https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Я говорила не о горе, гошай, а о слезах.
— Но ведь это одно и то же, только называется по-разному.
— Нет, это не одно и то же: слезы — это слезы, а горе — это горе. Женщины не боятся слез и не бегут от горя. Но тебе понять этого не дано!
— Тогда к чему ты говоришь мне об этом?
— Я не могу молчать. Когда вы, мужчины, начинаете самодовольно рассуждать о сущности любви, я вижу, какая между нами пропасть. Природа нашей любви различна. Вам нужна широта, а нам—глубина, вам нужно упоенье, а нам — покой. Ты знаешь, гошай, в глубине души мы страшимся опьянения любви. Страсть нас пугает.
Я хотел прервать ее новым вопросом, но она остановила меня и взволнованно продолжала:
— Для нас такая любовь не истинна. Мы с облегчением вздыхаем только в тот день, когда страсти и любовному опьянению приходит конец. О новый гошай, для женщины самое ценное в любви—обрести покой, но в тебе она никогда не найдет опору.
— Ты уверена в этом? — спросил я.
— О да! Поэтому твое высокомерие не для меня.
— Разве я когда-нибудь был высокомерен с тобой? — удивился я.
— Сознательно нет, но разве есть на свете большее высокомерие, чем твоя отрешенность!
— Как же тебе удалось так хорошо узнать меня за эти два дня?
— Я полюбила тебя.
«Теперь, Комоллота, я понял, в чем ты видишь разницу между горем и слезами,— подумал я.— Вот к чему приводит неустанное поклонение чувству и служение любви».
— Ты и вправду полюбила, Комоллота?
— И вправду.
— А как же твои молитвы и песнопения, твое денное и нощное служение богу?
— Оно станет для меня только истинней. Давай бросим все, гошай, и отправимся странствовать вдвоем.
Я покачал головой.
— Нет, Комоллота, завтра я уезжаю. Но прежде я хотел бы узнать, что с Гохором.
— Что с Гохором? О нем тебе знать не надо. Так ты действительно завтра уедешь?
— Да.
— Когда ты снова попадешь в этот монастырь, Комол-лоту ты уже не застанешь, гошай.
ГЛАВА VIII
Я понимал, что оставаться здесь нельзя ни минуты, но в то же время кто-то неведомый словно нашептывал мне: ну зачем тебе уезжать? Ты собирался провести здесь неделю. Так оставайся. Что тебе стоит?
Ночью в постели я думал—кто они, эти обитатели моего тела, которые тянут его в разные стороны? В чьих словах больше правды? Кто из них мое настоящее «я»? Совесть, ум, чувства, желания—сколько названий, сколько философских определений, но никто по сей день не смог установить, что есть несомненная истина. Почему, стоит мне принять что-нибудь за благо для себя, как появляется желание и ставит свои препоны? Почему нет конца этому разладу в душе, этой внутренней борьбе? Сердце говорит, что лучше уехать, что в этом для меня благо, почему же в следующую минуту оно вдруг переполняется скорбью? Ум, совесть, душа, желание— сколько придумано слов, но в чем же истинное успокоение?
И все-таки завтра придется уезжать. Отступать нельзя. Я стал думать, как лучше это сделать. Можно исчезнуть, как дети,— без всяких объяснений. Не говоря ни слова, поставить всех перед свершившимся фактом.
Я решил не спать и удалиться под покровом темноты еще до начала утренней службы. Правда, было одно затруднение — сумка с приданым Пунту оставалась у Комоллоты. Впрочем, это не так важно. Я напишу ей из
Калькутты либо из Бирмы и, таким образом, достигну еще одной цели: ей поневоле придется задержаться здесь до моего возвращения и она не сможет пуститься в странствия. А тех нескольких рупий, которые завалялись в моем кармане, вполне хватит, чтобы добраться до Калькутты.
Так прошла большая часть ночи. И должно быть, оттого, что я не раз принимал твердое решение не смыкать глаз, ко мне незаметно подкрался сон. Не знаю, долго ли я спал, только вдруг сквозь сон я услышал музыку. Сперва я подумал, что еще не кончилась вечерняя молитва, но потом мне стало ясно, что это уже началась утренняя. Однако знакомых оглушительных ударов гонга слышно не было. Я никак не мог стряхнуть с себя неодолимую дремоту, глаза мои не желали размыкаться. Неожиданно откуда-то донесся мелодичный, негромкий, ласковый призыв на мелодию утренней раги: «Проснись, Радха, проснись, Радха, сколько можно дремать на груди Кало Маника?»
— Гошай, до каких же пор ты будешь спать, вставай!
Я привстал. Москитная сетка была уже поднята, окно распахнуто — прямо передо мной с ветвей манго свисали длинные гроздья цветов лианы, а в просветах между ними, словно зарево от далекого ночного пожара, проглядывали бледно-розовые полосы неба. Меня охватила непонятная грусть. Летучие мыши, должно быть, возвращались в свои гнезда, и до меня донесся шелест их крыльев. Я понял, что близится рассвет. Этот край — царство певчих птиц, монастырь, должно быть,— их столица, а громадное дерево бокул—рыночная площадь, где они ведут все свои дела. Увидев их днем, нельзя не поразиться этому разноликому и разноязыкому сборищу, разнообразию их пестрых нарядов. А по ночам на каждой ветке деревьев, окружающих монастырь, собираются их неисчислимые стаи. Я слышал звуки пробуждения,—должно быть, сейчас они умываются и приводят себя в порядок, а потом начнутся танцы и песни на весь день. Они, словно артисты из Лакнау, не знают устали и ни на минуту не прекращают своих упражнений. Песнопения вишнуитов в храме хоть ненадолго, но затихают, здесь же перерыва не бывает. У птиц все равны—и маленькие, и большие, и хорошие, и плохие, и, хочешь ты или нет, тебе все равно придется их слушать. Такие, видимо, порядки в этом царстве. Мне вспомнилось, как вчера в полдень пронзительная перебранка двух пичужек мешала мне уснуть и как другая птица в чаще тростника на берегу реки, должно быть справедливо возмутившись, как и я, принялась ругать их еще пронзительней и все никак не могла остановиться. Хорошо еще, что здесь ке водятся павлины. Если бы и они присоединились к этому празднику песен, человеку было бы несдобровать. День еще не вступил в свои права, и, пожалуй, можно было спокойно поспать еще немного, но тут я вспомнил о вчерашнем решении. Мой план— бежать под покровом темноты — провалился благодаря бдительности моей стражницы.
— Я не Радха,— сердито проворчал я,— и на моем ложе нет Кришны. Скажи, зачем тебе понадобилось будить меня среди ночи?
— Какая же теперь ночь? — возразила Комоллота.— Ведь ты должен утренним поездом отправиться в Калькутту. Иди умойся, я приготовлю тебе чай. Только не вздумай купаться, а то заболеешь с непривычки.
— Если даже я и поеду утренним поездом, почему ты меня так торопишь?
— Я хочу проводить тебя до шоссе, прежде чем все проснутся.
В полумраке я не мог разглядеть ее лица, но заметил, что волосы у нее влажные. Она только что искупалась.
— Ты проводишь меня до шоссе и вернешься в монастырь? — спросил я.
— Да. Вот твоя сумка,— сказала она, кладя ее на постель.— Береги ее в дороге да проверь, все ли на месте.
Я не сразу нашелся, что ответить.
— Комоллота, ты напрасно избрала путь отшельницы. Когда-то тебя звали Уша, и ты так и осталась дочерью торговца!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Как ты могла предложить мне пересчитать деньги? Тех, кто на словах далек от земной жизни, а тревожится о деньгах, называют лицемерами. Перед уходом я пожалуюсь старшему гошаю — пусть он вычеркнет твое имя из монастырского списка. Ты — позор вишнуитской общины.
Комоллота не ответила.
— Мне не хочется уезжать,— сказал я, немного помолчав.
— Тогда поспи еще. Только, когда встанешь, дай мне знать, хорошо?
— А что ты собираешься делать?
— Пойду рвать цветы.
— В такой темноте? И тебе не страшно?
— А чего мне бояться? Для утреннего богослужения цветы приношу я, у других и без того много дел.
Говоря о других, она имела в виду остальных вишну-иток. За два дня, проведенных здесь, я увидел, что незаметно для всех большую часть монастырских забот несет на себе Комоллота. Ее авторитет признавали все. Но благодаря ее мягкости, благожелательности и прежде всего умению самоотверженно трудиться, не привлекая к себе внимания, ее главенство проявлялось так просто и естественно, что никакая скверна зависти или ненависти не могла ее коснуться. И эта Лакшми вишнуитского монастыря была охвачена страстным желанием его покинуть. Я прекрасно понимал, какое это будет несчастье для всех, в какое затруднительное положение попадут эти беззаботные люди, и почувствовал к ним сострадание. За то короткое время, что я находился в монастыре, он чем-то пленил меня, и я от всей души желал ему благополучия. Люди ошибаются, думая, будто монастырь управляется всеми вместе и что все в нем равны. Я живо представил себе, как из-за отсутствия одного человека все здесь может распасться, как распадается планетная система, когда гибнет солнце.
— Я больше не хочу спать, Комоллота,— сказал я,— пойдем рвать цветы.
— Ты не искупался и не сменил одежду, как можно преподнести богу цветы, к которым ты прикоснешься?
— Яме буду рвать цветы, позволь мне нагибать ветви.
— Нагибать ветви не нужно, я сама могу рвать цветы с невысоких кустов.
Если хочешь, я стану рассказывать тебе веселые и грустные истории. Все будет легче.
— Отчего ты вдруг стал такой добрый, гошай? Ну уж так и быть, пошли. Пока я схожу за корзиной, умойся и переоденься.
Неподалеку от монастыря был большой сад. Дороги шла через густую манговую рощу, ее было трудно различать не только из-за полумрака—она скрывалась под грудой сухих листьев. Комоллота шла впереди, я следовал за ней и все же очень боялся, как бы не наступить на змею.
— Комоллота,— окликнул я ее,—ты не собьешься с дороги?
— Не собьюсь,— отозвалась она,— сегодня мне волей-неволей приходится идти осторожно ради тебя.
— Исполни одну мою просьбу...
— Какую?
— Не покидай монастыря.
— А разве тебе станет хуже, если я уйду? Я не знал, что ответить.
— У Мурари есть песня,— проговорила она.— «О Поли друга, вернись домой. Что ты хочешь внушить тому, кто заживо умер, кто сам себя убил?» Гошай, вечером ты уедешь в Калькутту, значит, еще до полудня покинешь нас, не так ли?
— Как знать. Утро еще не миновало.
Немного помолчав, Комоллота стала негромко напевать:
Поет Чандидас—слушай, Бинодини, горе и радость—братья.
Тот, кто ищет счастья в любви, находит одно только горе.
— А дальше?—спросил я, когда она замолчала.
— Дальше я не знаю!
— Тогда спой что-нибудь еще. Комоллота так же тихо запела:
Бинодини, слушай слова Чандидаса: любовь не говорит о себе.
Ты обретешь любовь, если готова отдать за нее жизнь.
— А дальше?
— Дальше ничего нет. Это все,— ответила Комоллота. И правда это было все. Мы оба молчали. Мне хотелось подбежать к ней, сказать что-нибудь, пойти с ней по этой темной дороге, держа ее за руку. Я знал, что она не рассердится, не остановит меня, но ноги мне не повиновались, и слова не шли с языка. Все так же медленно, в молчании мы вышли из рощи.
Вот и монастырский сад, окруженный изгородью, здесь собирают цветы для каждодневных богослужений. Хотя еще не совсем рассвело, на открытом месте достаточно светло, и мне был виден сад, весь белый от распустившихся цветов арабского жасмина. Чампаковое дерево, росшее перед садом, потеряло все листья, цветов на нем тоже не было, но зато где-то поблизости цвели ранние туберозы, наполняя все вокруг своим сладким ароматом. Прекраснее всего было в самом саду. Даже при слабом свете занимавшегося утра можно было различить переплетенные между собой стебли диких роз. Их цветы тысячью широко раскрытых глаз глядели на нас отовсюду.
Я никогда не вставал в такую рань—эти часы обычно проходили для меня во сне, в неподвижном и бессознательном состоянии. Нет слов, чтобы описать всю прелесть утра. На алеющем востоке пробивались первые проблески света, небо было безмятежно в своем торжественном величии; вокруг простиралась роща, увитая лиана&ш, усыпанная множеством душистых цветов. Все это было как безмолвное прощание ночи, сдерживающей свои слезы. Душа моя наполнилась вдруг состраданием, нежностью, добротой.
— Комоллота,— вырвалось у меня,— ты встретила в жизни немало испытаний, немало горя, дай бог, чтобы ты была счастлива!
Комоллота открывала калитку, повесив корзину на ветку чампакового дерева.
— Что с тобой, гошай? — удивленно обернулась она. Мои слова и мне самому показались неуместными, а от
ее вопроса стало совсем не по себе. Я не знал, что ответить, и безуспешно пытался скрыть свое смущение глупой улыбкой.
Комоллота вошла в сад, я последовал за ней. Она принялась рвать цветы и заговорила сама:
— Я счастлива, гошай. Тот, кому я посвятила себя, никогда не покинет свою рабыню.
Смысл ее слов был для меня туманен, но я не решился ее расспрашивать. Комоллота стала тихонько напевать:
Я надену венок Кришны на шею, Слава Кришны будет серьгой в моем ухе. Завернувшись в алое сари его любви, Я отправлюсь бродить из края в край...
Мне пришлось прервать ее:
— Разве ты не слышишь звуков гонга? Или ты не собираешься возвращаться?
Взглянув на меня с нежной улыбкой, Комоллота снова запела:
Я не боюсь потерять добродетель, Я боюсь потерять друга...
Ты знаешь, новый гошай, что многие почтенные люди не любят женского пения—оно их раздражает.
— Знаю,— сказал я.— Только я не принадлежу к этим почтенным дикарям.
— Тогда почему же ты прервал меня?
— Служба, должно быть, уже началась, и без тебя она потеряет всякий смысл.
— Это заблуждение, гошай.
— Но почему?
— Ты и сам знаешь почему! Кто сказал тебе, что без меня все будет не так? И ты в это веришь?
— Верю! Мне никто ничего не говорил, Комоллота, я убедился в этом сам.
Комоллота ничего не ответила, взглянув на меня так, словно мысли ее были уже где-то далеко, и снова принялась рвать цветы. Когда корзинка наполнилась, она сказала:
— Довольно.
— Ты не нарвала диких роз.
— Дикие розы мы посвящаем богу там, где они цветут. Нам пора.
Стало уже совсем светло, но дорога по-прежнему была безлюдной. Редко кто заглядывал в это захолустье. По пути назад я снова спросил Комоллоту:
— Ты и вправду уйдешь?
— Почему это так занимает тебя, гошай?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я