https://wodolei.ru/catalog/drains/lotki/
— Раз ты моя жена, значит, ты красива и обаятельна.
Это моя жена? Но почему? Обойди всю страну, не сыщешь ни одного даже самого захудалого князька, который не женился бы по собственному усмотрению и собственному выбору. А человек, стоящий во главе страны, царь Армении, принужден жениться на той, кого указывают ему другие. И он не смеет перечить, пикнуть и то не смеет, понеже великий повелевает, а малый обязан повиноваться.
Стало быть, тот же захудалый князек счастливее и независимее своего господина. И ради чего она, эта нескончаемая цепь жертвоприношений? Ради того князька, ради любого
подданного? Но отчего же любого — без разбора? Ведь среди них есть достойные и недостойные, друзья и недруги. Да и вообще — кто они такие? Разве не нужно увидеть их, узнать их поименно, хоть разок услыхать их голоса? Чтобы насладиться своим самопожертвованием, чтобы в мученической этой муке было некое тайное блаженство. И чтобы, принося себя кому-то в жертву, вырасти в собственных глазах, пуще прежнего зауважать и мысленно возвеличить себя. Чтобы иметь хоть грубое, бренное возмещение — удовлетворенное себялюбие. А на деле? Ведь не исключено, что эти знакомые и незнакомые люди, эта пестрая и многоликая толпа еще и смеется, измывается над ним, видя его унижения, и радуется тому, что царя унизили. Ибо царево унижение означает твое самоутверждение, ибо это единственная твоя утеха, если принять во внимание занимаемое тобою при дворе место. Для отменного твоего самочувствия нужно, чтобы кто-то стоящий ступенькой выше пусть на мгновение оскользнулся, и тогда ты не позлорадствуешь, нет, а великодушно его пожалеешь.
Он вообразил полный недоумения взгляд юного князя Самвела Мамиконяна и понял, что ему следует считаться только с ним. Князь, вероятно, думает: окажись он на месте царя — а кто не ставит себя на место царя! — он взял бы эту женщину за руку и вывел вон. Того же он требует и от царя. И верно, если ты способен на такое — а я в этом совершенно уверен,— то чем же я хуже тебя? Но ты видишь в этой женщине только женщину, а я — огромную и могущественную державу, ты различаешь в этой женщине лишь стройный стан и некрасивое лицо, а я — брата ее покойного жениха Костаса, императора Византии, с которым я, правда, отродясь не встречался, но который, ежели на то пошло, тоже представляется мне теперь стройным и некрасивым, ты замечаешь за спиной этой женщины лишь стену, а я — надежную гряду чужих пограничных крепостей, отборную греческую конницу и пехоту, тысячи разрушенных жилищ и тысячи погребенных под ними армян. Поручишься ли ты, что среди них не будет и тебя? Стоит ли платить такую цену, чтобы действовать по твоему разумению? Жаль, что ты не знал меня до моего воцарения, — это единственное мое оправдание перед тобой, мое единственное утешение...
— Я не буду тебе обузой, царь, — однозвучно, без всякого выражения и потупившись продолжала Олимпия. — Видимо, вскоре я вновь понадоблюсь императору. Едва он начнет враждовать с тобой, я вернусь обратно. И он отдаст меня в жены другому.
— Выходит...— царь с сочувствием прикоснулся к ее волосам, но все же не погладил. — Выходит, тебе это не впервой?
— Мой отец очень богат и влиятелен, — гордо ответила Олимпия и даже подняла повыше голову. — Лишь дочь такого человека пристало посылать в жены владыке другой страны.
То бишь не думай, что я какой-нибудь там подкидыш. Мною можно гордиться, меня можно показывать, как редкостный алмаз, и почитать украшением дворцовой сокровищницы.
Царь улыбнулся, потому что в голосе Олимпии прозвучал оттенок властности. Богатство отца было единственным оправданием ее приезда в эту чужую, неведомую страну, единственной охранной грамотой, единственной надеждой не прослыть незваной гостьей. Она поступится всем, но только не этим. И царю, очевидно, частенько придется выслушивать намеки Олимпии на ее происхождение, однако он не станет сердиться, потому что вызывать эти намеки будет не властолюбие, а желание успокоить и утешить царя.
— Я постараюсь, чтобы ты чувствовала себя в моем дворце как дома. — Царь был тронут и не хотел оставаться в долгу.
— Благодарствуй, царь, — вновь произнес однозвучный, невыразительный голос. — Я тоже могу утешить тебя. Не опасайся, что наш с тобой союз даст императору возможность ослабить твою страну.
Царь вопрошающе взглянул на Олимпию. Как то есть не опасайся? Он как раз опасался, очень даже опасался. Император с тем ее и прислал, чтобы запугать его.
Олимпия неуверенно подалась вперед, словно пыталась дотянуться губами до его уха, и прошептала издалека:
— Я бесплодная, царь... Неродящая...
— Но отчего тебе хочется, чтобы все решилось в мою пользу? — в недоумении спросил царь и, что греха таить, подумал: не иначе эта женщина просто-напросто надела личину и с первого же дня норовит загнать его в западню.
— Я твоя жена, царь. Это мой долг.
Ответ был исчерпывающим. Потому что возник не сию минуту, а скорее всего сложился как вывод из вереницы замужеств. То был свой взгляд на вещи, свой угол зрения, свое убеждение. А вернее — самозащита.
Царь тотчас уловил это и не ошибся. Не имел права ошибиться. Он пустил в ход все свое чутье, то шестое чувство, которое хранил для таких вот решающих мгновений и к которому не прибегал всуе, чтобы оно не притупилось и не обмануло, когда в нем возникнет нужда.
— Стало быть, стоит тебе выйти замуж, и ты перестаешь служить императору? Защищаешь интересы нового мужа? — На лице царя мелькнула добрая улыбка, и он слегка поклонился. — Я сражен твоей логикой.
— Позволь мне уйти. Я голодна. Я хочу спать.
В ее голосе не было ни своеволия, ни деланной женской непосредственности. Было только пугающее простодушие. Царь хлопнул в ладоши.
— Она голодна,— сказал царь Драстамату, изумленный тем, что это не пришло в голову ни ему, ни сенекапету. — И хочет спать.
— Пока я здесь, я буду любить тебя и хранить тебе верность.
Отвесив глубокий поклон, Олимпия в сопровождении Драстамата покинула тронный зал.
Отчего, однако, она произнесла эти слова в присутствии сенекапета? О любви и о верности мужчина с женщиной обыкновенно беседуют наедине. Значит, царю не грозит опасность. Не приведи господь, чтобы этой несчастной, единственная отрада которой — отцовское богатство и ее собственное положение, вздумалось беседовать с царем о любви и верности с глазу на глаз. Тут-то он и пропадет. И ему надлежит сделать все, чтобы Олимпия не полюбила его, чтобы ее основанное на разуме, рассудочное и ровное отношение к нему не переросло в чувство. Царь представил себе пробуждение этой женщины после спячки — какую силу, какую мощь обрела бы тогда ее любовь! Она стала бы бурливой весенней рекой, которая переполняет в половодье русло, выплескивается из берегов и размывает все на своем пути.
Надо ее остерегаться, заключил царь. Да-да, этой скромницы с опущенным долу взором и однозвучным голосом.
— Со мной уже считаются, сенекапет, — по-детски возликовал и возгордился царь. — А ты небось думал обо мне бог весть что. Думал ведь, а? Видишь, выходит, и я чего-то стою.
А случилось вот что. На ведущем в Арташат мосту показались персидские всадники. Они заявили охранявшим мост армянским воинам, что прибыли в качестве шахских послов. Весть достигла дворца, и перед персами распахнулись Трда-товы врата цитадели.
— Ну, говори, что ты там обо мне думал. Говори все как есть, мне это все равно доставит удовольствие.
— Ты нынче весел, — холодно и рассудительно объяснил Драстамат душевое состояние царя. — Не прошло и недели, а ты принимаешь второе посольство.
Гнел был прав. Нужно полагаться на собственные силы. Какой смысл становиться на сторону одного из соседей, если приходится выбирать сильнейшего. А кто сильнее, Персия или Византия ? Они равны, — следственно, выбор лишен разумного начала, тем паче что и та и другая норовят тебя проглотить.
— Не построй мы Аршакавана, они бы меня ни во что не ставили,— мстительно заявил царь, словно Драстамат олицетворял в этот миг всех его супостатов. — Ишь, как учуяли опасность!
— Зато о твоих нахарарах, царь, этого не скажешь. — Се-некапет немедля напомнил о действительности, нимало не считаясь с тем, понравятся ли его слова царю. Каждый из них делал свое дело, и сенекапет не собирался уклоняться от исполнения лежащих на нем обязанностей.
— И верно, — удивился царь. — Как же это так получается, Драстамат: врагу видна опасность, а своим выгода и та не видна? Разве эта страна — только моя?
— А все потому, что Аршакаван ты в первую голову строишь против всех. Забываешь, царь. — И с плохо скрытым упреком добавил: — Нельзя забывать, когда они помнят. Кто первым забудет о ненависти, тот потерпит поражение.
— Нынче я и впрямь весел, сенекапет, — помрачнел царь и на мгновение замолк.— Приказываю тебе: в дни радости оставляй меня одного.
Царь быстрыми шагами пересек тронный зал, в сердцах хлопнул дверью и разобиженный прошел в спальню. Персов он намеревался принять в лучшем своем одеянии и при лучших украшениях; он редко надевал и торжественное облачение и украшения, поскольку они подобали только праздным и беззаботным властителям. Нельзя же, вырядившись по-праздничному, возводить стену, рыть землю, пилить бревна. Но сегодня ему хотелось ослепить шахских послов. Пусть видят, как роскошно он живет, какая сила и уверенность заключена в его пурпурной мантии, шелковой тиаре, в ушитой двумя рядами жемчуга налобной повязке, в ожерелье из самоцветов и в покоящейся на груди броши. Пусть они поведают об этом своему господину, и тот поймет, что за великолепным царским убранством стоят войско, спарапет
Васак и — ни мало ни много — Аршакаван. Правда, у него нет силы под стать шахской, но ведь должно же быть и что-то взамен ей. Неужто бог может дать шаху все, а царю армян — ничего? Тот, кто слабее, обычно хитрей, изворотливей, решительней. Как славно, что нет Драстамата, не то сказал бы: больно уж ты возвеличиваешь себя, царь.
А где же, между прочим, Васак? Он почувствовал прилив горячечной тоски по спарапету и желание хоть на миг прижать его к груди. И сразу же померещился раздражающий голос Драстамата: хочешь, чтобы спарапет восполнил скудость твоих украшений, царь? А где же Ефрем, друг детства? Его-то ты не посмеешь счесть украшением. Ефрем, моя вера, моя святость, моя чистота. И снова голос Драстамата: Ефрем, царь, твой противовес, он должен существовать, чтобы тебе вольготнее было подличать и, не брезгуя ничем, творить злодеяния. Да неужто же я совершаю все это ради себя? Неужто я такой выродок? Выходит, вы — добропорядочные люди, а я вам вроде как бельмо на глазу. Ну, так что же случилось, что произошло, что ты уразумел, Драстамат?
— Доблестный царь царей маздеев Шапух шлет привет царю Великой Армении Аршаку.
— Передайте царю царей, что я остаюсь его младшим братом и верным союзником.
Хорошо хоть, что в отличие от византийского посла этот был человеком пожилым, и хозяином положения становился царь. Нет, все-таки Восток — это вам не Запад, это иное дело. Иное, что и толковать, совсем иное. Там умеют уважить даже врага. Как ни ненавистен шаху армянский царь, ему тем не менее не взбрело на ум отправить во главе посольства безусого и безбородого юнца. Он бы себе этого не позволил. Потому что это впрямую ударило бы по его собственному авторитету государя. По идее владыки и господина.
— Царь царей рад слышать нашими ушами уверения своего союзника и по праву старшего брата требует, чтобы ты во исполнение данной тобою клятвы шел со своими полками ему на помощь.
Ошибся царь, допустил-таки промашку. Слишком поспешно их принял. Тогда как надо было заставить основательно подождать — до вечера, а то и до завтрашнего утра. Этой поспешностью он опять невольно признал: что бы ни сказал теперь Драстамат, он будет прав. Но что именно он сказал бы — это царь тщательно от себя утаил.
— Царь царей прав. Если мы перейдем в этой войне на вашу сторону, победа будет за ним.
— Царь царей выражает нашими устами свое удовлетворение, ибо ты сознаешь важность данной тобою клятвы. Ловко же он проглотил оскорбление. Даже бровью не повел. Прикинулся, будто никто не задел достоинства великой державы. А греков, особливо того щенка, которому он и сейчас бы с радостью всыпал по заднице, давно бы уязвили дерзкие речи царя и они бы гордо удалились. И что с того? Ведь таким образом они бы невольно признали: возможность оскорбить величие их страны отнюдь не исключена. А персы доказали, что они и помыслить об этом не могут.
— Царь царей не только не огорчен, но и обрадован вестью о том, что ты строишь в своей стране новый город, — продолжал пожилой посол, каждым своим движением выказывая понимание того, что он говорит с царем. — Однако он желает, дабы ты собственными устами разъяснил, каков этот город. Буде ты подлинно провозгласил Аршакаван городом свободы, то царь царей не считает это внутренним делом твоей страны. Твой город может послужить дурным примером для соседних народов. Если же ты строишь его, дабы укрепить свою мощь...—Посол на мгновение умолк, почтительно улыбнулся, словно испрашивая прощения за нечаянную заминку, но немедля исправил оплошность (а царь понял, что эти заминка и почтительная улыбка подготовлены заблаговременно) и продолжил: — Если же ты строишь его, дабы иметь оплот в борьбе против тех, кто стоит на стороне греков, то царь царей выражает тем большее удивление, что ты не уповаешь на его поддержку.
Опять Аршакаван. Опять и опять. Вот что вас по-настоящему мучает. Союзнические обязательства армянского царя — лишь повод, вас занимает не это, а мой таинственный, полный загадок город. Мне нечего вам сказать, вы угадали. И ваше беспокойство только добавляет мне уверенности в том, что —бог свидетель, да и они сами, император и шах, они тоже свидетели — мое решение справедливо. Кто, как не враги, должны утвердить меня в этом.
— Передайте царю царей, что на свете не было, нет и не будет государя, заключающего союз с собственным народом, — назидательно произнес царь, стремясь подчеркнуть тем самым свою откровенность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60