https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aqwella/
Сегодня же я увидел, что бедняге нечем гордиться,— этот тамаринд ничем не выделялся среди своих собратьев. Он стоял одиноко на окраине безлюдной деревушки, и мне почудилось, будто, встретившись много лет спустя с тем, кто в детстве нередко пугался его, он дружески подмигнул и пошутил: «Ну что, брат, как живешь? Больше не боишься меня?»
Подойдя к нему, я с нежностью погладил ствол и мысленно ответил: «Живу, брат, хорошо. А бояться тебя
мне нечего, ведь ты товарищ моего детства, ты для меня родной».
Солнце уже садилось, я попрощался с деревом. Как хорошо, что мы встретились! Ну, мне пора, друг.
Сады кончились, и показалось открытое место. Возможно, я миновал бы его, не заметив, поглощенный своими мыслями, но меня заставил остановиться почти забытый, но такой знакомый аромат. Я огляделся по сторонам — вот они! Это запах цветов ауш, которые цвели у нашей вишнуитки Джошоды. Сколько раз в детстве я выпрашивал у нее эти цветы! Дерево ауш в наших краях не растет, но она откуда-то привезла его и посадила в своем дворике. Скрюченное и узловатое, оно походило на старика. Так же, как и прежде, у самой вершины, на единственной живой ветке было немного зеленых листьев, и из них выглядывали белые цветы моего детства. Под этим деревом был похоронен муж Джошоды. Мы никогда не видели его, он перешел в иной мир еще до нашего рождения. Покойный был мелким торговцем, и Джошода, оставшись вдовой, тоже занялась торговлей. Однако никакой лавки у нее не было. В полдень Джошода ходила с корзинкой по домам и продавала бусы, цветные пояса, зеркальца, гребни, краску для ног, пряности, которые добавляют в масло для волос, стеклянные куколки, оловянные флейты и прочее. Имелась у нее и простая рыболовная снасть: леска и крючки ценой в одну-две пайсы. Время от времени мы наведывались за покупками к ней домой. На высохшем суку дерева ауш Джошода прилепила кусок глины и по вечерам зажигала на нем светильник. Когда мы начинали приставать к ней, выпрашивая цветы, она указывала на могилу и говорила: «Нет, ребятки, это цветы моего божества. Божество рассердится, если их сорвать».
Джошоды больше нет, и я не знаю, когда она умерла. Возле дерева я заметил еще один холмик,— должно быть, это ее могила. После долгого ожидания она наконец заняла свое место рядом с мужем. Рыхлая земля холмика густо заросла сорной травой. О могиле некому было позаботиться.
Сойдя с дороги, я остановился перед старым деревом моего детства. Светильник валялся на земле, а на высохшем суку до сих пор темнели масляные пятна.
Хижина Джошоды почти развалилась: дырявая соломенная крыша нависла над дверью, сползла набок, но каким-то отчаянным усилием еще держалась.
Воспоминания двадцатилетней давности проснулись во мне. Вот что стало с этой маленькой хижиной и некогда сверкавшим чистотой двориком Джошоды! Но мне пред-
стояло увидеть еще более печальную картину. Из-под края крыши выползла собака, кожа да кости. Встревоженная звуком шагов, она, должно быть, попыталась выразить протест против моего непрошеного вторжения, но так ослабела, что лай ее был едва слышен.
— Ну что ты,— успокоил я ее.— Ведь я не собираюсь делать ничего плохого.
Собака завиляла хвостом.
— Как же ты здесь живешь?
В ответ она приоткрыла мутные глаза и беспомощно посмотрела на меня.
Это была собака Джошоды. На шее у нее до сих пор болтался сшитый Джошодой ошейник с цветочным узором и красным ободком. Собака была единственной привязанностью бездетной женщины. Я не мог себе представить, как она выжила в этой заброшенной хижине. У нее даже не было сил пробраться в деревню и что-нибудь стянуть, она не научилась ладить со своими собратьями. Бедняга жила здесь впроголодь и ждала, когда вернется та, которая когда-то так ее любила. «И все это напрасно,— подумал я.— Непросто в этом мире навсегда распроститься с надеждой!»
Перед уходом я заглянул в хижину сквозь дыру в крыше и сумел в полумраке разглядеть картинки на стене. Этими картинками с изображением короля и королевы, а также многочисленных индийских богов Джошода утоляла жажду прекрасного. Мне вспомнилось, как в детстве я часто глядел на них с восхищением. Картинки до сих пор сохранились, хотя их мочил дождь и заливала жидкая глина, стекавшая со стен.
Сохранился в нише и расписанный красками горшок, но вид у него был столь же плачевен. Джошода держала в нем краску для ног, я вспомнил об этом, как только увидел его. По хижине были разбросаны еще какие-то вещи, но разглядеть их мне не удалось. Казалось, все они порывались что-то сказать, но я не понимал их языка. Мне подумалось, что все это напоминает игрушечный домик, старательно сооруженный ребенком из всякого хлама и ставший никому не нужным, когда ребенок умер. Теперь о нем никто не заботится, никто его не бережет и не прибирает, а остался он в углу только потому, что некому его выбросить.
Собака, немного проводив меня, остановилась. Бедняга долго стояла, устремив мне вслед неподвижный взгляд. Это была наша первая и последняя встреча, и все же она вышла попрощаться со мной. Я уезжал на чужбину, где у меня нет друзей, где жизнь моя будет бесцельна, а она вернется в свою темную и одинокую разрушенную хижи-
ну. Ни у нее, ни у меня в целом мире не было никого, кто бы нас ожидал.
Когда я дошел до конца сада, собаки уже больше не было видно. И вдруг все во мне застонало от боли за это несчастное существо, и я не смог удержать слез.
«Отчего так бывает? — думал я.— В какой-нибудь другой день я мог бы смотреть на все совершенно безучастно, но сегодня мрачные тучи отяготили мне душу, и ветер чужого горя легко смог исторгнуть из нее потоки слез».
Я добрался до станции. Мне повезло—почти сразу подошел поезд. Буду у себя дома, в Калькутте, не слишком поздно. Купив билет, я сел в вагон, раздался свисток, и поезд тронулся. Его ничто не связывало со станцией, ему не нужно было оборачиваться, провожая эти края влажными от слез глазами.
«Ну что такое в жизни десять дней,— снова и снова думал я,—и как иногда это может быть много!»
Завтра утром Комоллота пойдет за цветами одна, и для нее начнется обычный день, наполненный служением богу. Не знаю, сколько времени понадобится ей, чтобы забыть того, с кем она провела эти десять дней.
Как-то раз она сказала:
— Я счастлива, гошай. Тот, к ногам которого я положила свою жизнь, никогда не оставит свою рабыню.
— Ну что ж. Да будет так.
У меня с детства нет цели в жизни, я не умею ничего сильно желать, хотя и имею свои представления о добре и зле. Я всегда подражал другим людям, жил чужой йолей и исполнял чужие приказания. Мне нельзя было доверить ни одного дела. Сомнение сразу подрывало мою решимость и энергию, и они покидали меня на полпути. Все называли меня лентяем и ни на что не годным человеком. Должно быть, поэтому в монастыре, среди этих неприспособленных к жизни саньяси, мой тайный друг—мое внутреннее «я» — появилось предо мной, как неясная тень. Я сердито отворачивался, но друг с ласковой улыбкой махал мне рукой, словно что-то хотел сказать.
А Комоллота! Ее жизнь подобна грустной песне древнего вишнуитского поэта. В этой песне есть нарушения ритма, много грамматических ошибок, язык ее далеко не безупречен, но судят о ней не по этим недостаткам. Она словно мелодия вишнуитских песнопений: ее понимает только тот, кому она проникает в душу. Она подобна многоцветным картинам на предзакатном небе. Для них нет названия в живописи, им не подыскать определения, их не объяснить.
Комоллота говорила мне:
— Давай уйдем отсюда, будем жить, бродя вдвоем по дорогам и распевая песни.
Она не побоялась предложить мне это, а я побоялся согласиться. Комоллота называла меня «новый гошай», говорила, что не должна произносить моего имени. Она верила, что я был ее другом в прежнем рождении и что ее любовь ко мне не помешает ей в служении богу. Я не знаю, какой путь постижения бога указал ей ее учитель — саньяси Дварикдас.
И вдруг мне вспомнилась Раджлакшми—вспомнилось ее суровое послание, в котором нежность соседствовала с себялюбием. Но теперь я знал, что связанная с ней часть моей жизни завершена. Может быть, это и благо, но где тот человек, который мог бы заполнить образовавшуюся пустоту? Я молча сидел у окна, глядя во тьму. В памяти проплывали видения прошлого. Предо мной вновь ожили картины приготовлений к охоте, палатка раджи, его свита, удивленный и зачарованный взгляд блестящих черных глаз Раджлакшми в день нашей встречи на чужбине после многих лет разлуки! Я не узнал той, которую считал умершей. С какой страстной мольбой обратилась она ко мне в тот день, когда я собирался провести ночь на кладбище! А потом — гневное отчаяние и вспышка гордости. Преградив мне дорогу, она сказала:
— Ты думаешь, что я тебя отпущу? Только попробуй! Здесь, на чужбине, никто не узнает, если произойдет несчастье. Выбирай—они или я?
Теперь-то я распознал ее. В этой притягательности Раджлакшми ее подлинная неизменная суть, и никому не дано освободиться от ее чар.
Я еще раз приготовился было умирать на обочине дороги, но, очнувшись, увидел, что у моего изголовья сидит она. Тогда я отбросил все мысли, закрыл глаза и уснул. Теперь моя жизнь-—ее забота.
Добравшись до нашей деревни, я свалился в лихорадке. Сюда Раджлакшми проникнуть не могла: она умерла для этих мест и для нее не было бы большего позора, чем появиться здесь. Но кто все же оказался подле меня в этот час? Все та же Раджлакшми.
В своем письме она писала: «Если ты вдруг заболеешь, кто за тобой будет ухаживать? Пунту? А я узнаю о твоей болезни от слуги и уберусь восвояси? И ты хочешь, чтобы я оставалась жить после этого?»
На ее вопрос я не ответил. Не потому, что ке знал, как ответить,— просто ке хватило смелости.
Может ли нежная и ласковая обитательница монастыря Комоллота сравниться с этой сильной, умной, властной и суровой женщиной, способной держать в узде свои помыслы и поступки? О красоте я уж не говорю. Но теперь в Комоллоте я вдруг увидел родственную душу. Мне показалось, что с ней я обрету свободу, чувство собственного достоинства и покой. Она никогда не подчинит меня, как Раджлакшми, не овладеет всеми моими мыслями, не станет сама решать, что для меня благо, а что зло.
«И зачем я еду на чужбину?—думал я.— Что даст мне моя служба? Я знаю, в ней нет ничего столь привлекательного, чтобы снова к ней стремиться. Ведь не только Комоллота, но и Дварикдас упрашивал меня остаться. Однако неужели весь их мир — обман, способный лишь завлечь человека, и мне суждено окончить свои дни в этом мире иллюзий? Неужели я испытал все, что может выпасть на долю человека? Разве можно жить тем, чем всегда пренебрегал и что презирал? Можно ли осуществить что-нибудь значительное, имея за душой только неверие и насмешку?»
Поезд прибыл на станцию Хаура. Я решил переночевать у себя на квартире, разобраться с вещами, которые у меня там оставались, и, уплатив по счетам, завтра же вернуться в монастырь. Прощай моя служба, прощай моя поездка в Бирму!
Когда я добрался до дому, было часов десять. Я проголодался, но есть в доме было нечего. Умывшись и сменив одежду, я стал стелить себе постель. Вдруг за спиной у меня раздался знакомый голос:
— Бабу, вы здесь?
— Ротон? — удивился я.— Когда ты приехал?
— Сегодня вечером. На веранде отличный воздух, и.я немного вздремнул.
— И правильно сделал. Ты поел?
— Увы, нет.
— Тебе не позавидуешь, Ротон.
— А вам?
— И мне тоже,— признался я.
— Тогда все отлично,—воскликнул довольный Ротон.— Вы угостите меня остатками своего ужина, и я как-нибудь переживу эту ночь.
«Этот верный слуга—воплощение скромности, столь присущей брадобреям,— подумал я.— Его ничем не смутишь».
— Узнай в соседней лавке, не найдется ли там
что-нибудь съестное,—сказал я ему.— Но чем объясняется эта приятная неожиданность—твое появление? Опять мне письмо?
— Никак нет,— отвечал Ротон.— С письмами слишком много возни. При встрече она все скажет сама.
— Как при встрече? Мне снова придется к ней поехать?
— Нет, она сама прибыла сюда.
— Вот это да! Где же я размещу ее на ночь, как устрою? Ведь надо что-то предпринять! Неужели она ждет в коляске? — спросил я.
— Что вы! — усмехнулся Ротон.—Нет, бабу, мы приехали четыре дня назад. Вот уже четыре дня, как мы вас караулим. Едем?
— Куда? Это далеко?
— Довольно далеко, но я нанял коляску, вам не о чем беспокоиться.
И вот мне пришлось снова одеться, запереть дверь и отправиться в путь. В одном из переулков Шьямбазара мы остановились у двухэтажного окруженного стеной дома с цветником перед входом. Двери открыл старый привратник Раджлакшми и, увидев меня, очень обрадовался.
— Вы здоровы, бабу-джи? — низко поклонившись, спросил он.
— Спасибо, Тулсидас, я здоров. А ты как?
В ответ он еще раз отвесил низкий поклон. Тулси был родом из округа Мунгер и принадлежал к касте курми. Меня, как брахмана, он всегда приветствовал, по бенгальскому обычаю, глубоким поклоном.
Второй слуга, хиндустанец, видимо, только что проснулся, услышав наши шаги. Бедняга тотчас же получил нагоняй от Ротона. Свою власть в доме Ротон поддерживал тем, что по любому поводу шпынял остальных слуг.
— С тех пор, как мы приехали, ты только и знаешь, что дрыхнуть да жрать,— кричал он.— Не мог даже трубку набить? А ну-ка ступай, да поживее...
Слуга был новый и в испуге убежал.
Я поднялся наверх и, миновав веранду, вошел в просторную комнату, ярко освещенную газовым рожком. Комната была убрана коврами, поверх них расстелена узорчатая ткань и брошено несколько больших подушек. Неподалеку стоял кальян, который я так любил курить, а рядом с ним мои бархатные туфли, шитые золотом. Их вышивала сама Раджлакшми. Как-то она в шутку подарила их мне по случаю дня рождения. Дверь в соседнюю комнату была открыта, но там тоже никого не было.
У стены стояла новая застеленная кровать. Напротив, на новенькой вешалке, висела моя одежда, сшитая перед отъездом в Гонгамати. Я совсем забыл о ней и ни разу не надевал.
— Ма,— позвал Ротон.
— Иду,— послышался голос Раджлакшми, и на пороге появилась она сама.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Подойдя к нему, я с нежностью погладил ствол и мысленно ответил: «Живу, брат, хорошо. А бояться тебя
мне нечего, ведь ты товарищ моего детства, ты для меня родной».
Солнце уже садилось, я попрощался с деревом. Как хорошо, что мы встретились! Ну, мне пора, друг.
Сады кончились, и показалось открытое место. Возможно, я миновал бы его, не заметив, поглощенный своими мыслями, но меня заставил остановиться почти забытый, но такой знакомый аромат. Я огляделся по сторонам — вот они! Это запах цветов ауш, которые цвели у нашей вишнуитки Джошоды. Сколько раз в детстве я выпрашивал у нее эти цветы! Дерево ауш в наших краях не растет, но она откуда-то привезла его и посадила в своем дворике. Скрюченное и узловатое, оно походило на старика. Так же, как и прежде, у самой вершины, на единственной живой ветке было немного зеленых листьев, и из них выглядывали белые цветы моего детства. Под этим деревом был похоронен муж Джошоды. Мы никогда не видели его, он перешел в иной мир еще до нашего рождения. Покойный был мелким торговцем, и Джошода, оставшись вдовой, тоже занялась торговлей. Однако никакой лавки у нее не было. В полдень Джошода ходила с корзинкой по домам и продавала бусы, цветные пояса, зеркальца, гребни, краску для ног, пряности, которые добавляют в масло для волос, стеклянные куколки, оловянные флейты и прочее. Имелась у нее и простая рыболовная снасть: леска и крючки ценой в одну-две пайсы. Время от времени мы наведывались за покупками к ней домой. На высохшем суку дерева ауш Джошода прилепила кусок глины и по вечерам зажигала на нем светильник. Когда мы начинали приставать к ней, выпрашивая цветы, она указывала на могилу и говорила: «Нет, ребятки, это цветы моего божества. Божество рассердится, если их сорвать».
Джошоды больше нет, и я не знаю, когда она умерла. Возле дерева я заметил еще один холмик,— должно быть, это ее могила. После долгого ожидания она наконец заняла свое место рядом с мужем. Рыхлая земля холмика густо заросла сорной травой. О могиле некому было позаботиться.
Сойдя с дороги, я остановился перед старым деревом моего детства. Светильник валялся на земле, а на высохшем суку до сих пор темнели масляные пятна.
Хижина Джошоды почти развалилась: дырявая соломенная крыша нависла над дверью, сползла набок, но каким-то отчаянным усилием еще держалась.
Воспоминания двадцатилетней давности проснулись во мне. Вот что стало с этой маленькой хижиной и некогда сверкавшим чистотой двориком Джошоды! Но мне пред-
стояло увидеть еще более печальную картину. Из-под края крыши выползла собака, кожа да кости. Встревоженная звуком шагов, она, должно быть, попыталась выразить протест против моего непрошеного вторжения, но так ослабела, что лай ее был едва слышен.
— Ну что ты,— успокоил я ее.— Ведь я не собираюсь делать ничего плохого.
Собака завиляла хвостом.
— Как же ты здесь живешь?
В ответ она приоткрыла мутные глаза и беспомощно посмотрела на меня.
Это была собака Джошоды. На шее у нее до сих пор болтался сшитый Джошодой ошейник с цветочным узором и красным ободком. Собака была единственной привязанностью бездетной женщины. Я не мог себе представить, как она выжила в этой заброшенной хижине. У нее даже не было сил пробраться в деревню и что-нибудь стянуть, она не научилась ладить со своими собратьями. Бедняга жила здесь впроголодь и ждала, когда вернется та, которая когда-то так ее любила. «И все это напрасно,— подумал я.— Непросто в этом мире навсегда распроститься с надеждой!»
Перед уходом я заглянул в хижину сквозь дыру в крыше и сумел в полумраке разглядеть картинки на стене. Этими картинками с изображением короля и королевы, а также многочисленных индийских богов Джошода утоляла жажду прекрасного. Мне вспомнилось, как в детстве я часто глядел на них с восхищением. Картинки до сих пор сохранились, хотя их мочил дождь и заливала жидкая глина, стекавшая со стен.
Сохранился в нише и расписанный красками горшок, но вид у него был столь же плачевен. Джошода держала в нем краску для ног, я вспомнил об этом, как только увидел его. По хижине были разбросаны еще какие-то вещи, но разглядеть их мне не удалось. Казалось, все они порывались что-то сказать, но я не понимал их языка. Мне подумалось, что все это напоминает игрушечный домик, старательно сооруженный ребенком из всякого хлама и ставший никому не нужным, когда ребенок умер. Теперь о нем никто не заботится, никто его не бережет и не прибирает, а остался он в углу только потому, что некому его выбросить.
Собака, немного проводив меня, остановилась. Бедняга долго стояла, устремив мне вслед неподвижный взгляд. Это была наша первая и последняя встреча, и все же она вышла попрощаться со мной. Я уезжал на чужбину, где у меня нет друзей, где жизнь моя будет бесцельна, а она вернется в свою темную и одинокую разрушенную хижи-
ну. Ни у нее, ни у меня в целом мире не было никого, кто бы нас ожидал.
Когда я дошел до конца сада, собаки уже больше не было видно. И вдруг все во мне застонало от боли за это несчастное существо, и я не смог удержать слез.
«Отчего так бывает? — думал я.— В какой-нибудь другой день я мог бы смотреть на все совершенно безучастно, но сегодня мрачные тучи отяготили мне душу, и ветер чужого горя легко смог исторгнуть из нее потоки слез».
Я добрался до станции. Мне повезло—почти сразу подошел поезд. Буду у себя дома, в Калькутте, не слишком поздно. Купив билет, я сел в вагон, раздался свисток, и поезд тронулся. Его ничто не связывало со станцией, ему не нужно было оборачиваться, провожая эти края влажными от слез глазами.
«Ну что такое в жизни десять дней,— снова и снова думал я,—и как иногда это может быть много!»
Завтра утром Комоллота пойдет за цветами одна, и для нее начнется обычный день, наполненный служением богу. Не знаю, сколько времени понадобится ей, чтобы забыть того, с кем она провела эти десять дней.
Как-то раз она сказала:
— Я счастлива, гошай. Тот, к ногам которого я положила свою жизнь, никогда не оставит свою рабыню.
— Ну что ж. Да будет так.
У меня с детства нет цели в жизни, я не умею ничего сильно желать, хотя и имею свои представления о добре и зле. Я всегда подражал другим людям, жил чужой йолей и исполнял чужие приказания. Мне нельзя было доверить ни одного дела. Сомнение сразу подрывало мою решимость и энергию, и они покидали меня на полпути. Все называли меня лентяем и ни на что не годным человеком. Должно быть, поэтому в монастыре, среди этих неприспособленных к жизни саньяси, мой тайный друг—мое внутреннее «я» — появилось предо мной, как неясная тень. Я сердито отворачивался, но друг с ласковой улыбкой махал мне рукой, словно что-то хотел сказать.
А Комоллота! Ее жизнь подобна грустной песне древнего вишнуитского поэта. В этой песне есть нарушения ритма, много грамматических ошибок, язык ее далеко не безупречен, но судят о ней не по этим недостаткам. Она словно мелодия вишнуитских песнопений: ее понимает только тот, кому она проникает в душу. Она подобна многоцветным картинам на предзакатном небе. Для них нет названия в живописи, им не подыскать определения, их не объяснить.
Комоллота говорила мне:
— Давай уйдем отсюда, будем жить, бродя вдвоем по дорогам и распевая песни.
Она не побоялась предложить мне это, а я побоялся согласиться. Комоллота называла меня «новый гошай», говорила, что не должна произносить моего имени. Она верила, что я был ее другом в прежнем рождении и что ее любовь ко мне не помешает ей в служении богу. Я не знаю, какой путь постижения бога указал ей ее учитель — саньяси Дварикдас.
И вдруг мне вспомнилась Раджлакшми—вспомнилось ее суровое послание, в котором нежность соседствовала с себялюбием. Но теперь я знал, что связанная с ней часть моей жизни завершена. Может быть, это и благо, но где тот человек, который мог бы заполнить образовавшуюся пустоту? Я молча сидел у окна, глядя во тьму. В памяти проплывали видения прошлого. Предо мной вновь ожили картины приготовлений к охоте, палатка раджи, его свита, удивленный и зачарованный взгляд блестящих черных глаз Раджлакшми в день нашей встречи на чужбине после многих лет разлуки! Я не узнал той, которую считал умершей. С какой страстной мольбой обратилась она ко мне в тот день, когда я собирался провести ночь на кладбище! А потом — гневное отчаяние и вспышка гордости. Преградив мне дорогу, она сказала:
— Ты думаешь, что я тебя отпущу? Только попробуй! Здесь, на чужбине, никто не узнает, если произойдет несчастье. Выбирай—они или я?
Теперь-то я распознал ее. В этой притягательности Раджлакшми ее подлинная неизменная суть, и никому не дано освободиться от ее чар.
Я еще раз приготовился было умирать на обочине дороги, но, очнувшись, увидел, что у моего изголовья сидит она. Тогда я отбросил все мысли, закрыл глаза и уснул. Теперь моя жизнь-—ее забота.
Добравшись до нашей деревни, я свалился в лихорадке. Сюда Раджлакшми проникнуть не могла: она умерла для этих мест и для нее не было бы большего позора, чем появиться здесь. Но кто все же оказался подле меня в этот час? Все та же Раджлакшми.
В своем письме она писала: «Если ты вдруг заболеешь, кто за тобой будет ухаживать? Пунту? А я узнаю о твоей болезни от слуги и уберусь восвояси? И ты хочешь, чтобы я оставалась жить после этого?»
На ее вопрос я не ответил. Не потому, что ке знал, как ответить,— просто ке хватило смелости.
Может ли нежная и ласковая обитательница монастыря Комоллота сравниться с этой сильной, умной, властной и суровой женщиной, способной держать в узде свои помыслы и поступки? О красоте я уж не говорю. Но теперь в Комоллоте я вдруг увидел родственную душу. Мне показалось, что с ней я обрету свободу, чувство собственного достоинства и покой. Она никогда не подчинит меня, как Раджлакшми, не овладеет всеми моими мыслями, не станет сама решать, что для меня благо, а что зло.
«И зачем я еду на чужбину?—думал я.— Что даст мне моя служба? Я знаю, в ней нет ничего столь привлекательного, чтобы снова к ней стремиться. Ведь не только Комоллота, но и Дварикдас упрашивал меня остаться. Однако неужели весь их мир — обман, способный лишь завлечь человека, и мне суждено окончить свои дни в этом мире иллюзий? Неужели я испытал все, что может выпасть на долю человека? Разве можно жить тем, чем всегда пренебрегал и что презирал? Можно ли осуществить что-нибудь значительное, имея за душой только неверие и насмешку?»
Поезд прибыл на станцию Хаура. Я решил переночевать у себя на квартире, разобраться с вещами, которые у меня там оставались, и, уплатив по счетам, завтра же вернуться в монастырь. Прощай моя служба, прощай моя поездка в Бирму!
Когда я добрался до дому, было часов десять. Я проголодался, но есть в доме было нечего. Умывшись и сменив одежду, я стал стелить себе постель. Вдруг за спиной у меня раздался знакомый голос:
— Бабу, вы здесь?
— Ротон? — удивился я.— Когда ты приехал?
— Сегодня вечером. На веранде отличный воздух, и.я немного вздремнул.
— И правильно сделал. Ты поел?
— Увы, нет.
— Тебе не позавидуешь, Ротон.
— А вам?
— И мне тоже,— признался я.
— Тогда все отлично,—воскликнул довольный Ротон.— Вы угостите меня остатками своего ужина, и я как-нибудь переживу эту ночь.
«Этот верный слуга—воплощение скромности, столь присущей брадобреям,— подумал я.— Его ничем не смутишь».
— Узнай в соседней лавке, не найдется ли там
что-нибудь съестное,—сказал я ему.— Но чем объясняется эта приятная неожиданность—твое появление? Опять мне письмо?
— Никак нет,— отвечал Ротон.— С письмами слишком много возни. При встрече она все скажет сама.
— Как при встрече? Мне снова придется к ней поехать?
— Нет, она сама прибыла сюда.
— Вот это да! Где же я размещу ее на ночь, как устрою? Ведь надо что-то предпринять! Неужели она ждет в коляске? — спросил я.
— Что вы! — усмехнулся Ротон.—Нет, бабу, мы приехали четыре дня назад. Вот уже четыре дня, как мы вас караулим. Едем?
— Куда? Это далеко?
— Довольно далеко, но я нанял коляску, вам не о чем беспокоиться.
И вот мне пришлось снова одеться, запереть дверь и отправиться в путь. В одном из переулков Шьямбазара мы остановились у двухэтажного окруженного стеной дома с цветником перед входом. Двери открыл старый привратник Раджлакшми и, увидев меня, очень обрадовался.
— Вы здоровы, бабу-джи? — низко поклонившись, спросил он.
— Спасибо, Тулсидас, я здоров. А ты как?
В ответ он еще раз отвесил низкий поклон. Тулси был родом из округа Мунгер и принадлежал к касте курми. Меня, как брахмана, он всегда приветствовал, по бенгальскому обычаю, глубоким поклоном.
Второй слуга, хиндустанец, видимо, только что проснулся, услышав наши шаги. Бедняга тотчас же получил нагоняй от Ротона. Свою власть в доме Ротон поддерживал тем, что по любому поводу шпынял остальных слуг.
— С тех пор, как мы приехали, ты только и знаешь, что дрыхнуть да жрать,— кричал он.— Не мог даже трубку набить? А ну-ка ступай, да поживее...
Слуга был новый и в испуге убежал.
Я поднялся наверх и, миновав веранду, вошел в просторную комнату, ярко освещенную газовым рожком. Комната была убрана коврами, поверх них расстелена узорчатая ткань и брошено несколько больших подушек. Неподалеку стоял кальян, который я так любил курить, а рядом с ним мои бархатные туфли, шитые золотом. Их вышивала сама Раджлакшми. Как-то она в шутку подарила их мне по случаю дня рождения. Дверь в соседнюю комнату была открыта, но там тоже никого не было.
У стены стояла новая застеленная кровать. Напротив, на новенькой вешалке, висела моя одежда, сшитая перед отъездом в Гонгамати. Я совсем забыл о ней и ни разу не надевал.
— Ма,— позвал Ротон.
— Иду,— послышался голос Раджлакшми, и на пороге появилась она сама.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77