https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/
Эта тихая, кроткая женщина, которая прежде принимала услуги со смущением, стала теперь для горничных сущей напастью. Одна ее тень наводила на них ужас.
Мало-помалу Олимпия свыклась с дурной славой, которая даже пришлась ей по вкусу; жесткость и бессердечие как-то утоляли жажду жизни. В тесных границах своей власти, не распространявшейся дальше ее покоев, она была самоуправным деспотом, а в подданных ходила горстка безответных женщин.
Внезапно, бог весть как и когда, Олимпия возжелала бурной деятельности, она покинет пределы своих палат и, сполна используя права царицы, займется политикой, будет устраивать приемы, общаться с армянской знатью, пригласит из Византии актеров, смягчит и разрядит обстановку этого
грубого, варварского дворца. И непременно с помощью императора поставит мужа на место. Она напишет Констанцию длинные, исполненные горечи письма, пожалуется на царя армян, попросит уладить их супружеские отношения. Она сблизится с противостоящими царю нахарарами, подробно разузнает их настроения и намерения и сообщит об этом императору. Как истинная византийка, для которой превыше всего — благо отечества. Посмотрим тогда, посмеет ли царь не юлить и не лебезить перед ней, не замечать изумительного ее тела, не объясниться ей в любви? И пусть дерзнет не изгнать двух других жен, не удалить их - одну из дворца, а вторую - и вовсе из страны. В конце концов за спиною царицы — могущественная держава, не считаться с которой может только сумасшедший. Неужели царь полагает, будто венценосная супруга так скоро его простит, так скоро забудет, как он пренебрегал ею? Ему еще предстоит немало помучиться, искупая одну за другой свои провинности, прежде чем царица сжалится и простит его.
Но Олимпии не повезло. Возвращаясь из Антиохии, император Констанций тяжело заболел в пути и умер в кили-кийском городе Тарсе. Ненадолго пережил своего брата, жениха Олимпии. Положение царицы стало шатким. Преемники Констанция, судя по всему, и думать о ней забыли. Это было заметно уже по тому, что нахарары — приверженцы Византии, которые, случалось, наведывались в царицыны покои, разом прекратили свои посещения. Олимпия поняла, что никому больше нет до нее дела. Нужно было найти выход. Но каким образом, с чьей помощью? Поразмыслив, прикинула все «за» и «против» и пришла к заключению, что единственная ее надежда — опять же царь. Хороший или плохой, он все-таки ее муж. Человек, без сомнения, благородный, царь не допустит, чтобы кто-либо хоть пальцем до нее дотронулся, обидел ее или причинил вред. Но что же доказывало благородство царя? Уж не то ли, что он совсем не обращал на Олимпию внимания? А может, то, что ни разу, пусть для виду, не полюбопытствовал, каково ей живется, или, может, то, что никогда не усаживал ее подле себя на престол, по праву принадлежавший царице? Нет, и в самом деле, что же доказывало его благородство? Главным доказательством, которого не опровергнуть никакими доводами и никакой логикой, была ее любовь. Доказательство чрезвычайно простое и чрезвычайно весомое. Она любила царя, и поэтому — именно поэтому — царь был добродетелен. Вот так она любила своего почившего жениха, Костаса. Он был для нее образцом человеческого благородства. По
этой части у Олимпии тоже имелось своеобразное доказательство. Она умела наблюдать себя со стороны. И потому никогда не утешалась самообманом. Прекрасно знала, чего она стоит, и не пыталась таить от себя свое уродство. И если Костас полюбил ее такой, какая она есть, оценив ее внутреннюю красоту, которую Олимпия тоже не собиралась таить, значит, он был очень хороший человек. И зачем только он умер? А так просто, так бесхитростно может спрашивать лишь тот, кто пережил глубокое горе и потрясение.
После смерти императора Констанция в покои Олимпии проник страх. Она словно въяве видела — он пролез в узкую щелочку под дверью и пядь за пядью заполнил собою пространство. Она до боли отчетливо ощущала: вот он достиг ее колен, груди, горла — и она задыхается, ей нечем дышать. Первым делом она перестала докучать служанкам и горничным. Стыдно, совестно! Диву далась, как ей взбрело в голову мстить любимому человеку, якобы затем, чтоб его образумить. Страх вернул ее в естественное состояние, она вновь стала прежней женщиной, тихой и кроткой. И больше не силилась вырваться из тисков одиночества.
Она ничего не ела и ничего не пила до тех пор, пока кто-нибудь из прислуги или горничных не пробовал поданного. Ей казалось, будто найден способ самозащиты. Но через несколько недель она устала, эти предупредительные меры сделали ее жизнь совершенно непереносимой. Она положила этому конец и только тогда вздохнула более или менее легко. Отдала себя во власть провидения, и это как-то успокоило ее, избавило от всегдашней напряженности. Будь что будет. Чему быть, того не миновать. Только поскорее.
Однажды далеко за полночь, когда все живое — и люди и звери — спит глубоким сном, Олимпия, ничком лежа в постели, рыдала и незло, по привычке кляла свою участь. Ей открылась ужасная правда. Она наскучила себе самой. Наскучила — и кончено. Ей опостылели ее горести, страдания, ожидания, страхи и вообще все.
Оттого она и рыдала, что пала в собственных глазах, что ею овладело нелепое это чувство — отчуждение от себя. И вдруг заметила тень. Ее объял ужас, померещилось, что отчуждение от себя усугубляется — вот уже и тень отделилась от нее и разгуливает на свободе. Издав сдавленный крик, она вскочила.
Слава богу, тень пока что была при ней. А у ложа стоял человек. Царь, ее супруг.Олимпия, которая, ожидая его день и ночь, прислушивалась к любому доносившемуся из коридора шороху, и при-
слушивалась настолько внимательно, что подчас казалось, будто шорох возникал из этого ее внимания, сегодня Олимпия, как нарочно, не расслышала доподлинных шагов, доподлинного скрипа двери.
Появление царя было до того, внезапным, что Олимпия не успела обрадоваться. Она смотрела на него опухшими от слез глазами, как смотрел бы на своего спасителя заблудившийся ребенок. Прижалась к стене, потому что, боясь приписать чудесное это появление своим видениям и грезам, хотела прикоснуться к чему-нибудь осязаемому, вещественному.
Царь пришел как нельзя более кстати. Пришел убить ее скуку. Примирить ее с самой собою, вернуть ей ее самое. Покончить с этим нелепым отчуждением. Она спасена. Жаль только, что вот уже несколько часов ей досаждает острая резь в желудке и тошнота. Но она справится с недомоганием, не хватало еще в такой день позволить невезению, как и всегда, сыграть с ней злую шутку.
Царь медленно и бесцельно вышагивал по комнате, рассеянным и туманным взглядом глядел по сторонам, без всякой надобности трогал какие-то вещи, словно проверяя, достаточно ли они прочны. Потом, будто между прочим, покосился на Олимпию, которая, украдкой утирая слезы, старалась привести себя в порядок.
Вот так, позабыв про сон, он задумчиво бродил по всем трем этажам дворца, спускался и подымался по лестницам, расхаживал взад и вперед по пустым коридорам и в опочивальню Олимпии зашел только потому, что заметил под дверью свет. Не думал, не гадал, кого там встретит. Просто его непроизвольно потянуло на свет.
Страна ускользала из рук. Ночами же эта истина, как и всякая иная, становилась еще очевидней и непреложней. Вместо того чтобы выступить перед лицом опасности сплоченно и заодно, влиятельные нахарары отвернулись от него. Не только Меружан Арцруни и Ваан Мамиконян, но и прочие недостойные. Чуть ли не все области отпали от царя, кое-кто из владетельных князей даже отгородился от Армении крепостными стенами. Остались срединные земли.
Царь сел на диван спиной к Олимпии и, словно пытаясь вспомнить, как он здесь очутился, вперил немигающий взгляд в пространство. Первый раз он переступил порог этих покоев, и завлекла его сюда узкая и светлая полоска под дверью, костром горевшая в сплошной темноте.
— Раздевайся, — сказал царь.
Олимпия не поверила своим ушам. Невольно подалась вперед. Нет, она не ослышалась, после стольких мук она просто не могла ослышаться. Его голос еще звучал в комнате, и это эхо уже никогда отсюда не выветрится. Два одиноких человека утешат сейчас друг друга, а может статься, без слов поймут один другого и заключат молчаливый союз. А двое — это не так уж мало. Особенно если один из них — мужчина, а вторая — женщина. И тем паче если эти мужчина и женщина — супруги. Это уже сила, большая, очень большая сила, которой невозможно противостоять.
Растерявшись от радости, Олимпия кивнула: она, мол,, немедля исполнит его повеление,— хотя царь сидел к ней спиной и не мог заметить кивка.Она умела наблюдать за собой со стороны и сейчас опять словно раздвоилась. Вот она бросается к царю, падает перед ним на колени, целует его руки и без умолку говорит. Слова текут бурной и многоводной рекой, то бессвязно, то сливаясь друг с другом и придавая смысл своему единству, то захлебываясь в гортани и не выбираясь наружу.
Она рассказывает о своей жизни, отчего-то смеясь в самых грустных местах и обрывая смех поцелуями, а говоря о теперешнем своем счастье, грустит. При этом ее поцелуи невинны, она целует не как жена, а как сестра, как товарищ по судьбе, товарищ по несчастью.
Она отчетливо видела эту картину, слышала свой голос — и верила, безгранично верила. Но и удивлялась тоже: отчего она в одиночестве стоит у стены и, вместо того чтобы соединиться с другой, настоящей своей половиной, медленно, словно священнодействуя, раздевается? И жаль, что эта вторая, которая не участвует в идущем рядышком искреннем и откровенном разговоре и совершенно обнаженная стоит на холодном мраморе, жаль, что она не видит себя. Не то узнала бы, как прекрасна сейчас царица. Ее стройный стан излучает внутренний свет и распространяет кругом благоухание
счастья.Она с замиранием сердца ждала, что царь вот-вот встанет и они вверят друг другу свое одиночество. И будут одиноки вдвоем.Однако приподнятое ее настроение омрачала резкая боль, вновь пронзившая тело. И вновь ее затошнило. Быть может, на сей раз от радости ? Быть может, она давно отвыкла от радости и та выражается теперь столь необычным образом?
А углубившийся в раздумья царь неподвижно сидел на диване, начисто забыв о существовании Олимпии. И опять, согласно закону ночи, он стоял перед лицом правды. Взбунтовались царские вотчины в Атрпатакане. Несколько князей перешло к императору. Подняли голову мары. Кое-какие зе-
мли захватила Албания. Отпала также страна каспов с городом Пайтакараном. Остались срединные области. А их владетели, многих из которых он сам возвысил, сомневались в нем, пытались отсидеться в сторонке и выйти из подчинения. Значит, по сути дела не было и срединных областей. Были только Арташат, откуда персы не сегодня завтра его выбьют, и Арщакаван. Были только спарапет Васак, который с бессмысленной доблестью дрался с врагом, и князь Гнел.
Царь встал, повернулся, туманный и рассеянный его взгляд упал на обнаженную женщину, и он с удивлением посмотрел на нее. Глаза словно вопрошали: кто она, эта женщина, и что здесь делает ? Затем неторопливо и задумчиво вышел из спальни, и дверь осталась незатворенной.
Затаив дыхание, Олимпия стояла на холодном мраморе, нагая и босая.Она так и не поняла, что случилось. Уж не сон ли это? Но что тогда означает ее нагота, столь очевидная и неоспоримая? Что означает эхо его голоса, еще звучащее в комнате, во всех уголках? Что означает приоткрытая дверь? И что означает несуразность ее положения^ холод мрамора и пробирающий до костей озноб? А эта боль в желудке — она что, опять-таки от радости — с издевкой спросила себя Олимпия — и от счастья захолонуло сердце?
Она не решалась даже пошевелиться, даже вдохнуть поглубже — лишь бы не признавать, что все кончено. Неподвижность была надеждой, опровержением времени и действительности, нежеланием мириться с ними.
Она всею душой ненавидела себя, ее несчастье стало ей противно, и она снова поняла, что наскучила себе. И заботы и неразрешенные вопросы тоже ей наскучили.
Она была сыта по горло. Дошла до того предела, когда человек отвратителен себе. Олимпия знала, конечно, что чужое несчастье, сколько бы сочувствия оно поначалу ни вызывало, рано или поздно, войдя в привычку, приедается, раздражает, возбуждает неприязнь. Но что собственное несчастье, день ото дня углубляясь, приводит к тому же, об этом она узнала впервые. Узнала и ужаснулась. Ибо тут попахивало смертью.
Отчего, однако, этот запах столь приятен, столь благостен? И отчего смерть явилась ей божественно прекрасной, стройной, высокой как тополь, с длинными густыми волосами, — отчего она явилась именно в образе Парандзем ?
Это и на самом деле была Парандзем. Она вошла неспешным, уверенным шагом, а увидев Олимпию нагой, с пониманием улыбнулась. Взяла с широкого, по-видимому на
двоих рассчитанного, ложа ночную сорочку и протянула Олимпии, которая со страхом, не в силах опомниться, взирала на соперницу.
Она быстро натянула сорочку, но так и осталась в своем углу, точно провела для себя некую границу.
— Он говорил, что ни с одной женщиной не испытывал такого наслаждения, как со мной, — ровным и мягким голосом начала Парандзем. — Потому что не любит меня. А когда не любят, унижают друг друга. Ты, царица, наверное, и не ведаешь, что высочайшее наслаждение ночи — в этом.
То был вызов на поединок, какой способны вести только женщины,— не признающий границ, не разбирающий средств, безжалостный и беспощадный. Олимпия, однако, молчала и не принимала вызова.
Не скрывая любопытства, Парандзем медленно кружила по комнате и внимательно ее изучала. Словно хотела по убранству покоев определить, чем живет царица, какие лелеет тайные мысли и вообще — какова она.
Парандзем догадывалась — только что отсюда вышел царь. И, пусть не вполне ясно, представляла, что здесь произошло. Не было нужды углубляться, выпытывать подробности; своей беспомощной, робкой наготой царица выдала
все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Мало-помалу Олимпия свыклась с дурной славой, которая даже пришлась ей по вкусу; жесткость и бессердечие как-то утоляли жажду жизни. В тесных границах своей власти, не распространявшейся дальше ее покоев, она была самоуправным деспотом, а в подданных ходила горстка безответных женщин.
Внезапно, бог весть как и когда, Олимпия возжелала бурной деятельности, она покинет пределы своих палат и, сполна используя права царицы, займется политикой, будет устраивать приемы, общаться с армянской знатью, пригласит из Византии актеров, смягчит и разрядит обстановку этого
грубого, варварского дворца. И непременно с помощью императора поставит мужа на место. Она напишет Констанцию длинные, исполненные горечи письма, пожалуется на царя армян, попросит уладить их супружеские отношения. Она сблизится с противостоящими царю нахарарами, подробно разузнает их настроения и намерения и сообщит об этом императору. Как истинная византийка, для которой превыше всего — благо отечества. Посмотрим тогда, посмеет ли царь не юлить и не лебезить перед ней, не замечать изумительного ее тела, не объясниться ей в любви? И пусть дерзнет не изгнать двух других жен, не удалить их - одну из дворца, а вторую - и вовсе из страны. В конце концов за спиною царицы — могущественная держава, не считаться с которой может только сумасшедший. Неужели царь полагает, будто венценосная супруга так скоро его простит, так скоро забудет, как он пренебрегал ею? Ему еще предстоит немало помучиться, искупая одну за другой свои провинности, прежде чем царица сжалится и простит его.
Но Олимпии не повезло. Возвращаясь из Антиохии, император Констанций тяжело заболел в пути и умер в кили-кийском городе Тарсе. Ненадолго пережил своего брата, жениха Олимпии. Положение царицы стало шатким. Преемники Констанция, судя по всему, и думать о ней забыли. Это было заметно уже по тому, что нахарары — приверженцы Византии, которые, случалось, наведывались в царицыны покои, разом прекратили свои посещения. Олимпия поняла, что никому больше нет до нее дела. Нужно было найти выход. Но каким образом, с чьей помощью? Поразмыслив, прикинула все «за» и «против» и пришла к заключению, что единственная ее надежда — опять же царь. Хороший или плохой, он все-таки ее муж. Человек, без сомнения, благородный, царь не допустит, чтобы кто-либо хоть пальцем до нее дотронулся, обидел ее или причинил вред. Но что же доказывало благородство царя? Уж не то ли, что он совсем не обращал на Олимпию внимания? А может, то, что ни разу, пусть для виду, не полюбопытствовал, каково ей живется, или, может, то, что никогда не усаживал ее подле себя на престол, по праву принадлежавший царице? Нет, и в самом деле, что же доказывало его благородство? Главным доказательством, которого не опровергнуть никакими доводами и никакой логикой, была ее любовь. Доказательство чрезвычайно простое и чрезвычайно весомое. Она любила царя, и поэтому — именно поэтому — царь был добродетелен. Вот так она любила своего почившего жениха, Костаса. Он был для нее образцом человеческого благородства. По
этой части у Олимпии тоже имелось своеобразное доказательство. Она умела наблюдать себя со стороны. И потому никогда не утешалась самообманом. Прекрасно знала, чего она стоит, и не пыталась таить от себя свое уродство. И если Костас полюбил ее такой, какая она есть, оценив ее внутреннюю красоту, которую Олимпия тоже не собиралась таить, значит, он был очень хороший человек. И зачем только он умер? А так просто, так бесхитростно может спрашивать лишь тот, кто пережил глубокое горе и потрясение.
После смерти императора Констанция в покои Олимпии проник страх. Она словно въяве видела — он пролез в узкую щелочку под дверью и пядь за пядью заполнил собою пространство. Она до боли отчетливо ощущала: вот он достиг ее колен, груди, горла — и она задыхается, ей нечем дышать. Первым делом она перестала докучать служанкам и горничным. Стыдно, совестно! Диву далась, как ей взбрело в голову мстить любимому человеку, якобы затем, чтоб его образумить. Страх вернул ее в естественное состояние, она вновь стала прежней женщиной, тихой и кроткой. И больше не силилась вырваться из тисков одиночества.
Она ничего не ела и ничего не пила до тех пор, пока кто-нибудь из прислуги или горничных не пробовал поданного. Ей казалось, будто найден способ самозащиты. Но через несколько недель она устала, эти предупредительные меры сделали ее жизнь совершенно непереносимой. Она положила этому конец и только тогда вздохнула более или менее легко. Отдала себя во власть провидения, и это как-то успокоило ее, избавило от всегдашней напряженности. Будь что будет. Чему быть, того не миновать. Только поскорее.
Однажды далеко за полночь, когда все живое — и люди и звери — спит глубоким сном, Олимпия, ничком лежа в постели, рыдала и незло, по привычке кляла свою участь. Ей открылась ужасная правда. Она наскучила себе самой. Наскучила — и кончено. Ей опостылели ее горести, страдания, ожидания, страхи и вообще все.
Оттого она и рыдала, что пала в собственных глазах, что ею овладело нелепое это чувство — отчуждение от себя. И вдруг заметила тень. Ее объял ужас, померещилось, что отчуждение от себя усугубляется — вот уже и тень отделилась от нее и разгуливает на свободе. Издав сдавленный крик, она вскочила.
Слава богу, тень пока что была при ней. А у ложа стоял человек. Царь, ее супруг.Олимпия, которая, ожидая его день и ночь, прислушивалась к любому доносившемуся из коридора шороху, и при-
слушивалась настолько внимательно, что подчас казалось, будто шорох возникал из этого ее внимания, сегодня Олимпия, как нарочно, не расслышала доподлинных шагов, доподлинного скрипа двери.
Появление царя было до того, внезапным, что Олимпия не успела обрадоваться. Она смотрела на него опухшими от слез глазами, как смотрел бы на своего спасителя заблудившийся ребенок. Прижалась к стене, потому что, боясь приписать чудесное это появление своим видениям и грезам, хотела прикоснуться к чему-нибудь осязаемому, вещественному.
Царь пришел как нельзя более кстати. Пришел убить ее скуку. Примирить ее с самой собою, вернуть ей ее самое. Покончить с этим нелепым отчуждением. Она спасена. Жаль только, что вот уже несколько часов ей досаждает острая резь в желудке и тошнота. Но она справится с недомоганием, не хватало еще в такой день позволить невезению, как и всегда, сыграть с ней злую шутку.
Царь медленно и бесцельно вышагивал по комнате, рассеянным и туманным взглядом глядел по сторонам, без всякой надобности трогал какие-то вещи, словно проверяя, достаточно ли они прочны. Потом, будто между прочим, покосился на Олимпию, которая, украдкой утирая слезы, старалась привести себя в порядок.
Вот так, позабыв про сон, он задумчиво бродил по всем трем этажам дворца, спускался и подымался по лестницам, расхаживал взад и вперед по пустым коридорам и в опочивальню Олимпии зашел только потому, что заметил под дверью свет. Не думал, не гадал, кого там встретит. Просто его непроизвольно потянуло на свет.
Страна ускользала из рук. Ночами же эта истина, как и всякая иная, становилась еще очевидней и непреложней. Вместо того чтобы выступить перед лицом опасности сплоченно и заодно, влиятельные нахарары отвернулись от него. Не только Меружан Арцруни и Ваан Мамиконян, но и прочие недостойные. Чуть ли не все области отпали от царя, кое-кто из владетельных князей даже отгородился от Армении крепостными стенами. Остались срединные земли.
Царь сел на диван спиной к Олимпии и, словно пытаясь вспомнить, как он здесь очутился, вперил немигающий взгляд в пространство. Первый раз он переступил порог этих покоев, и завлекла его сюда узкая и светлая полоска под дверью, костром горевшая в сплошной темноте.
— Раздевайся, — сказал царь.
Олимпия не поверила своим ушам. Невольно подалась вперед. Нет, она не ослышалась, после стольких мук она просто не могла ослышаться. Его голос еще звучал в комнате, и это эхо уже никогда отсюда не выветрится. Два одиноких человека утешат сейчас друг друга, а может статься, без слов поймут один другого и заключат молчаливый союз. А двое — это не так уж мало. Особенно если один из них — мужчина, а вторая — женщина. И тем паче если эти мужчина и женщина — супруги. Это уже сила, большая, очень большая сила, которой невозможно противостоять.
Растерявшись от радости, Олимпия кивнула: она, мол,, немедля исполнит его повеление,— хотя царь сидел к ней спиной и не мог заметить кивка.Она умела наблюдать за собой со стороны и сейчас опять словно раздвоилась. Вот она бросается к царю, падает перед ним на колени, целует его руки и без умолку говорит. Слова текут бурной и многоводной рекой, то бессвязно, то сливаясь друг с другом и придавая смысл своему единству, то захлебываясь в гортани и не выбираясь наружу.
Она рассказывает о своей жизни, отчего-то смеясь в самых грустных местах и обрывая смех поцелуями, а говоря о теперешнем своем счастье, грустит. При этом ее поцелуи невинны, она целует не как жена, а как сестра, как товарищ по судьбе, товарищ по несчастью.
Она отчетливо видела эту картину, слышала свой голос — и верила, безгранично верила. Но и удивлялась тоже: отчего она в одиночестве стоит у стены и, вместо того чтобы соединиться с другой, настоящей своей половиной, медленно, словно священнодействуя, раздевается? И жаль, что эта вторая, которая не участвует в идущем рядышком искреннем и откровенном разговоре и совершенно обнаженная стоит на холодном мраморе, жаль, что она не видит себя. Не то узнала бы, как прекрасна сейчас царица. Ее стройный стан излучает внутренний свет и распространяет кругом благоухание
счастья.Она с замиранием сердца ждала, что царь вот-вот встанет и они вверят друг другу свое одиночество. И будут одиноки вдвоем.Однако приподнятое ее настроение омрачала резкая боль, вновь пронзившая тело. И вновь ее затошнило. Быть может, на сей раз от радости ? Быть может, она давно отвыкла от радости и та выражается теперь столь необычным образом?
А углубившийся в раздумья царь неподвижно сидел на диване, начисто забыв о существовании Олимпии. И опять, согласно закону ночи, он стоял перед лицом правды. Взбунтовались царские вотчины в Атрпатакане. Несколько князей перешло к императору. Подняли голову мары. Кое-какие зе-
мли захватила Албания. Отпала также страна каспов с городом Пайтакараном. Остались срединные области. А их владетели, многих из которых он сам возвысил, сомневались в нем, пытались отсидеться в сторонке и выйти из подчинения. Значит, по сути дела не было и срединных областей. Были только Арташат, откуда персы не сегодня завтра его выбьют, и Арщакаван. Были только спарапет Васак, который с бессмысленной доблестью дрался с врагом, и князь Гнел.
Царь встал, повернулся, туманный и рассеянный его взгляд упал на обнаженную женщину, и он с удивлением посмотрел на нее. Глаза словно вопрошали: кто она, эта женщина, и что здесь делает ? Затем неторопливо и задумчиво вышел из спальни, и дверь осталась незатворенной.
Затаив дыхание, Олимпия стояла на холодном мраморе, нагая и босая.Она так и не поняла, что случилось. Уж не сон ли это? Но что тогда означает ее нагота, столь очевидная и неоспоримая? Что означает эхо его голоса, еще звучащее в комнате, во всех уголках? Что означает приоткрытая дверь? И что означает несуразность ее положения^ холод мрамора и пробирающий до костей озноб? А эта боль в желудке — она что, опять-таки от радости — с издевкой спросила себя Олимпия — и от счастья захолонуло сердце?
Она не решалась даже пошевелиться, даже вдохнуть поглубже — лишь бы не признавать, что все кончено. Неподвижность была надеждой, опровержением времени и действительности, нежеланием мириться с ними.
Она всею душой ненавидела себя, ее несчастье стало ей противно, и она снова поняла, что наскучила себе. И заботы и неразрешенные вопросы тоже ей наскучили.
Она была сыта по горло. Дошла до того предела, когда человек отвратителен себе. Олимпия знала, конечно, что чужое несчастье, сколько бы сочувствия оно поначалу ни вызывало, рано или поздно, войдя в привычку, приедается, раздражает, возбуждает неприязнь. Но что собственное несчастье, день ото дня углубляясь, приводит к тому же, об этом она узнала впервые. Узнала и ужаснулась. Ибо тут попахивало смертью.
Отчего, однако, этот запах столь приятен, столь благостен? И отчего смерть явилась ей божественно прекрасной, стройной, высокой как тополь, с длинными густыми волосами, — отчего она явилась именно в образе Парандзем ?
Это и на самом деле была Парандзем. Она вошла неспешным, уверенным шагом, а увидев Олимпию нагой, с пониманием улыбнулась. Взяла с широкого, по-видимому на
двоих рассчитанного, ложа ночную сорочку и протянула Олимпии, которая со страхом, не в силах опомниться, взирала на соперницу.
Она быстро натянула сорочку, но так и осталась в своем углу, точно провела для себя некую границу.
— Он говорил, что ни с одной женщиной не испытывал такого наслаждения, как со мной, — ровным и мягким голосом начала Парандзем. — Потому что не любит меня. А когда не любят, унижают друг друга. Ты, царица, наверное, и не ведаешь, что высочайшее наслаждение ночи — в этом.
То был вызов на поединок, какой способны вести только женщины,— не признающий границ, не разбирающий средств, безжалостный и беспощадный. Олимпия, однако, молчала и не принимала вызова.
Не скрывая любопытства, Парандзем медленно кружила по комнате и внимательно ее изучала. Словно хотела по убранству покоев определить, чем живет царица, какие лелеет тайные мысли и вообще — какова она.
Парандзем догадывалась — только что отсюда вышел царь. И, пусть не вполне ясно, представляла, что здесь произошло. Не было нужды углубляться, выпытывать подробности; своей беспомощной, робкой наготой царица выдала
все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60