https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/
С ужасом Нерсес подумал, что Мардпет умышленно объявился здесь именно в эту минуту, нарочно выбрал этот нелепый момент его жизни.
Самым диким, самым непостижимым было, однако, то, что Нерсесу стало даже нравиться его положение. Само сознание, что он, такой, как есть сейчас,— один-единственный в мире, что не существует ему подобного, мало-помалу наполняло его гордостью, будило в нем чувство превосходства. Не над другими превосходства, а над собой же. Над собственным прошлым и даже над будущим. В этот чудесный, неповторимый кусочек времени, в короткий этот промежуток между прошлым и будущим он способен был совершить все что угодно — он мог без колебаний убить человека или пожертвовать за другого жизнью, мог обобрать ближнего, а мог и запросто отдать все свое имущество случайному нищему. Он волен был выбирать, он ко всему был готов — оставаться, как прежде, придворным и воином, или же сделаться католикосом, или же бунтарем, разбойником, пьяницей, блудником, отшельником, воплощением добродетели, образцом непогрешимости, целомудрия, гнусным негодяем...
Ну, а коль скоро понадобилось, чтоб непременно католикосом, что ж, он согласен. Коль нужно, станет. Он найдет в себе силы, чтоб переделать эту страну, чтоб посеять в ней повсюду семена человеколюбия, плодами добрых дел, благотворительностью наполнить ее города и села... Счастливое чувство, которое, однако, дано ему ненадолго. С той самой минуты, как совершится выбор и он, Нерсес, станет католикосом, всякая радость и счастье тут же его покинут. Жить надо, держась всегда у порога, царедворец Нерсес, католикос Нерсес; благословенно лишь то мгновение, когда ты на пороге, не дай бог переступить его хоть на шаг...
Внезапно Мардпет возник на самой арене, на устланном коврами невысоком помосте. Возник так, будто из-под земли вырос. Молча сел на краю, подобрал колени, обхватил их руками и уставился взглядом куда-то в пространство. К удивлению своему, Нерсес обнаружил, что у Мардпета очень приятное, очень доброе лицо и голубые, совсем голубые, располагающие к доверию глаза. Нерсес уже едва сдерживался, чтоб не крикнуть, хоть криком привлечь к себе наконец внимание. На лице его проступило жалкое подобие улыбки, и рука вскинулась в неопределенном каком-то жесте в сторону Мардпета — дескать, взгляни же сюда, я здесь, обрати на меня внимание.
— Карают не только за измену, но и за верность, — раздался неожиданно голос Мардпета, не из уст его, казалось бы, исходивший, а из всех углов огромного зала. — Ведь в обоих случаях возникает один и тот же вопрос: а почему изменяет? а почему предан? Именно этим «почему» все и уравнивается. — И Айр-Мардпет, до сих пор не замечавший Нерсеса, теперь наконец взглянул на него, словно впервые увидел, и добавил по-отечески укорительно: — Вот ты, например. Почему ты так предан? Какой корысти ради? Ведь не иначе как есть у тебя корысть. Есть своя выгода, и, стало быть, получается, что преданность твоя небескорыстна, осудительна и постыдна. — Парящий в воздухе голос постепенно сосредоточился рядом, обрел обычное звучание, вернувшись к своему обладателю. — В отвлеченности самая великая сила, Нерсес, в полной отвлеченности. Старайся жить в промежутке — между верностью и изменой. Хотя, признаться, промежуток этот давно заполнен людьми, и свободного места почти не осталось.
Айр-Мардпет встал, теперь уже превратившись из призрачной тени в реального человека, покружился вокруг Нерсеса, потом нагнулся, взял на ладонь остриженную прядь его волос, посмотрел на нее с сожалением.
— Разве можно, чтобы пропали такие дивные волосы? Я сохраню их в драгоценнейшем из моих ларцов. — Сделав шаг к Нерсесу, он зашептал ему на ухо: — Если тебя когда-нибудь охватит грусть, если ты почувствуешь, что тебя душит отчаяние, если сердце твое сожмется сверх меры и потолок твоей кельи покажется тебе чересчур высоким или чересчур низким, ты придешь ко мне, откроешь мой самый драгоценный ларец, посмотришь на эту прядь, и воспоминания, Нерсес, увлекут тебя за собой, унесут далеко, далеко...
Мардпет умолк, спрятал подобранную прядь в карман и исчез также неожиданно, как и появился.
Нерсес со страхом посмотрел на полуотворенную дверь и мысленно взмолился, чтоб поскорей принесли одежду. Пусть черную, пусть желтую, голубую, оранжевую, пусть какого угодно, самого невероятного цвета, но лишь бы скорей, лишь бы скорей! Ощущение полной свободы выбора набухло комом в горле и душило его, в голове теснились великолепные замыслы, и такую он чувствовал сейчас окрылен-ность, такой могучий прилив энергии, любил и ненавидел с такой силой, что сам себе уже становился страшен. А еще и немного скучен. А еще и... слегка противен.
— Ну, Драстамат, что у нас произошло? Что ты видел? Что уразумел?
— Как бы не пожалел ты об этом, царь. Нерсес не из тех, кого легко приручить.
— Кто он мне, скажи?
— Двоюродный брат.
— Кровная родня, значит. Католикос должен быть моим человеком.
— Ты пошел сегодня против себя самого. Усилил сторонников Византии. Вернул престол католикоса потомкам Григория Просветителя. А ведь они не единомышленники с тобой, царь. У Аршака давно уже вошло в привычку, превратилось во внутреннюю потребность каждый шаг свой проверять мнением Драстамата. Он безгранично доверял своему сенека-пету, ценил его ум и проницательность. И если бывало, что Драстамат ошибался в чем-то, проявлял недогадливость, попадал впросак, царь веселел и расцветал от радости, как дитя. Он забывал про свое положение, про свое отличие и гордился, одержав верх в каком-нибудь пустяке. Иногда он даже нарочно поступал противу вероятности, чтобы поставить в тупик своего умницу Драстамата, и ликовал при виде
полнейшей его растерянности, тщетных его попыток разгадать, что к чему.
Сейчас Драстамат был прав: возвращая церковную власть роду Григория Просветителя, царь действительно усиливал сторонников Византии, сам, однако, не разделяя их настроений. Но дело в том, что за последнее время слишком уж подняли голову сторонники Персии. Их растущее влияние не могло не причинять серьезного беспокойства. Надо было, пока не поздно, восстановить равновесие. Ему, царю, постоянно надо было следить, какая чаша на весах перевесила, чтобы немедленно поспеть на подмогу другой...
— Послушай, Драстамат, что дне представилось... Площадь перед дворцом, множество людей, бурлящая, разношерстная толпа, и я где-то посреди этой огромной толпы. Со всех сторон на меня наседают люди, толкают, давят. Я задыхаюсь, я слышу, как трещат мои ребра, и все-таки терплю, держусь на ногах. На лице у меня счастливая глупенькая улыбка. Рядом со мной потерял сознание старик, женщина тут же в толпе с криком и стонами родила мальчика. И все это отчего? Ты понимаешь? Оттого что с минуты на минуту здесь, на площади, покажется царь. Оттого что каждый тянется, рвется хоть на мгновение его увидеть. Я хотел бы быть одним из них, Драстамат. Приподыматься на цыпочках, до боли вытягивая шею и улыбаясь глупой, счастливой улыбкой. Эх, Драстамат, если бы мне дано было знать, что правильно, что неправильно...
Нет, нет, его выбор католикоса правильный. Что ни говори, а есть такие моменты, когда он доверяет только собственному чутью, отродясь живущему в нем инстинкту, вошедшему в кровь всех Аршакуни, которым суждено из поколения в поколение зубами удерживать царство, выскакивать из ловушек и вместо наслаждения полнотой своей власти испытывать горечь ее утраты. Нерсес великолепно выглядит, заразительно говорит, люди поверят его слову, пойдут за ним. Да вспомнить хоть, как свободно, с каким достоинством держался он только что перед ним, Аршаком, какие смелые слова швырял в лицо самому царю, как страстно желал или не желал чего-то, любил или не любил. Сколько силы и красоты было в его сегодняшнем бунте, в отчаянных его мольбах...
Жалко Нерсеса, по-настоящему жалко. Такой человек не заслуживал рясы. Не для участи священника явился на свет. Он способен был своим мечом совершать чудеса, мог вдохнуть жизнь в холодный кусок металла, прославить союз клинка и мощной руки мужчины, в его крови могла заки-
пать и любовь, и ненависть. Он способен был не послушаться здравого смысла, безрассудно свернуть с прямого пути — и трижды благословенно такое безрассудство! — он не из тех был, кто терпеливо дожидается смерти, он кидался бы ей навстречу, искал бы сам с безумной, вызывающе дерзкой отвагой — трижды благословенна такая дерзость, такое безумие! — и нашел бы ее, может, на поле боя, а может, и на белой измятой простыне, в объятиях какой-нибудь дивной красавицы. Теперь же ему придется умереть естественной смертью. Жизнь его потечет ровно, разумно. Всему будет своя причина, свое объяснение. Все в меру, все рассчитано, все в должном порядке. И не случится ни одной чудесной ошибки, ни одного прекрасного срыва.
Что поделаешь, его сгубили собственные же достоинства. Был бы сереньким человеком, и жил бы себе спокойно. Как раз такой, как Нерсес, и нужен сейчас Аршаку. Католикос — второе лицо в стране. Он стоит рядом с царем и должен быть яркой, незаурядной личностью. Ну а сам он, сам? Разве он хуже Нерсеса? Разве меч его не так же вскипает в ножнах, не так же одушевляется, почувствовав его руку? Разве сам он не изведал дурмана любви и страсти с безымянными наложницами, блаженства этих ночей, из которых ни одна на другую не походила, у каждой было отличие, у каждой — имя?..
Так и надо тебе, Нерсес! Где же тут справедливость, когда царь забывает про себя самого, мается и страдает ради других, всю жизнь свою посвящает людям, большинство которых он и в глаза-то не видел, и знать не знает, а двоюродный его братец и в ус не дует, живет в свое удовольствие, как хочет, тешится, сам себе хозяин, сам себе царь. Поделом тебе, Нерсес! Давай послужи-ка совершенно неизвестным тебе людям, познай сполна весь ужас такого вот служения. Если раньше по каким-то особым случаям приносились жертвы у алтарей, даже, бывало людей закалывали, то сейчас цари ежедневно собою жертвуют. Поделом тебе, Нерсес. Давай-ка теперь и ты, с этим своим открытым, благородным лицом, ступай к алтарю и приноси себя в жертву. Изо дня в день сдирай с себя кожу, истекай кровью капля за каплей, все соки из себя выжми, — ничего, ничего. Кто сказал, что на лбу у тебя написано умереть этак негаданно, завидной и легкой смертью? В бою... Или на белой измятой простыне... Почему так? Почему в объятиях дивной красавицы? И что в этом завидного? Что в этом благословенного?
В одно мгновение все это утратило свою привлекательность и показалось царю просто-напросто пошлым. Он почувствовал вдруг дикую ревность — к Нерсесу, к его прошлому и к его будущему, которое не удастся, не состоится, да, точно — не состоится, точно — не сбудется. За несбыточность его будущего царь и полюбит Нерсеса, даже сейчас уже любит, сейчас жалеет.
Все это само собой, но вдобавок имелось и еще одно важное обстоятельство. Аршак был возведен на престол персидским царем. А это делало его подозрительным в глазах византийцев, лежало на нем непростительным, порочным пятном. Получи он свой венец от императора, тогда, значит, точно так же косились бы на него персы. Армянский царь, так уж повелось, всегда под угрозой. С самого своего зачатия, со дня рождения на свет, с первого крика, с первого же самостоятельного шага, когда присматривающие за ним вдруг замечают, что он пошел сам, ни за кого не цепляясь. И вот теперь он должен угодить императору, отдав духовную власть роду Григория Просветителя, всегда державшему сторону греков, должен в какой-то мере оправдать себя в глазах императора и в той же мере провиниться перед царем царей. Опять, опять это осточертевшее равновесие, опять эти тошнотворные усилия выровняться.
В стране полно канатоходцев, которых вознаграждают деньгами и едой, и они довольны; ему же, первому из канатоходцев, царю канатоходцев, вручают взамен корону, вручают вот этот драгоценный, роскошный, переливающийся жемчугами венец, а ты старайся-ка, держи его покрепче на голове, не дай бог уронишь: ведь где-то там, под канатом, там, на земле, далеко внизу, какие-то людишки замерли в ожидании, с обращенными к тебе взорами, с протянутыми руками...
Еще только приняв венец, Аршак начал с того, чтоб расположить к себе, вернуть ко двору, к участию в общих делах царства отстранившихся, замкнувшихся в своих владениях нахараров.
«И державная власть в армянской стране возродилась и окрепла, как прежде, — повествует историк. — Вельможи оказались вновь каждый на своем месте и сановником при своем сане. И в первую очередь должность азарапета была поручена роду Гнуни, дабы они имели попечение о крестьянах, строящих и кормящих всю страну. Также должность спарапета, предводителя войск, поручил царь славному и благородному роду Мамиконянов, носящему знамена с изо-
бражением голубя и со знаками орла, бесстрашному и отважному, преуспевающему в военных делах, роду, которому небо всегда посылало победу и добрую славу. Назначил и других должностных лиц...»
Были восстановлены в своих должностях Айр-Мард-пет — главный советник по внутренним делам, Смбат Багра-туни — венцевозлагатель и аспет, Гарджуйл Хорхоруни — главный телохранитель. Назначены были главный смотритель одежд, стольник, кравчий, главный палач, охотничий, конюший, оруженосец, а также сенекапеты, писцы, переписчики. Аршаку казалось, что он делает мудрый шаг — десятки нахараров теперь у него в долгу и постараются отплатить за оказанную им честь преданностью, согласием и единением. Воодушевленный своей деятельностью, он был даже уверен, что до него никому и в голову не приходила такая хитрость. Со временем, однако, ему открылась другая истина — что по естественному, идущему издревле закону людям свойственно забывать о своей задолженности и преспокойно не выплачивать долг.
Значит, не в том состояла мудрость, чтоб раздавать высокие должности, а в том, чтобы раздать их своим близким, своей родне, людям, которых связывает друг с другом кровь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Самым диким, самым непостижимым было, однако, то, что Нерсесу стало даже нравиться его положение. Само сознание, что он, такой, как есть сейчас,— один-единственный в мире, что не существует ему подобного, мало-помалу наполняло его гордостью, будило в нем чувство превосходства. Не над другими превосходства, а над собой же. Над собственным прошлым и даже над будущим. В этот чудесный, неповторимый кусочек времени, в короткий этот промежуток между прошлым и будущим он способен был совершить все что угодно — он мог без колебаний убить человека или пожертвовать за другого жизнью, мог обобрать ближнего, а мог и запросто отдать все свое имущество случайному нищему. Он волен был выбирать, он ко всему был готов — оставаться, как прежде, придворным и воином, или же сделаться католикосом, или же бунтарем, разбойником, пьяницей, блудником, отшельником, воплощением добродетели, образцом непогрешимости, целомудрия, гнусным негодяем...
Ну, а коль скоро понадобилось, чтоб непременно католикосом, что ж, он согласен. Коль нужно, станет. Он найдет в себе силы, чтоб переделать эту страну, чтоб посеять в ней повсюду семена человеколюбия, плодами добрых дел, благотворительностью наполнить ее города и села... Счастливое чувство, которое, однако, дано ему ненадолго. С той самой минуты, как совершится выбор и он, Нерсес, станет католикосом, всякая радость и счастье тут же его покинут. Жить надо, держась всегда у порога, царедворец Нерсес, католикос Нерсес; благословенно лишь то мгновение, когда ты на пороге, не дай бог переступить его хоть на шаг...
Внезапно Мардпет возник на самой арене, на устланном коврами невысоком помосте. Возник так, будто из-под земли вырос. Молча сел на краю, подобрал колени, обхватил их руками и уставился взглядом куда-то в пространство. К удивлению своему, Нерсес обнаружил, что у Мардпета очень приятное, очень доброе лицо и голубые, совсем голубые, располагающие к доверию глаза. Нерсес уже едва сдерживался, чтоб не крикнуть, хоть криком привлечь к себе наконец внимание. На лице его проступило жалкое подобие улыбки, и рука вскинулась в неопределенном каком-то жесте в сторону Мардпета — дескать, взгляни же сюда, я здесь, обрати на меня внимание.
— Карают не только за измену, но и за верность, — раздался неожиданно голос Мардпета, не из уст его, казалось бы, исходивший, а из всех углов огромного зала. — Ведь в обоих случаях возникает один и тот же вопрос: а почему изменяет? а почему предан? Именно этим «почему» все и уравнивается. — И Айр-Мардпет, до сих пор не замечавший Нерсеса, теперь наконец взглянул на него, словно впервые увидел, и добавил по-отечески укорительно: — Вот ты, например. Почему ты так предан? Какой корысти ради? Ведь не иначе как есть у тебя корысть. Есть своя выгода, и, стало быть, получается, что преданность твоя небескорыстна, осудительна и постыдна. — Парящий в воздухе голос постепенно сосредоточился рядом, обрел обычное звучание, вернувшись к своему обладателю. — В отвлеченности самая великая сила, Нерсес, в полной отвлеченности. Старайся жить в промежутке — между верностью и изменой. Хотя, признаться, промежуток этот давно заполнен людьми, и свободного места почти не осталось.
Айр-Мардпет встал, теперь уже превратившись из призрачной тени в реального человека, покружился вокруг Нерсеса, потом нагнулся, взял на ладонь остриженную прядь его волос, посмотрел на нее с сожалением.
— Разве можно, чтобы пропали такие дивные волосы? Я сохраню их в драгоценнейшем из моих ларцов. — Сделав шаг к Нерсесу, он зашептал ему на ухо: — Если тебя когда-нибудь охватит грусть, если ты почувствуешь, что тебя душит отчаяние, если сердце твое сожмется сверх меры и потолок твоей кельи покажется тебе чересчур высоким или чересчур низким, ты придешь ко мне, откроешь мой самый драгоценный ларец, посмотришь на эту прядь, и воспоминания, Нерсес, увлекут тебя за собой, унесут далеко, далеко...
Мардпет умолк, спрятал подобранную прядь в карман и исчез также неожиданно, как и появился.
Нерсес со страхом посмотрел на полуотворенную дверь и мысленно взмолился, чтоб поскорей принесли одежду. Пусть черную, пусть желтую, голубую, оранжевую, пусть какого угодно, самого невероятного цвета, но лишь бы скорей, лишь бы скорей! Ощущение полной свободы выбора набухло комом в горле и душило его, в голове теснились великолепные замыслы, и такую он чувствовал сейчас окрылен-ность, такой могучий прилив энергии, любил и ненавидел с такой силой, что сам себе уже становился страшен. А еще и немного скучен. А еще и... слегка противен.
— Ну, Драстамат, что у нас произошло? Что ты видел? Что уразумел?
— Как бы не пожалел ты об этом, царь. Нерсес не из тех, кого легко приручить.
— Кто он мне, скажи?
— Двоюродный брат.
— Кровная родня, значит. Католикос должен быть моим человеком.
— Ты пошел сегодня против себя самого. Усилил сторонников Византии. Вернул престол католикоса потомкам Григория Просветителя. А ведь они не единомышленники с тобой, царь. У Аршака давно уже вошло в привычку, превратилось во внутреннюю потребность каждый шаг свой проверять мнением Драстамата. Он безгранично доверял своему сенека-пету, ценил его ум и проницательность. И если бывало, что Драстамат ошибался в чем-то, проявлял недогадливость, попадал впросак, царь веселел и расцветал от радости, как дитя. Он забывал про свое положение, про свое отличие и гордился, одержав верх в каком-нибудь пустяке. Иногда он даже нарочно поступал противу вероятности, чтобы поставить в тупик своего умницу Драстамата, и ликовал при виде
полнейшей его растерянности, тщетных его попыток разгадать, что к чему.
Сейчас Драстамат был прав: возвращая церковную власть роду Григория Просветителя, царь действительно усиливал сторонников Византии, сам, однако, не разделяя их настроений. Но дело в том, что за последнее время слишком уж подняли голову сторонники Персии. Их растущее влияние не могло не причинять серьезного беспокойства. Надо было, пока не поздно, восстановить равновесие. Ему, царю, постоянно надо было следить, какая чаша на весах перевесила, чтобы немедленно поспеть на подмогу другой...
— Послушай, Драстамат, что дне представилось... Площадь перед дворцом, множество людей, бурлящая, разношерстная толпа, и я где-то посреди этой огромной толпы. Со всех сторон на меня наседают люди, толкают, давят. Я задыхаюсь, я слышу, как трещат мои ребра, и все-таки терплю, держусь на ногах. На лице у меня счастливая глупенькая улыбка. Рядом со мной потерял сознание старик, женщина тут же в толпе с криком и стонами родила мальчика. И все это отчего? Ты понимаешь? Оттого что с минуты на минуту здесь, на площади, покажется царь. Оттого что каждый тянется, рвется хоть на мгновение его увидеть. Я хотел бы быть одним из них, Драстамат. Приподыматься на цыпочках, до боли вытягивая шею и улыбаясь глупой, счастливой улыбкой. Эх, Драстамат, если бы мне дано было знать, что правильно, что неправильно...
Нет, нет, его выбор католикоса правильный. Что ни говори, а есть такие моменты, когда он доверяет только собственному чутью, отродясь живущему в нем инстинкту, вошедшему в кровь всех Аршакуни, которым суждено из поколения в поколение зубами удерживать царство, выскакивать из ловушек и вместо наслаждения полнотой своей власти испытывать горечь ее утраты. Нерсес великолепно выглядит, заразительно говорит, люди поверят его слову, пойдут за ним. Да вспомнить хоть, как свободно, с каким достоинством держался он только что перед ним, Аршаком, какие смелые слова швырял в лицо самому царю, как страстно желал или не желал чего-то, любил или не любил. Сколько силы и красоты было в его сегодняшнем бунте, в отчаянных его мольбах...
Жалко Нерсеса, по-настоящему жалко. Такой человек не заслуживал рясы. Не для участи священника явился на свет. Он способен был своим мечом совершать чудеса, мог вдохнуть жизнь в холодный кусок металла, прославить союз клинка и мощной руки мужчины, в его крови могла заки-
пать и любовь, и ненависть. Он способен был не послушаться здравого смысла, безрассудно свернуть с прямого пути — и трижды благословенно такое безрассудство! — он не из тех был, кто терпеливо дожидается смерти, он кидался бы ей навстречу, искал бы сам с безумной, вызывающе дерзкой отвагой — трижды благословенна такая дерзость, такое безумие! — и нашел бы ее, может, на поле боя, а может, и на белой измятой простыне, в объятиях какой-нибудь дивной красавицы. Теперь же ему придется умереть естественной смертью. Жизнь его потечет ровно, разумно. Всему будет своя причина, свое объяснение. Все в меру, все рассчитано, все в должном порядке. И не случится ни одной чудесной ошибки, ни одного прекрасного срыва.
Что поделаешь, его сгубили собственные же достоинства. Был бы сереньким человеком, и жил бы себе спокойно. Как раз такой, как Нерсес, и нужен сейчас Аршаку. Католикос — второе лицо в стране. Он стоит рядом с царем и должен быть яркой, незаурядной личностью. Ну а сам он, сам? Разве он хуже Нерсеса? Разве меч его не так же вскипает в ножнах, не так же одушевляется, почувствовав его руку? Разве сам он не изведал дурмана любви и страсти с безымянными наложницами, блаженства этих ночей, из которых ни одна на другую не походила, у каждой было отличие, у каждой — имя?..
Так и надо тебе, Нерсес! Где же тут справедливость, когда царь забывает про себя самого, мается и страдает ради других, всю жизнь свою посвящает людям, большинство которых он и в глаза-то не видел, и знать не знает, а двоюродный его братец и в ус не дует, живет в свое удовольствие, как хочет, тешится, сам себе хозяин, сам себе царь. Поделом тебе, Нерсес! Давай послужи-ка совершенно неизвестным тебе людям, познай сполна весь ужас такого вот служения. Если раньше по каким-то особым случаям приносились жертвы у алтарей, даже, бывало людей закалывали, то сейчас цари ежедневно собою жертвуют. Поделом тебе, Нерсес. Давай-ка теперь и ты, с этим своим открытым, благородным лицом, ступай к алтарю и приноси себя в жертву. Изо дня в день сдирай с себя кожу, истекай кровью капля за каплей, все соки из себя выжми, — ничего, ничего. Кто сказал, что на лбу у тебя написано умереть этак негаданно, завидной и легкой смертью? В бою... Или на белой измятой простыне... Почему так? Почему в объятиях дивной красавицы? И что в этом завидного? Что в этом благословенного?
В одно мгновение все это утратило свою привлекательность и показалось царю просто-напросто пошлым. Он почувствовал вдруг дикую ревность — к Нерсесу, к его прошлому и к его будущему, которое не удастся, не состоится, да, точно — не состоится, точно — не сбудется. За несбыточность его будущего царь и полюбит Нерсеса, даже сейчас уже любит, сейчас жалеет.
Все это само собой, но вдобавок имелось и еще одно важное обстоятельство. Аршак был возведен на престол персидским царем. А это делало его подозрительным в глазах византийцев, лежало на нем непростительным, порочным пятном. Получи он свой венец от императора, тогда, значит, точно так же косились бы на него персы. Армянский царь, так уж повелось, всегда под угрозой. С самого своего зачатия, со дня рождения на свет, с первого крика, с первого же самостоятельного шага, когда присматривающие за ним вдруг замечают, что он пошел сам, ни за кого не цепляясь. И вот теперь он должен угодить императору, отдав духовную власть роду Григория Просветителя, всегда державшему сторону греков, должен в какой-то мере оправдать себя в глазах императора и в той же мере провиниться перед царем царей. Опять, опять это осточертевшее равновесие, опять эти тошнотворные усилия выровняться.
В стране полно канатоходцев, которых вознаграждают деньгами и едой, и они довольны; ему же, первому из канатоходцев, царю канатоходцев, вручают взамен корону, вручают вот этот драгоценный, роскошный, переливающийся жемчугами венец, а ты старайся-ка, держи его покрепче на голове, не дай бог уронишь: ведь где-то там, под канатом, там, на земле, далеко внизу, какие-то людишки замерли в ожидании, с обращенными к тебе взорами, с протянутыми руками...
Еще только приняв венец, Аршак начал с того, чтоб расположить к себе, вернуть ко двору, к участию в общих делах царства отстранившихся, замкнувшихся в своих владениях нахараров.
«И державная власть в армянской стране возродилась и окрепла, как прежде, — повествует историк. — Вельможи оказались вновь каждый на своем месте и сановником при своем сане. И в первую очередь должность азарапета была поручена роду Гнуни, дабы они имели попечение о крестьянах, строящих и кормящих всю страну. Также должность спарапета, предводителя войск, поручил царь славному и благородному роду Мамиконянов, носящему знамена с изо-
бражением голубя и со знаками орла, бесстрашному и отважному, преуспевающему в военных делах, роду, которому небо всегда посылало победу и добрую славу. Назначил и других должностных лиц...»
Были восстановлены в своих должностях Айр-Мард-пет — главный советник по внутренним делам, Смбат Багра-туни — венцевозлагатель и аспет, Гарджуйл Хорхоруни — главный телохранитель. Назначены были главный смотритель одежд, стольник, кравчий, главный палач, охотничий, конюший, оруженосец, а также сенекапеты, писцы, переписчики. Аршаку казалось, что он делает мудрый шаг — десятки нахараров теперь у него в долгу и постараются отплатить за оказанную им честь преданностью, согласием и единением. Воодушевленный своей деятельностью, он был даже уверен, что до него никому и в голову не приходила такая хитрость. Со временем, однако, ему открылась другая истина — что по естественному, идущему издревле закону людям свойственно забывать о своей задолженности и преспокойно не выплачивать долг.
Значит, не в том состояла мудрость, чтоб раздавать высокие должности, а в том, чтобы раздать их своим близким, своей родне, людям, которых связывает друг с другом кровь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60