А это все брехня, дорогой, пускают подлые слухи среди народа сами немцы и этот Сархошев. Если бы это было правдой, его бы разве держали под арестом?
Аргам тяжело дышал, всхлипывал.
Старушка, закончив перевязку, поднялась. Зина пошла проводить ее.
Аргама мучила совесть: он ничем не может помочь Меликяну, попавшему в беду. Аргам вспомнил жену Минаса, высокую добрую женщину,— она пришла на станцию Улуханлу провожать эшелон вместе с матерями Тиграна и Аргама. «Нет, не верю»,— повторил он мысленно. Он открыл глаза, посмотрел на Олеся Григорьевича.
— Олесь Григорьевич, не скрывайте от меня ничего. Скажите, неужели это правда?
Бабенко положил руку на грудь Аргама, тихо сказал:
— Важно, чтобы твоя душа осталась чистой, всегда чистой, даже если это правда.
Аргам снова заволновался.
— Нет, неправда это. Я встану завтра, пойду на площадь, чтоб все увидеть своими глазами. И тогда не поверю. Даже если увижу — все-таки не поверю!
Бабенко разгладил усы.
— Раз ты так глубоко убежден, то, значит, он чист. Ведь ты его хорошо знаешь, лучше нас всех.
Бабенко ушел, обещая на следующий день принести достоверные сведения о Меликяне. Возле Аргама осталась дежурить Зина.
— Я не хотела передавать тебе эти сплетни, а ты говоришь, что я неискренна с тобой.
Аргам взял ее за руку.
— Ты обиделась?
— Конечно, обиделась.
— Извини меня, Зина, прости.
— Ну ладно, помирились. Оба замолчали.
— Зина, знаешь,— вдруг сказал он,— если я останусь жив, где бы я ни был, куда бы ни попал, никогда, никогда не забуду тебя, Колю, твою маму.
Зина склонила голову и с девичьей простотой сказала:
— Я тоже тебя никогда не забуду.
Он крепко сжал ее руку в своих ладонях. Всей душой он ощутил значение этой минуты для всей своей жизни. Седа, Седа, Седа...
Девушка увидела слезы на его глазах. Поняла ли она, о чем плачут его черные, горячие глаза?
II
Неторопливыми, старческими шагами возвращался домой Олесь Григорьевич. Он шел и размышлял о жизни. Отчего это люди не становятся добрее? Создали люди радио, создали электричество, создали замечательные машины, стремительные самолеты. Но все это не сделало людей счастливее, все это приносит смерть и разрушение. Почему так безумны люди?
Думал Бабенко и удивлялся, что многих простых вещей не понимают люди, управляющие большими государствами. Вот спросили бы у него совета — он бы объяснил. Старику казалось, что мир впал в заблуждение потому, что не спрашивают совета у Олеся Григорьевича Бабенко,— вот бы спросили...
Из-за угла показался комендант, держа на поводке собаку, которую горожане окрестили кличкой Оккупант. Комендант, видимо, гулял. Старик стиснул рукой украшенную самодельной резьбой рукоятку палки.
За комендантом шли Сархошев и Шароян. Сар-хошев перевел обращенный к Бабенко вопрос немецкого офицера.
— Господин комендант спрашивает: как ваше здоровье?
Бабенко усмехнулся.
— Господин комендант, вероятно, слышал пословицу: «Старость не радость».
Комендант снова заговорил.
— Господин комендант спрашивает: каково ваше мнение, скоро ли Сталин образумится и сдастся?
Старик ответил не сразу. Надо было подумать,— ответить так, чтоб и совесть свою не запятнать, и смертной беды на свою голову не навлечь.
— Меня Сталин не уполномачивал отвечать от его имени на такие вопросы.
— Господин комендант спрашивает: а вы-то сами лично что думаете — кто победит?
— Я не политик, не стратег.
— А кто вы?
— Я человек, у которого политики и стратеги никогда не спрашивали совета.
— А если бы спросили?
— Если бы спросили, я бы не советовал народам воевать. Земли, воды и солнца всем хватит.
Комендант засмеялся. Собака навострила уши.
— Глупый ты старик,— перевел Сархошев слова коменданта.
Бабенко тихо проговорил:
— Бог нам всем судья, пусть он решит — кто умен, кто глуп.
Ему показалось, что смуглое лицо Шарояна сделалось еще темнее, нахмурилось. Неужели ему стало стыдно, что немец и Сархошев оскорбили старика?
Входя во двор, старик встретил внука.
— Ты куда, Митя? — спросил он.
— Так просто, пройтись.
Старушка Бабенко, встретив старика на пороге, шепотом сообщила:
— Немец два раза спрашивал тебя.
— Тоскует по мне,— усмехнулся старик и, подойдя к комнате офицера, тихонько постучался.
Офицер открыл дверь, улыбнулся, предложил старику стул, подыскивая русские слова, заговорил:
— Твоя дом, дед, это твоя дом, я спасибо. Старик пытливо смотрел на своего незваного постояльца. Его улыбка внушала симпатию. Но нутро, душа?
Офицер указал на книги и журналы, разложенные на столе, открыл страницу старого номера «Огонька». В журнале были помещены фотографии: Ленин с группой рабочих, Ленин с крестьянами, Ленин в окружении солдат.
Офицер сказал:
— Ленин.
— Да, Ленин, Владимир Ильич Ленин,— медленно произнес Бабенко.
Старушка из-за полуоткрытых дверей в ужасе слушала этот разговор. Неосторожный, безумный старик! Офицер испытующе взглянул в глаза старику.
— Ты Ленин любить, ты правду говорить, Ленин любить?
Сердце Улиты Дмитриевны замерло.
Олесь Григорьевич молчал. Немецкий офицер также молча ждал его ответа. Какова цель этого допроса? Ясно, какая! Как ему выйти из этого испытания? О, никогда, никогда не отречется Бабенко от Ленина! Если солжет язык, то осквернится и душа. И во имя чего отрекаться? Чтобы спасти жизнь? Ведь он уже большую часть своей жизни прожил с чистой совестью, подошел к восьмому десятку.
Офицер спокойно ждал, не торопил. Куда ему торопиться? В комнату вошла Улита Дмитриевна и обратилась к немцу:
— Господин офицер, что вы хотите от бедного старика? Зачем он вам нужен, он уже одной ногой стоит в могиле, господин офицер, пожалейте.
Старик укоризненно посмотрел на жену.
— Ты иди по своим делам, Дмитриевна, не вмешивайся, здесь мужской разговор. И не торопись посылать меня на кладбище.
Старуха, растерянно посмотрев на мужа, вышла из комнаты.
Офицер ждал. Может быть, было бы гораздо легче, если бы немец угрожал, стрелял. Но он молча и неподвижно сидел, ждал.
Старик разгладил усы, вынул из кармана трубку, зарядил ее махоркой, большим пальцем примял курево.
— Значит, так, офицер, вы меня спрашиваете... Спрашиваете, люблю ли я Владимира Ильича?
Немец кивнул головой.
— Ну что ж, и скажу. В истории не было больше такого великого и справедливого человека. Если бы все человечество приняло его учение, то на земле исчезло бы всякое зло, народы избавились бы от всех страданий. Вот мой ответ, герр офицер. А теперь делайте со мной, что хотите. Я достаточно пожил на этом свете.
В соседней комнате раздался крик.
— Как бы не сомлела моя Дмитриевна,— сказал Бабенко и пошел к двери.
III
Митя и Коля Чегренов, забравшись в сад, разглядывали перевернутые ульи, сломанные ветки яблонь с высохшими и побуревшими листьями. Пчелы подлетали к ульям и вновь улетали.
Мальчики молча смотрели на эту грустную картину. События так быстро чередовались, мир так быстро изменился — они были растеряны. За эти тяжелые, трудные дни они стали серьезнее, узнали беду и горе, научились молча, как взрослые люди, раздумывать, хмуриться.
С улицы донесся лай.
— Проклятый Оккупант,— пробормотал Митя. Коля Чегренов спросил:
— Ты боишься ее?
Митя спокойно и .серьезно признался:
— Боюсь. Когда слышу лай этого проклятого волкодава, все кишки во мне холодеют.
— Давай выйдем на улицу,— предложил Коля.— Пойдем к дому Мазина. Завтра этого человека выведут на площадь, он будет говорить перед народом, значит, предал он.
— Кого выведут,— спросил Митя,— о ком ты?
— О том, кого схватили у Мазина в доме.
Митя потупился. У его ног лежали мертвые пчелы. Он начал ворошить их носком. Мертвые тела пчел сморщились, высохли.
— Пчелы тоже пострадали он немцев,— сказал Митя.
— А знаешь, как они умирают?
— Оставляют жало в теле врага и сами умирают.
— Верно,— подтвердил Коля,— я давно знаю, у меня книжка о пчелах есть. Когда в улье случается несчастье, все пчелы дружно нападают на врага. И ни одна из них не боится смерти.
На улице никого не было. Мальчики шли, оглядываясь, свернули на улицу Ганны Хоперской, пошли в сторону вокзала. Вдруг Коля остановился.
— Чего ты остановился, боишься?
— А ты помнишь, что сказал твой дед? Только глупые ничего не боятся. Умный человек должен быть осторожным, чтобы не погибнуть понапрасну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101
Он открыл глаза. Воздух был полон мягкого желтого света. Рассвет или закат? Он лежал на носилках под открытым небом. Возле него сидела Мария, тихо пела: Одержим победу, К тебе я приеду...
Солнце садилось за грядой холмов на западном, немецком, берегу Дона. Кто-то взял Тиграна за руку. Это был Ляшко. Он проверил пульс, улыбнулся:
— Нормальный, ритмичный. Хирург Ляшко улыбнулся!
Рядом на носилках лежал лейтенант Кюрегян. Глаза его блестели.
— Вы тоже ранены, лейтенант? Значит, получили боевое крещение? — слабым голосом спросил Тигран.
— Рана легкая, скоро вернусь в строй.
Тишина длилась недолго. Вновь загремели артиллерийские залпы. Загудел воздух от рева тяжелых снарядов. Война не знала отдыха.
— Начали, снова начали,— быстро проходя меж носилок, проговорил доктор Кацнельсон,— станица Клетская входит в историю, товарищи.
Тигран закрыл глаза. Откуда-то снова пришли ему на память слова Грибоедова, сказанные Аббасу Мирзе: «Тот, кто первым начинает войну, не может сказать, чем она закончится...»
Аршакян с трудом повернул голову в сторону реки.
Вот он, Тихий Дон. Вода текла, словно медленный, тяжелый свинец, то и дело на ней вспыхивали желтые и темно-красные блики огня.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Немецкие войска ушли из Вовчи на восток. В городе остались лишь комендант со своей зловещей собакой да рота солдат-автоматчиков.
Тяжелая, недобрая тишина стояла в Вовче. Знакомые, встречаясь на улице, здоровались едва заметным, робким кивком головы. За закрытыми окнами и опущенными занавесками люди разговаривали шепотом, казалось, что любое громкое слово, услышанное немцами, может принести несчастье и смерть.
Маленький город, оторванный злой силой от родного мира, от родной земли, словно онемел от ужаса.
Аргам лежал в темном подвале и не видел, что происходит на улице, но он чувствовал, как каждый новый день все удалял и удалял его от милого детства, от весны, от его товарищей и родных. Иногда, закрыв глаза, он представлял себе лица фронтовых друзей — Тонояна, Бурденко... Бурденко подходил к Аргаму, обнимал его за плечи, говорил: «Не отчаивайся, браток, ты еще книгу напишешь о нас». Вот Тигран, Каро, светловолосый Ираклий Микаберидзе... Иногда ему казалось, что рядом с ним сидит Седа и гладит его по лбу, подносит к его губам стакан, шепчет по-русски: «Выпей водицы, выпей».
Он пробуждался от забытья и видел, что его поит водой Зина, та девушка, что спасла ему жизнь.
— Зина!
— Да, я здесь...
— Зина, Зина...
Он смотрел на блестевшие в полутьме глаза Зины и вспоминал, что Седы давно нет. Да, да, он стоял над ее могилой, и цветы яблони осыпались на могильный холмик. Когда это было? Как будто давно, очень давно.
— Зина!
— Что тебе, хочешь воды?
— Нет, я хочу видеть Олеся Григорьевича.
— Он придет, непременно придет сегодня.
— Зина.
— Что?
— Воды...
Девушка жалостливо улыбалась, тихо, мягко, как любящая сестра, говорила:
— Надо потерпеть, ведь сказали тебе, что нельзя пить много воды.
— Еще глоток. А где Коля?
— Ходит, шляется по городу.
— Что в городе?
— Откуда мне знать? Разное говорят.
— Ну, расскажи, прошу.
— Я ничего не знаю. Так болтают... а я ничего не знаю.
Аргам закрыл глаза. Зина прислушивалась к его затрудненному дыханию. Дыхание участилось. Зина увидела, что он плачет.
— Что случилось, Аргам?..
Тихо, словно говоря сам с собой, он сказал:
— Ты от меня хранишь секреты, Седа... Heт говоришь мне многого, ты неискренна со мной.
Зина погладила его по плечу.
— Во-первых, я не Седа. Я — Зина, Зина, Зина. Во-вторых, почему я должна пересказывать тебе все, о чем болтают бабы. На что тебе это?
В дверь постучали. После первых двух ударов наступила тишина, потом снова послышались два удара. То был условный стук.
Вошли старик Бабенко и седая женщина со свертком в руке — она всегда приходила перевязывать раны Аргама. Старушка достала из чистых белых тряпок склянки с лекарствами. Бабенко зажег свечу. Разбинтовывая раненого, старуха негромкой скороговоркой произносила:
— Слава богу, выздоравливаешь, слава богу. Ну, если попал в руки Никифоровны, то встанешь на ноги... А мамаша твоя должна за меня богу молиться. Дай тебе господи вернуться к ней, тогда расскажи ей про бабку Пелагею. Выздоровеет, Олесь Григорьевич, ты не сомневайся, еще недель перевязывать буду, встанет на ноги. За Пелагею не сомневайся.
— Ты свое дело делай, Никифоровна, уж больно много говоришь,— сказал Бабенко.
— А что я лишнего сказала?
— Все хвастаешь. Лучше дело делай.
— Дело свое я делаю. А когда нужно, я и молчать умею. Ты меня не учи. Подержи марлечку, Зиночка. Сейчас положим лекарство. Это лекарство тебя успокоит, красавчик ты мой. И спокойно.
Она повернулась к Бабенко.
— А это верно, Олесь Григорьевич, бабы говорят, будто армянин, которого ночью у Мазина поймали, должен выйти на площадь и говорить с народом, что немцы лучше Советской власти? Вот ведь поганая душа!
— Что ты мелешь, Никифоровна,— сказал Бабенко.— Что люди ни сбрешут, в твоей голове остается.
Но Олесь Григорьевич опоздал. Аргам сел на кровать, крикнул:
— Не верю! Не может этого быть! Старуха испугалась.
— Что с тобой, сынок мой, что с тобой! Никифоровна и Бабенко стали укладывать Аргама
на постель.
— Врут, не верьте! — как в бреду, повторял Аргам.— Меликян не станет изменником, ложь, ложь, ложь.
— Ясно, врут, сынок, да ты успокойся. А я, глупая, слышала и повторяю всякую глупость.
— Так надо язык привязать,— сердито сказал Бабенко.— Если язык сильнее тебя, привяжи его крепкой ниткой. А это все брехня, дорогой, пускают подлые слухи среди народа сами немцы и этот Сархошев. Если бы это было правдой, его бы разве держали под арестом?
Аргам тяжело дышал, всхлипывал.
Старушка, закончив перевязку, поднялась. Зина пошла проводить ее.
Аргама мучила совесть: он ничем не может помочь Меликяну, попавшему в беду. Аргам вспомнил жену Минаса, высокую добрую женщину,— она пришла на станцию Улуханлу провожать эшелон вместе с матерями Тиграна и Аргама. «Нет, не верю»,— повторил он мысленно. Он открыл глаза, посмотрел на Олеся Григорьевича.
— Олесь Григорьевич, не скрывайте от меня ничего. Скажите, неужели это правда?
Бабенко положил руку на грудь Аргама, тихо сказал:
— Важно, чтобы твоя душа осталась чистой, всегда чистой, даже если это правда.
Аргам снова заволновался.
— Нет, неправда это. Я встану завтра, пойду на площадь, чтоб все увидеть своими глазами. И тогда не поверю. Даже если увижу — все-таки не поверю!
Бабенко разгладил усы.
— Раз ты так глубоко убежден, то, значит, он чист. Ведь ты его хорошо знаешь, лучше нас всех.
Бабенко ушел, обещая на следующий день принести достоверные сведения о Меликяне. Возле Аргама осталась дежурить Зина.
— Я не хотела передавать тебе эти сплетни, а ты говоришь, что я неискренна с тобой.
Аргам взял ее за руку.
— Ты обиделась?
— Конечно, обиделась.
— Извини меня, Зина, прости.
— Ну ладно, помирились. Оба замолчали.
— Зина, знаешь,— вдруг сказал он,— если я останусь жив, где бы я ни был, куда бы ни попал, никогда, никогда не забуду тебя, Колю, твою маму.
Зина склонила голову и с девичьей простотой сказала:
— Я тоже тебя никогда не забуду.
Он крепко сжал ее руку в своих ладонях. Всей душой он ощутил значение этой минуты для всей своей жизни. Седа, Седа, Седа...
Девушка увидела слезы на его глазах. Поняла ли она, о чем плачут его черные, горячие глаза?
II
Неторопливыми, старческими шагами возвращался домой Олесь Григорьевич. Он шел и размышлял о жизни. Отчего это люди не становятся добрее? Создали люди радио, создали электричество, создали замечательные машины, стремительные самолеты. Но все это не сделало людей счастливее, все это приносит смерть и разрушение. Почему так безумны люди?
Думал Бабенко и удивлялся, что многих простых вещей не понимают люди, управляющие большими государствами. Вот спросили бы у него совета — он бы объяснил. Старику казалось, что мир впал в заблуждение потому, что не спрашивают совета у Олеся Григорьевича Бабенко,— вот бы спросили...
Из-за угла показался комендант, держа на поводке собаку, которую горожане окрестили кличкой Оккупант. Комендант, видимо, гулял. Старик стиснул рукой украшенную самодельной резьбой рукоятку палки.
За комендантом шли Сархошев и Шароян. Сар-хошев перевел обращенный к Бабенко вопрос немецкого офицера.
— Господин комендант спрашивает: как ваше здоровье?
Бабенко усмехнулся.
— Господин комендант, вероятно, слышал пословицу: «Старость не радость».
Комендант снова заговорил.
— Господин комендант спрашивает: каково ваше мнение, скоро ли Сталин образумится и сдастся?
Старик ответил не сразу. Надо было подумать,— ответить так, чтоб и совесть свою не запятнать, и смертной беды на свою голову не навлечь.
— Меня Сталин не уполномачивал отвечать от его имени на такие вопросы.
— Господин комендант спрашивает: а вы-то сами лично что думаете — кто победит?
— Я не политик, не стратег.
— А кто вы?
— Я человек, у которого политики и стратеги никогда не спрашивали совета.
— А если бы спросили?
— Если бы спросили, я бы не советовал народам воевать. Земли, воды и солнца всем хватит.
Комендант засмеялся. Собака навострила уши.
— Глупый ты старик,— перевел Сархошев слова коменданта.
Бабенко тихо проговорил:
— Бог нам всем судья, пусть он решит — кто умен, кто глуп.
Ему показалось, что смуглое лицо Шарояна сделалось еще темнее, нахмурилось. Неужели ему стало стыдно, что немец и Сархошев оскорбили старика?
Входя во двор, старик встретил внука.
— Ты куда, Митя? — спросил он.
— Так просто, пройтись.
Старушка Бабенко, встретив старика на пороге, шепотом сообщила:
— Немец два раза спрашивал тебя.
— Тоскует по мне,— усмехнулся старик и, подойдя к комнате офицера, тихонько постучался.
Офицер открыл дверь, улыбнулся, предложил старику стул, подыскивая русские слова, заговорил:
— Твоя дом, дед, это твоя дом, я спасибо. Старик пытливо смотрел на своего незваного постояльца. Его улыбка внушала симпатию. Но нутро, душа?
Офицер указал на книги и журналы, разложенные на столе, открыл страницу старого номера «Огонька». В журнале были помещены фотографии: Ленин с группой рабочих, Ленин с крестьянами, Ленин в окружении солдат.
Офицер сказал:
— Ленин.
— Да, Ленин, Владимир Ильич Ленин,— медленно произнес Бабенко.
Старушка из-за полуоткрытых дверей в ужасе слушала этот разговор. Неосторожный, безумный старик! Офицер испытующе взглянул в глаза старику.
— Ты Ленин любить, ты правду говорить, Ленин любить?
Сердце Улиты Дмитриевны замерло.
Олесь Григорьевич молчал. Немецкий офицер также молча ждал его ответа. Какова цель этого допроса? Ясно, какая! Как ему выйти из этого испытания? О, никогда, никогда не отречется Бабенко от Ленина! Если солжет язык, то осквернится и душа. И во имя чего отрекаться? Чтобы спасти жизнь? Ведь он уже большую часть своей жизни прожил с чистой совестью, подошел к восьмому десятку.
Офицер спокойно ждал, не торопил. Куда ему торопиться? В комнату вошла Улита Дмитриевна и обратилась к немцу:
— Господин офицер, что вы хотите от бедного старика? Зачем он вам нужен, он уже одной ногой стоит в могиле, господин офицер, пожалейте.
Старик укоризненно посмотрел на жену.
— Ты иди по своим делам, Дмитриевна, не вмешивайся, здесь мужской разговор. И не торопись посылать меня на кладбище.
Старуха, растерянно посмотрев на мужа, вышла из комнаты.
Офицер ждал. Может быть, было бы гораздо легче, если бы немец угрожал, стрелял. Но он молча и неподвижно сидел, ждал.
Старик разгладил усы, вынул из кармана трубку, зарядил ее махоркой, большим пальцем примял курево.
— Значит, так, офицер, вы меня спрашиваете... Спрашиваете, люблю ли я Владимира Ильича?
Немец кивнул головой.
— Ну что ж, и скажу. В истории не было больше такого великого и справедливого человека. Если бы все человечество приняло его учение, то на земле исчезло бы всякое зло, народы избавились бы от всех страданий. Вот мой ответ, герр офицер. А теперь делайте со мной, что хотите. Я достаточно пожил на этом свете.
В соседней комнате раздался крик.
— Как бы не сомлела моя Дмитриевна,— сказал Бабенко и пошел к двери.
III
Митя и Коля Чегренов, забравшись в сад, разглядывали перевернутые ульи, сломанные ветки яблонь с высохшими и побуревшими листьями. Пчелы подлетали к ульям и вновь улетали.
Мальчики молча смотрели на эту грустную картину. События так быстро чередовались, мир так быстро изменился — они были растеряны. За эти тяжелые, трудные дни они стали серьезнее, узнали беду и горе, научились молча, как взрослые люди, раздумывать, хмуриться.
С улицы донесся лай.
— Проклятый Оккупант,— пробормотал Митя. Коля Чегренов спросил:
— Ты боишься ее?
Митя спокойно и .серьезно признался:
— Боюсь. Когда слышу лай этого проклятого волкодава, все кишки во мне холодеют.
— Давай выйдем на улицу,— предложил Коля.— Пойдем к дому Мазина. Завтра этого человека выведут на площадь, он будет говорить перед народом, значит, предал он.
— Кого выведут,— спросил Митя,— о ком ты?
— О том, кого схватили у Мазина в доме.
Митя потупился. У его ног лежали мертвые пчелы. Он начал ворошить их носком. Мертвые тела пчел сморщились, высохли.
— Пчелы тоже пострадали он немцев,— сказал Митя.
— А знаешь, как они умирают?
— Оставляют жало в теле врага и сами умирают.
— Верно,— подтвердил Коля,— я давно знаю, у меня книжка о пчелах есть. Когда в улье случается несчастье, все пчелы дружно нападают на врага. И ни одна из них не боится смерти.
На улице никого не было. Мальчики шли, оглядываясь, свернули на улицу Ганны Хоперской, пошли в сторону вокзала. Вдруг Коля остановился.
— Чего ты остановился, боишься?
— А ты помнишь, что сказал твой дед? Только глупые ничего не боятся. Умный человек должен быть осторожным, чтобы не погибнуть понапрасну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101