сантехника для ванной
А он не видит и не увидит, не слышит и не услышит.Именно так: был человек, а теперь его нет. Поймите вы: устал ваш святейший. Обрыдли ему ваши заботы и невзгоды. Опротивели ему ваша грязь и подлость. Он сыт по горло своими школами и богадельнями. Его тошнит от собственной святости. Пускай разыскивают, пускай ищут-рыщут, пускай теряют голову.
— Царь, это я, католикос... Встань же... Измена, заговор... Убивают твоего племянника...
Никто не вызнал его убежища, но он нашел себя сам. Самолично обнаружил святейшего.Царь так и не шелохнулся. Нерсес принужден был взять его за плечо и встряхнуть. Никаких признаков жизни.
В глазах Нерсеса зародился зловещий вопрос, и его лицо разом окаменело. Язык на мгновение прилип к гортани, и он в ужасе сглотнул слюну.
— Царь, если ты не проснешься... Что же мне останется думать? Ты-то бы что подумал на моем месте? — Сильно встряхнул его, но не с тем, чтобы разбудить. — Ты на все способен. Я знаю. Но это...— И вдруг принялся гладить царя по голове, будто тот был его единственным сыном, Саа-ком, — быстро, трясущейся рукой, едва касаясь волос. — Пожалей себя, царь, не его пожалей, а себя... Не проливай родную кровь. Не убивай ни в чем не повинного. — Он помолчал, а потом заговорил негромко, проникновенно: — «Кто слушает вас, тот меня слушает, кто принимает вас, принимает меня, кто отвергает вас, отвергает меня». Внемли Христу, глаголющему с тобою ныне моими устами...
Он поднялся, с ненужной и неуместной тщательностью счистил с колен пыль, сбросил пальцем крохотную соринку, распрямился, взглянул на зарывшегося в меха царя, долго молчал и вдруг злорадно рассмеялся.
— Я же говорил, что отомщу тебе. Я дважды перед тобой унизился. Когда меня насильно рукоположили. И когда ты купил меня деньгами и землями. Ловко купил. Теперь ты унижаешься передо мной.
Слава богу, что ему не пришлось поневоле помириться с этим актеришкой, с этим бездарным лицедеем, с этим низкопробным скоморохом, с этим...
И наипаче — слава богу, что отныне руки его свободны. Гнел, разумеется, должен был стать царем, разумеется... Между тем бог свидетель — он вошел сюда с чистым сердцем...
Откуда ни возьмись возник Айр-Мардпет, гнуснейший в глазах католикоса армянин. Единственный человек, перед
которым Нерсес чувствовал себя жалким и беззащитным — до того омерзителен и ненавистен тот ему был. Мардпет молча и бесшумно проскользнул в дверь и заполнил собой всю комнату. Поклонился первосвященнику, мельком глянул на спящего, беспомощно развел руками, пожал плечами, затем шепотом обратился к царю, что показалось Нерсесу издевкой — издевкой слуги над господином.
- Главный палач Еразмак только что известил, что твое повеление исполнено. Он препроводил Гнела к месту охотничьих сборов и обезглавил у холма Лисин.Царь знал, да и как не знать, что это самое неподходящее время для пробуждения, самый опасный миг, когда он с головой себя выдаст — особенно после Мардпетова шепотка,— однако не. выдержал. Как на грех, не выдержал именно в эту минуту. Плевать, будь что будет, человек он в конце-то концов или нет, ведь есть же предел и у подлости, ведь есть же мера и у бесстыдства — не так ли? Он сбросил покрывало, сел, протирая глаза, на тахту и удивленно воззрился на Айр-Мардпета.
- Какой еще Гнел?.. Какие охотничьи сборы?.. Какой холм?.. Что за Еразмак?..— Он заметил Нерсеса, с недоумением посмотрел на него и не поверил глазам.— Святейший? Отчего ты прервал заутреню? Ты должен был теперь служить молебен для войска. - И раздраженно вопросил: -Объясните вы мне наконец, что стряслось?
- Ты ослушался божьих заповедей и стал пожирать людей, — с холодной и спокойной усмешкой сказал Нерсес. — Посему и да сбудется над тобою реченное о хищных зверях: «Бог сокрушит их зубы в устах их, и челюсти львов разобьет господь». И оттого, что ты совершил каинов грех, да падет на тебя каиново проклятие, да лишишься ты во цвете лет своего царства, и да претерпишь муки худшие, нежели твой ослепший отец Тиран, и да завершишь ты свою жизнь горькою смертью и великою мукой. — С усмешкой на губах он легонько ударил царя по плечу и едва слышно добавил: -Моей усмешки не запомнит никто. Но мои слова будут помнить. Тебя проклянут, а меня сопричислят к сонму святых. Слышишь, как поскрипывает перо? Прямо сейчас летописец вносит все это в свой манускрипт...
Повернулся и медленно, невозмутимо удалился из царских покоев. Удалился с величайшим достоинством, победительно.Царь застыл на месте. На его лице было выражение глуповатое и бессмысленное. Точь-в-точь из него выжали все соки. И отшвырнули прочь. Он поднял руку, провел ла-
донью по лицу, а затем встал и вытянулся в полный рост.
— Блюсти по всей стране пост в знак скорби по моему племяннику. Все войско — стар и млад, все без исключения — пусть явится к могиле Гнела, старшего сепуха дома Аршакуни, и оплачет его смерть.
Он сказал это торжественно, со слезами на глазах, веря каждому своему слову, каждому звуку. Но веря каждому порознь, а не всем вместе.
Вышел в умывальню, остался один, и его вырвало.Был прахом, стал прахом.А ведь до чего был красив... Безбожно красив... Столь величественной стати, столь широких плеч и огненных очей не являла еще доселе на свет эта страна.
И ведь какая поистине голубиная была душа.Многие и многие сроду не видывали его, но коль скоро умерший был князем, да притом молодым, а смерть ему выпала горестная, значит, все людские достоинства — его, значит, он — само совершенство, значит, он воплощал в себе все представления о прекрасном и наилучшем.
Пускай я уродлив, ничего, зато кто-то красив. Пускай я нищ, не беда, зато кто-то богат, пускай я несчастен, что с того, зато кто-то счастлив.Пускай хоть кто-то... И не ведающему зависти честному крестьянину-горемыке вдруг почудилось, что сегодня заснул вечным сном тот самый «кто-то», и мир в его глазах разом померк.
Он стал еще некрасивей, еще бедней, еще несчастней.Не один только Шаапиван, не одна только область Цах-котн, но весь Айрарат оделся в траур.На отверстия в кровле набросили черные тряпицы, рога волов увили черными лоскутами, лошадей покрыли черными попонами, люди с головы до пят обрядились в черное.
Владыки темного царства Тартар торжествовали очередную победу. Как правило, они отнимали жизнь у лучших, честнейших, храбрейших. И хотя сами они были злы, они терпеть не могли злодеев, брали их к себе нехотя, давали подлецам возможность пожить вдосталь и, лишь когда те становились беззубыми старцами, с отвращением призывали их в свои владения.
Увитое парчой обезглавленное тело Гнела положили на устланный коврами помост. В головах, преклонив колена, стоял в черной мантии и в венце царь, плакал и повелевал всем оплакивать Гнела, старшего сепуха дома Аршакуни.
Нахарары, крестьяне и воины сидели, по стародедовскому обычаю, на земле вокруг могилы и, выражая свою боль, все одновременно хлопали в ладоши.Когда бедный юноша испускал дух, никто не смог возложить на его тело одежду получше и меч, совершив тем самым доброе дело и хотя бы ускорив отделение души.
Зато они с не меньшей любовью и признательностью подготовят его могилу, положат в нее златотканую рубаху, соболий плащ, ушитый самоцветами пояс, меч и браслет, непременно украшающий запястье любого молодого князя. А в самый последний миг, когда тело опустят в могилу и начнут засыпать землей, тайком от священников бросят почившему немного еды.
Сидевшие на земле захлопали сильнее, потому что появились вопленицы в черных нарядах. Они вместе подошли к устланному коврами помосту, постояли немного молча, прислушиваясь, должно быть ради вдохновения, к хлопкам. Затем одна из них, самая старая — «матерь скорби», принялась причитать, остальные вторили ей. Старуха славила умершего, восхваляла его красоту, отвагу, рост и стан. Товарки повторяли ее слова, и горестные вопли набирали силу.
Первая плакальщица скорбела по тем детям, сыновьям и дочерям, которые еще могли родиться и непременно бы родились, но никогда уже не явятся на свет. И поименно их окликала. Остальные, повторяя имена неродившихся детей, сызнова рыдали и причитали. Матерь скорби горестно перечисляла подвиги, которые еще мог бы совершить покойный, но которые, увы, безвозвратно унес с собою, на радость врагам. Остальные, еще разок проголосив о несвершенных подвигах, пуще прежнего исходили слезами...
— Скверно оплакиваете, старые ведьмы! — внезапно крикнул царь в гневе и во весь рост встал перед толпой. — Да неужто же так оплакивают смерть юноши? Где они, ухищрения вашего ремесла? Куда они запропастились? Плачьте так, чтобы горе потрясло всю страну. — И шепнул на ухо Айр-Мардпету: — Поди узнай, что обо мне толкуют.
Царева ярость, воспринятая как порыв страдания и боли, воодушевила присутствующих и высвободила память об уничтоженных было обычаях. Священники, к вящему своему ужасу, воочию увидели, как в мгновение ока возродилась и расцвела на кладбище языческая скверна.
Потерявшие стыд женщины бились оземь, катались по траве, распускали и рвали на себе волосы, раздирали платья,колотили себя в грудь; мужчины посыпали пеплом головы, срывали одежды и надевали на голое тело рубища.
Вопли обезумевшей толпы сливались с погребальными песнями, душераздирающими звуками труб, пандиров и лютен, бешеным хлопаньем в ладоши и круговертью плясок, не раздельных для мужчин и женщин, а общих.
В изорванном платье, простоволосая, с обнаженной грудью, Парандзем причитала, голосила, отчаянно скорбела по мужу, вызывая у всех слезы.
— Это я, я виновата! — горестно восклицала она. — Зачем ты дал мне силу, господи? Отчего не позволил помочь ему?..
И поскольку никто не понимал смысла этих слов, они возбуждали в людях душевный трепет, и слезы текли рекой.
Толпа вконец запамятовала, что ее песни и музыка, ее пляски и мольбы обращены, в сущности, к царству темной бездны — с тем чтобы вернуть оттуда душу усопшего.
Плясала, пела, раздевалась догола, била в ладоши, молила без слов, да вот запамятовала, чего ради... Не помнила песен и плясок вокруг жертвенного козла, у алтаря богиня Спандарамет, без которых не мыслили себя их деды и бабки. Не помнила древнего таинства самоотречения, совершаемого в честь аралезов.
И оттого, что не помнила ничего определенного, она верила чему-то огромному и непредставимому, соединила разрозненные верования и поверья и создала из них нечто новое и целостное. Обобщенную и всеобъемлющую веру.
Несколько женщин приближались к скорбящим и собирали в маленькие склянки слезы, текущие у тех из глаз. Слезы самых разных людей перемешивали, склянки закупоривали и клали в могилу. Одна из склянок была предназначена особо для царя. Она должна была лежать подле Гнела отдельно от других.
Оголив в горе плечи и рассыпав по лицу волосы, собирала царевы слезы молодая женщина, и чем полнее становилась склянка, тем больше ликования звучало в восклицаниях женщины и тем большую гордость испытывала толпа.
Наконец чаша терпения священнослужителей переполнилась, и те решили перейти в наступление. Они выступили вперед и, одетые в черное, воскуряя ладан, окружили могилу.
Все благоговейно умолкли — явление духовенства также было сочтено закономерным. Толпа стала до исступления христианской, как минуту назад была до исступления языческой.С поразительной, мгновенной легкостью совершился этот переход — без чьего-либо противодействия, без споров и ропота, без болезненного недоумения.
Особенное впечатление произвели на толпу церковные стяги — красные или вышитые разноцветными нитями, украшенные самоцветами или образами святых хоругви. Древки увенчивались крестами, ниже которых плескалось по ветру полотнище.
Две здоровенные мужеподобные женщины, схватив Па-рандзем за руки, оттащили ее от могилы. Парандзем яростно противилась, бранилась и кусалась. Стоило им отойти подальше, туда, где их никто уже не видел, как одна из женщин грубо ударила Парандзем по лицу. На щеке отпечаталась пятерня, из носу хлынула кровь. Напугавшись, Парандзем присмирела, соскользнула, прижимаясь спиной к кладбищенской ограде, вниз, съежилась в грязи и молча заплакала, давясь слезами.
Заупокойная служба подошла к концу, и обернутое саваном тело почившего опустили в могилу. Мужчины засыпали ее землей. Царь присоединился к ним, оказывая тем самым редкостную почесть своему единокровному подданному.
Образовался большой холм, и на этот холм водрузили камень.На сей раз память изменила священникам. Они позволили поставить надгробный камень, всегда позволяли и впредь будут позволять его ставить, знать не зная, во имя чего это делается. Они напрочь забыли, что камень издревле почитался новым обиталищем души усопшего.
Глава одиннадцатая
Парандзем решила остаться в Шаапиване до истечения сорокадневного траура, а затем вернуться не в Алиовит, но в Сюник, в отчий дом, и окончательно там поселиться.Ежедневно в один и тот же час, не отклоняясь ни на минуту, не обращая внимания ни на дождь, ни на палящее солнце, шла она на кладбище — к могиле мужа. В поразительной этой точности заключалось постепенное преодоление горя, осознанный и по-своему рассчитанный отказ от боли и жути, отказ и прощание.
Часами просиживала она у надгробия — молча и, как изваяние, недвижимо — и думала, думала. Думала о том, как ей устроить свою жизнь. Как примириться и свыкнуться с одиночеством. Как исподволь полюбить его и ощутить болезненную его сладость.Иной раз, намеренно сгущая краски, она воображала себе будущее в самом мрачном свете: ее ожидают однообразные дни, похожие друг на друга, как зернышки пшеницы.
Сыплешь эти зернышки одно на другое, и не понять, после которого образовалась кучка. Так и дни будут прибавляться один к другому, и не углядеть, когда же минула жизнь, когда ты успела ее прожить и что постигла, явившись в мир и покинув его.
Думая об этом, она жалела себя. И, жалея себя, испытывала удовольствие — немилосердное и жестокое удовольствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Царь, это я, католикос... Встань же... Измена, заговор... Убивают твоего племянника...
Никто не вызнал его убежища, но он нашел себя сам. Самолично обнаружил святейшего.Царь так и не шелохнулся. Нерсес принужден был взять его за плечо и встряхнуть. Никаких признаков жизни.
В глазах Нерсеса зародился зловещий вопрос, и его лицо разом окаменело. Язык на мгновение прилип к гортани, и он в ужасе сглотнул слюну.
— Царь, если ты не проснешься... Что же мне останется думать? Ты-то бы что подумал на моем месте? — Сильно встряхнул его, но не с тем, чтобы разбудить. — Ты на все способен. Я знаю. Но это...— И вдруг принялся гладить царя по голове, будто тот был его единственным сыном, Саа-ком, — быстро, трясущейся рукой, едва касаясь волос. — Пожалей себя, царь, не его пожалей, а себя... Не проливай родную кровь. Не убивай ни в чем не повинного. — Он помолчал, а потом заговорил негромко, проникновенно: — «Кто слушает вас, тот меня слушает, кто принимает вас, принимает меня, кто отвергает вас, отвергает меня». Внемли Христу, глаголющему с тобою ныне моими устами...
Он поднялся, с ненужной и неуместной тщательностью счистил с колен пыль, сбросил пальцем крохотную соринку, распрямился, взглянул на зарывшегося в меха царя, долго молчал и вдруг злорадно рассмеялся.
— Я же говорил, что отомщу тебе. Я дважды перед тобой унизился. Когда меня насильно рукоположили. И когда ты купил меня деньгами и землями. Ловко купил. Теперь ты унижаешься передо мной.
Слава богу, что ему не пришлось поневоле помириться с этим актеришкой, с этим бездарным лицедеем, с этим низкопробным скоморохом, с этим...
И наипаче — слава богу, что отныне руки его свободны. Гнел, разумеется, должен был стать царем, разумеется... Между тем бог свидетель — он вошел сюда с чистым сердцем...
Откуда ни возьмись возник Айр-Мардпет, гнуснейший в глазах католикоса армянин. Единственный человек, перед
которым Нерсес чувствовал себя жалким и беззащитным — до того омерзителен и ненавистен тот ему был. Мардпет молча и бесшумно проскользнул в дверь и заполнил собой всю комнату. Поклонился первосвященнику, мельком глянул на спящего, беспомощно развел руками, пожал плечами, затем шепотом обратился к царю, что показалось Нерсесу издевкой — издевкой слуги над господином.
- Главный палач Еразмак только что известил, что твое повеление исполнено. Он препроводил Гнела к месту охотничьих сборов и обезглавил у холма Лисин.Царь знал, да и как не знать, что это самое неподходящее время для пробуждения, самый опасный миг, когда он с головой себя выдаст — особенно после Мардпетова шепотка,— однако не. выдержал. Как на грех, не выдержал именно в эту минуту. Плевать, будь что будет, человек он в конце-то концов или нет, ведь есть же предел и у подлости, ведь есть же мера и у бесстыдства — не так ли? Он сбросил покрывало, сел, протирая глаза, на тахту и удивленно воззрился на Айр-Мардпета.
- Какой еще Гнел?.. Какие охотничьи сборы?.. Какой холм?.. Что за Еразмак?..— Он заметил Нерсеса, с недоумением посмотрел на него и не поверил глазам.— Святейший? Отчего ты прервал заутреню? Ты должен был теперь служить молебен для войска. - И раздраженно вопросил: -Объясните вы мне наконец, что стряслось?
- Ты ослушался божьих заповедей и стал пожирать людей, — с холодной и спокойной усмешкой сказал Нерсес. — Посему и да сбудется над тобою реченное о хищных зверях: «Бог сокрушит их зубы в устах их, и челюсти львов разобьет господь». И оттого, что ты совершил каинов грех, да падет на тебя каиново проклятие, да лишишься ты во цвете лет своего царства, и да претерпишь муки худшие, нежели твой ослепший отец Тиран, и да завершишь ты свою жизнь горькою смертью и великою мукой. — С усмешкой на губах он легонько ударил царя по плечу и едва слышно добавил: -Моей усмешки не запомнит никто. Но мои слова будут помнить. Тебя проклянут, а меня сопричислят к сонму святых. Слышишь, как поскрипывает перо? Прямо сейчас летописец вносит все это в свой манускрипт...
Повернулся и медленно, невозмутимо удалился из царских покоев. Удалился с величайшим достоинством, победительно.Царь застыл на месте. На его лице было выражение глуповатое и бессмысленное. Точь-в-точь из него выжали все соки. И отшвырнули прочь. Он поднял руку, провел ла-
донью по лицу, а затем встал и вытянулся в полный рост.
— Блюсти по всей стране пост в знак скорби по моему племяннику. Все войско — стар и млад, все без исключения — пусть явится к могиле Гнела, старшего сепуха дома Аршакуни, и оплачет его смерть.
Он сказал это торжественно, со слезами на глазах, веря каждому своему слову, каждому звуку. Но веря каждому порознь, а не всем вместе.
Вышел в умывальню, остался один, и его вырвало.Был прахом, стал прахом.А ведь до чего был красив... Безбожно красив... Столь величественной стати, столь широких плеч и огненных очей не являла еще доселе на свет эта страна.
И ведь какая поистине голубиная была душа.Многие и многие сроду не видывали его, но коль скоро умерший был князем, да притом молодым, а смерть ему выпала горестная, значит, все людские достоинства — его, значит, он — само совершенство, значит, он воплощал в себе все представления о прекрасном и наилучшем.
Пускай я уродлив, ничего, зато кто-то красив. Пускай я нищ, не беда, зато кто-то богат, пускай я несчастен, что с того, зато кто-то счастлив.Пускай хоть кто-то... И не ведающему зависти честному крестьянину-горемыке вдруг почудилось, что сегодня заснул вечным сном тот самый «кто-то», и мир в его глазах разом померк.
Он стал еще некрасивей, еще бедней, еще несчастней.Не один только Шаапиван, не одна только область Цах-котн, но весь Айрарат оделся в траур.На отверстия в кровле набросили черные тряпицы, рога волов увили черными лоскутами, лошадей покрыли черными попонами, люди с головы до пят обрядились в черное.
Владыки темного царства Тартар торжествовали очередную победу. Как правило, они отнимали жизнь у лучших, честнейших, храбрейших. И хотя сами они были злы, они терпеть не могли злодеев, брали их к себе нехотя, давали подлецам возможность пожить вдосталь и, лишь когда те становились беззубыми старцами, с отвращением призывали их в свои владения.
Увитое парчой обезглавленное тело Гнела положили на устланный коврами помост. В головах, преклонив колена, стоял в черной мантии и в венце царь, плакал и повелевал всем оплакивать Гнела, старшего сепуха дома Аршакуни.
Нахарары, крестьяне и воины сидели, по стародедовскому обычаю, на земле вокруг могилы и, выражая свою боль, все одновременно хлопали в ладоши.Когда бедный юноша испускал дух, никто не смог возложить на его тело одежду получше и меч, совершив тем самым доброе дело и хотя бы ускорив отделение души.
Зато они с не меньшей любовью и признательностью подготовят его могилу, положат в нее златотканую рубаху, соболий плащ, ушитый самоцветами пояс, меч и браслет, непременно украшающий запястье любого молодого князя. А в самый последний миг, когда тело опустят в могилу и начнут засыпать землей, тайком от священников бросят почившему немного еды.
Сидевшие на земле захлопали сильнее, потому что появились вопленицы в черных нарядах. Они вместе подошли к устланному коврами помосту, постояли немного молча, прислушиваясь, должно быть ради вдохновения, к хлопкам. Затем одна из них, самая старая — «матерь скорби», принялась причитать, остальные вторили ей. Старуха славила умершего, восхваляла его красоту, отвагу, рост и стан. Товарки повторяли ее слова, и горестные вопли набирали силу.
Первая плакальщица скорбела по тем детям, сыновьям и дочерям, которые еще могли родиться и непременно бы родились, но никогда уже не явятся на свет. И поименно их окликала. Остальные, повторяя имена неродившихся детей, сызнова рыдали и причитали. Матерь скорби горестно перечисляла подвиги, которые еще мог бы совершить покойный, но которые, увы, безвозвратно унес с собою, на радость врагам. Остальные, еще разок проголосив о несвершенных подвигах, пуще прежнего исходили слезами...
— Скверно оплакиваете, старые ведьмы! — внезапно крикнул царь в гневе и во весь рост встал перед толпой. — Да неужто же так оплакивают смерть юноши? Где они, ухищрения вашего ремесла? Куда они запропастились? Плачьте так, чтобы горе потрясло всю страну. — И шепнул на ухо Айр-Мардпету: — Поди узнай, что обо мне толкуют.
Царева ярость, воспринятая как порыв страдания и боли, воодушевила присутствующих и высвободила память об уничтоженных было обычаях. Священники, к вящему своему ужасу, воочию увидели, как в мгновение ока возродилась и расцвела на кладбище языческая скверна.
Потерявшие стыд женщины бились оземь, катались по траве, распускали и рвали на себе волосы, раздирали платья,колотили себя в грудь; мужчины посыпали пеплом головы, срывали одежды и надевали на голое тело рубища.
Вопли обезумевшей толпы сливались с погребальными песнями, душераздирающими звуками труб, пандиров и лютен, бешеным хлопаньем в ладоши и круговертью плясок, не раздельных для мужчин и женщин, а общих.
В изорванном платье, простоволосая, с обнаженной грудью, Парандзем причитала, голосила, отчаянно скорбела по мужу, вызывая у всех слезы.
— Это я, я виновата! — горестно восклицала она. — Зачем ты дал мне силу, господи? Отчего не позволил помочь ему?..
И поскольку никто не понимал смысла этих слов, они возбуждали в людях душевный трепет, и слезы текли рекой.
Толпа вконец запамятовала, что ее песни и музыка, ее пляски и мольбы обращены, в сущности, к царству темной бездны — с тем чтобы вернуть оттуда душу усопшего.
Плясала, пела, раздевалась догола, била в ладоши, молила без слов, да вот запамятовала, чего ради... Не помнила песен и плясок вокруг жертвенного козла, у алтаря богиня Спандарамет, без которых не мыслили себя их деды и бабки. Не помнила древнего таинства самоотречения, совершаемого в честь аралезов.
И оттого, что не помнила ничего определенного, она верила чему-то огромному и непредставимому, соединила разрозненные верования и поверья и создала из них нечто новое и целостное. Обобщенную и всеобъемлющую веру.
Несколько женщин приближались к скорбящим и собирали в маленькие склянки слезы, текущие у тех из глаз. Слезы самых разных людей перемешивали, склянки закупоривали и клали в могилу. Одна из склянок была предназначена особо для царя. Она должна была лежать подле Гнела отдельно от других.
Оголив в горе плечи и рассыпав по лицу волосы, собирала царевы слезы молодая женщина, и чем полнее становилась склянка, тем больше ликования звучало в восклицаниях женщины и тем большую гордость испытывала толпа.
Наконец чаша терпения священнослужителей переполнилась, и те решили перейти в наступление. Они выступили вперед и, одетые в черное, воскуряя ладан, окружили могилу.
Все благоговейно умолкли — явление духовенства также было сочтено закономерным. Толпа стала до исступления христианской, как минуту назад была до исступления языческой.С поразительной, мгновенной легкостью совершился этот переход — без чьего-либо противодействия, без споров и ропота, без болезненного недоумения.
Особенное впечатление произвели на толпу церковные стяги — красные или вышитые разноцветными нитями, украшенные самоцветами или образами святых хоругви. Древки увенчивались крестами, ниже которых плескалось по ветру полотнище.
Две здоровенные мужеподобные женщины, схватив Па-рандзем за руки, оттащили ее от могилы. Парандзем яростно противилась, бранилась и кусалась. Стоило им отойти подальше, туда, где их никто уже не видел, как одна из женщин грубо ударила Парандзем по лицу. На щеке отпечаталась пятерня, из носу хлынула кровь. Напугавшись, Парандзем присмирела, соскользнула, прижимаясь спиной к кладбищенской ограде, вниз, съежилась в грязи и молча заплакала, давясь слезами.
Заупокойная служба подошла к концу, и обернутое саваном тело почившего опустили в могилу. Мужчины засыпали ее землей. Царь присоединился к ним, оказывая тем самым редкостную почесть своему единокровному подданному.
Образовался большой холм, и на этот холм водрузили камень.На сей раз память изменила священникам. Они позволили поставить надгробный камень, всегда позволяли и впредь будут позволять его ставить, знать не зная, во имя чего это делается. Они напрочь забыли, что камень издревле почитался новым обиталищем души усопшего.
Глава одиннадцатая
Парандзем решила остаться в Шаапиване до истечения сорокадневного траура, а затем вернуться не в Алиовит, но в Сюник, в отчий дом, и окончательно там поселиться.Ежедневно в один и тот же час, не отклоняясь ни на минуту, не обращая внимания ни на дождь, ни на палящее солнце, шла она на кладбище — к могиле мужа. В поразительной этой точности заключалось постепенное преодоление горя, осознанный и по-своему рассчитанный отказ от боли и жути, отказ и прощание.
Часами просиживала она у надгробия — молча и, как изваяние, недвижимо — и думала, думала. Думала о том, как ей устроить свою жизнь. Как примириться и свыкнуться с одиночеством. Как исподволь полюбить его и ощутить болезненную его сладость.Иной раз, намеренно сгущая краски, она воображала себе будущее в самом мрачном свете: ее ожидают однообразные дни, похожие друг на друга, как зернышки пшеницы.
Сыплешь эти зернышки одно на другое, и не понять, после которого образовалась кучка. Так и дни будут прибавляться один к другому, и не углядеть, когда же минула жизнь, когда ты успела ее прожить и что постигла, явившись в мир и покинув его.
Думая об этом, она жалела себя. И, жалея себя, испытывала удовольствие — немилосердное и жестокое удовольствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60