аксессуары для ванной комнаты чехия
Наверное, с головой уйдя в благотворительность, католикос отдал просвещению страны столько душевных сил, что превратился мало-помалу в человека попросту неинтересного.
— Нерсес! — повторил царь с былой любовью и теплотой.
— Я благоустроил твою страну, просветил твой народ, ныне у нас нет селения, где не стояли бы школа, больница или приют,— продолжал Нерсес так истово, что каждое его слово, казалось, должно было хлестать царя по лицу, взывать к совести, выводить из беспамятства. — И чем же ты мне отвечаешь? Аршакаваном? Городом безбожников? Раздором с нахарарами?
— Поначалу я тоже думал, что ты денно и нощно трудишься на благо страны, и, господь свидетель, гордился тобой, — спокойно возразил царь. — Но вскоре понял: прикрываясь словами «народ, народ», ты служишь только себе, лишь церкви. Ты постарался завоевать доброе имя, чтобы получить право вмешиваться в мои дела.
— Ты клевещешь на меня! — до глубины души возмутился Нерсес и ударил жезлом об пол. И удар жезла стал как бы опорой его возмущению. Значит, Нерсеса оскорбила не напраслина, а правда.
Нахарары, даже кое-кто из сторонников Персии, зароптали: смотрите, мол, до чего мы дожили, если царь громогласно порочит католикоса, человека столь святого и преданного.
— Эх, Нерсес, Нерсес! — грустно улыбнулся царь. — Из тебя так и не получился священнослужитель. Твои цели остались сугубо мирскими. Теперь скажи, чего ты от меня хочешь? Чего добиваешься?
— Уничтожь Аршакаван. Помирись с нахарарами. Примири их между собой. Мы должны наметить общую цель.
— Ты обыкновенный нахарар, Нерсес, только и всего,— горько усмехнулся царь. — А если нет, отчего же ты тогда облагаешь народ налогами? И если ты воистину заботишься о благе простого люда, если искренне говоришь в проповедях, что крестьянин угнетен, отчего же выступаешь против Аршакавана? Отчего, пользуясь положением главы Великого судилища, собственнолично судишь устремившихся в Аршакаван беглецов? Где же здесь логика? Если ты настоящий священнослужитель, то отчего тебя так волнует политика? Какое тебе дело, с кем царь в союзе и с кем враждует?
— Откажись от Аршакавана, и мы пойдем на уступки, — сказал Камсаракан, почему-то пряча руки за спину.
— Армянские цари всегда совершали выбор, государь,— проговорил Меружан Арцруни голосом, исполненным спокойствия и достоинства. — Ты должен принять чью-либо сторону. — И сочувственно добавил: — Зря ты идешь наперекор судьбе.
Сочувствие было искренним, сомневаться не приходилось. И это еще больше взъярило царя. Он вообще принимал близко к сердцу любое слово Меружана. Принимал близко к сердцу и гневался. Ибо не умел скрыть, что этот человек — его слабость. Он не в силах был себя побороть, он любил его, самого опасного своего врага, этого прекрасного как лев молодого мужчину, которого господь должен был бы дать ему в союзники.
— Все только и знают что советовать, — окончательно потерял терпение царь. — Мы стали народом советчиков. Всякий считает своим долгом учить другого уму-разуму. — Он огляделся, увидел сытых, самодовольных нахараров и разъярился пуще прежнего. — Куда ни повернись, всюду советчики. В этой стране и стар и млад все знают. Нет ничего неясного. Всем ведомо, что нужно делать. Но как, как, как?! Вот этого никто не знает. Никто не знает и знать не хочет. — И вдруг ни с того ни с сего заорал во все горло: — Персолюбы — направо, греколюбы — налево! Не слышите, что приказывает вам ваш царь? Отчего же не становитесь налево и направо? Стыдно? А действовать? Действовать
можно, верно ведь? Чьи земли поближе к персидской границе, того тянет переметнуться на сторону Персии, чьи поближе к византийской, стоит за союз с Византией. А мне-то, мне, который посреди страны, в самом ее сердце, как быть мне? — Чуть понизил голос, но не справился с задышкой. — Твое, святейший, предложение наметить общую цель можно принять с одним условием. Если мы будем полагаться лишь на себя. И поймем, что Аршакаван строится не только для моей, но и для вашей пользы.
— Я с тобой, царь! — воодушевленно воскликнул князь Вачак, тот самый, которого однажды, во время достопамятного обеда, царь усадил на свое место.
— Бога ради, князь Вачак, не путайся под ногами, — снова распалился царь. — Примкни к какой-нибудь из сторон. А ты почему сам по себе, Айр-Мардпет?
— Я очень стар, царь.
— Тоже мне стар! В этот роковой час ты обязан сделать выбор! — настоятельно потребовал католикос.
— Святейший, — насмешливо развел руками царь, — как ты миришься с многоженством? Ты же всем его запретил. Так отчего дозволяешь мне? Разве это не язычество? Что ж получается, царь язычник, а Подданные — христиане ?
Меружан Арцруни подошел к царю, дружески положил ему на плечо руку, прямо и открыто посмотрел в глаза и сказал:
— Я боюсь, царь.
— Чего ты боишься, Меружан Арцруни? — усмехнулся царь.
— Боюсь изменить родине.
— Однако это не мешает тебе втайне от меня ездить к шаху, — взревел царь и резко отстранился.
— Не думай, что изменить так уж легко, — мягко, невзирая на цареву грубость, заключил Меружан и отошел: я, мол, сказал все, что имел.
— Аршакаван — мой! — зло крикнул царь.— И я никому его не отдам. Я стану драться против вас заодно с вашими рабами и слугами.
— Князь Арцруни прав, — сказал католикос. — Если их назовут изменниками, то знай — вина в этом твоя.
— Может, ты тоже прав, посылая в Кесарию письма и сетуя в них: вот, дескать, армянских первосвященников будут отныне рукополагать на родине, не спросясь Византии. — Царь едва не задохнулся от ненависти. Он давно знал
о письмах католикоса, но стоило заговорить о них вслух, и поведение Нерсеса показалось ему прямо-таки вопиющим.—Может, в этой твоей измене повинен опять же я?
— Как ты смеешь, царь! — покраснел католикос. — Как у тебя только язык поворачивается?
— Отвечай, отвечай, нахарар Нерсес! — грубо потребовал царь.— Пусть все слышат.
— Это вопрос сугубо вероисповедный и не касается никого, помимо меня.
— Слыхали? — А кто, собственно, будет слушать, кому это выгодно? — Выходит, зависимость от Византии — не измена, а сугубо вероисповедный вопрос.
— Не принуждай предавать тебя анафеме, — попросил католикос, и царь почувствовал, что тот искренне, словно оказывая милость, избегает крайней меры. И это опять вывело его из себя.
— Вы боитесь своих рабов и слуг больше, чем персов или византийцев, — взорвался царь. — Пускай я стану царем рабов, пускай в моей стране не будет нахараров!
И презрительным движением руки показал всем: вон! Разгневанные и оскорбленные нахарары — волна за волной — покинули тронный зал.
— Запомни же, я не хотел становиться изменником! — донесся до царя голос Меружана Арцруни.
Ну и что ? Здесь, в четырех стенах, не будет никого, один только он. Уже уходят. Вот-вот выйдут последние. Драстамат и тот исчез. И Айр-Мардпета не видать: он ни с кем, он сам по себе. Как же, стар!.. Куда вы? Зачем меня
бросаете? Я ваш. Кровь от крови вашей. Плоть от плоти. Аршака-ванский сброд — он чужд мне. Я боюсь этих людей. Они едят руками. Не забывайте, не забывайте, что вы сами толкнули меня на союз с ними. Не позабудь этого, Нерсес! Горе вам!
Гнел! За решетку их! — голос Гнела. Не дай им уйти из дворца. Не могу. Не надо меня неволить. Не надо правды.За решетку, пока не поздно! Потом пожалеешь.
Знаю. Но не могу. Их... много. Теперь дорог каждый миг. Знай, упустишь этот повод — и ты проиграл.Они нужны мне. Пусть они и враги. Все равно нужны. Как правая и левая рука. Как глаза и уши.
Решайся! Прошу тебя. Заклинаю. Молю на коленях. Целую твои стопы. Либо ты победишь теперь, либо теперь проиграешь.
Ну хоть бы нескольких, а? Всех не могу... Слышишь топот копыт? Торопись! Твои враги уезжают. Прикажи их схватить. Закуй в кандалы. Расправься с ними. Иначе они расправятся потом с тобой. Это закон, на котором стоит мир. Ты что, не знаешь?
Сгинь с глаз моих! Испоганил мне жизнь. Вывернул мне душу. Учти, я отрекусь от своей клятвы. Прибью тебя как собаку.Ты проиграл, царь. Топота копыт уже не слыхать.Приверженцы Персии — направо! Приверженцы Византии — налево!
Ну, так что же случилось, что я натворил, что ты уразумел, Драстамат!
— Ты любишь меня, сенекапет? Меня, а не царя?
Драстамат никогда еще не видел царя в таком состоянии. Тот загнал сенекапета в угол тронного зала, схватил за ворот и нетерпеливо ждал ответа, будто от одного Драстаматова словечка зависела его судьба и счастье страны. Лицо искажено волнением, в маленьких глазах — великая тревога и смятение, выпуклый лоб покрыт холодной испариной. Ему и в голову не приходило, что подобным вопросом может задаться не только он сам, но и другой, кто бы то ни был. В нем внезапно возникла потребность в любви — возникла, переполнила все его существо и начала душить. И теперь с трудом дышалось не Драстамату, которому царь стиснул горло, а самому царю. Как знать, без зазрения совести полагаясь на преимущества царского сана, не ожидал ли он положительного ответа в надежде, что его сомнения рассеются? И поскольку Драстамат был на голову выше, царь смотрел на него снизу вверх, словно умоляя.
Хотя царь и стоил того, чтобы ему искренне, как человеку, посострадали, Драстамат его не пощадил. Разве это вменялось когда-либо в обязанность сенекапету? Будь ему сказано: ты, мол, должен, помимо всего прочего, жалеть царя, он бы, конечно, постарался. Но ведь сказано-то не было. И теперь, когда молодость давно уже позади, Драстамату нелегко добровольно взваливать на свои плечи еще и это бремя. Удивительно лишь одно: почему царь вкладывает столько страсти в такой немудреный вопрос? Тем паче что ответ будет до крайности прост.
— Зачем тебе моя любовь, царь ? — спокойно спросил Драстамат. — Мое призвание, мое дело — искренность и преданность. Ищи любовь у ровни.
— У ровни, говоришь? — рассвирепел царь и сильнее ухватил сенекапета за ворот,— Но у кого же? У кого?
— Ни у кого, царь,— холодно ответил Драстамат. — Если кое-кто из равных и привязан к тебе, причиной тому сугубая корысть. Благо страны тут ни при чем. Любви нужна общность интересов. И не каких-нибудь, а по самому большому счету. На уровне бога или отечества.
И откуда в нем такое самообладание, когда первейший в стране человек, когда сам армянский венценосец грубо загнал его в угол и крепко-накрепко схватил за горло? И как он смеет не говорить слов, которые царю угодно от него услышать? Не понимает он, что ли, этот туполобый дылда, что на вопрос царя надлежит с выражением полнейшей искренности в глазах дать положительный ответ и поставить тем самым точку.
— Выходит, что никто меня не любит?
— Никто,— подтвердил Драстамат.
Царь отпустил его. Отошел в сторону. Сел на трон, расслабил ворот, расстегнул пояс, скинул обувь и вытянул босые ноги. Глаза застыли, упершись в пустоту...
Драстамат не спеша привел одежду в порядок и стал подле трона. Он знал, что ему еще рано покидать зал. И вообще он знал, когда входить без зова и удаляться без приказа.
— Ну а Васак? — не двигаясь, спросил царь хриплым голосом. — Он тоже не любит?
— Нет, царь.
— Да ты что! Васак? Мой верный спарапет? Очнись, Драстамат!
— Он любит государя, а не тебя.
— А Гнел?
— Любит государя, а не тебя.
— А Пап?
— Пап любит свое будущее, царь.
— Чушь! — подхватив полы мантии, вскочил царь. — Я мог бы и не быть царем. И что, мой сын не любил бы меня?
— Тогда бы, конечно, любил. Но в данном случае то, что ты царь, ему мешает.
— А Парандзем?
— Не любит, — коротко ответил Драстамат. — Ни тебя, ни царя.
— Что же получается, Драстамат? — с внезапной мягкостью, словно примирившись с чем-то необоримым, спросил царь.— Получается, я совершенно одинок?
— Все, у кого власть и сила, одиноки, царь.
— И никто меня не любит?
— Царей никто не любит, мой господин.
— Независимо от того, что они за люди — хорошие или дурные?
— Богов тоже не любят, царь. Поклоняются, но не любят. Потому что бог и властитель суть идеи, а не плоть и кровь.
— Начни я завтра грабить страну, обложи крестьян тяжкими податями, набей темницы людьми, тогда поглядим, стану я или не стану плотью и кровью, — со злостью накинулся на сенекапета царь. — А сократи я поборы, запрети плохо обращаться с простым людом, и тогда, по-твоему, не стану плотью и кровью?
— Когда на небе жаркое солнце, когда мы чувствуем окрест дыхание весны, когда в земле наливается семя, нам хорошо, верно? Но кого за это любят? Ну а если потоп, землетрясение, засуха? Кого тогда ненавидят? Тот, кто ниспослал это, так далек и непостижим, что недосягаем для любви и ненависти.
— Но я хочу, чтобы во мне перво-наперво видели человека, — не смирился, не согласился царь. — Царя и человека разом. Что здесь неестественного?
— Если ты наделен силой и властью, естественные желания оборачиваются слабостью, — упрямо возразил Драстамат, мешая царю тешиться самообманом. — Третьего не дано, государь. Либо человек, либо царь.
— Врешь! — застонал царь. — А как же Аршакаван ? А мой город? — Он выпрямился и высоко поднял голову, словно готовясь к торжественной клятве. — Любовь и благоговение, которые толпа питает к престолу вообще, я превратил в живое и сильное чувство. В любовь к определенному человеку. Ко мне. — И с горячечной веселостью выкрикнул: — Не смей мне перечить! Запрещаю! Я одолею свое одиночество не с ровней, а с чернью, с простонародьем. Вместе с чернью, а не с ровней буду я строить страну. Прекратим эту бабью болтовню. Мне наплевать, кто меня любит, а кто нет. Ступай, сенекапет, ты проиграл. Тебе нечего больше сказать.
Драстамат ушел, но не потому, что так велел царь, а потому, что почувствовал — пора. В противном случае он, несомненно, не двинулся бы с места, и царь не возражал бы.
А оставшемуся в одиночестве царю страшно хотелось, чтобы под рукой у него оказался сейчас хоть кто-нибудь, кого он мог бы спросить: ну, так что же случилось, что произошло, что ты уразумел?
— На днях, Айр-Мардпет, ты отправишься к Нерсесу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Нерсес! — повторил царь с былой любовью и теплотой.
— Я благоустроил твою страну, просветил твой народ, ныне у нас нет селения, где не стояли бы школа, больница или приют,— продолжал Нерсес так истово, что каждое его слово, казалось, должно было хлестать царя по лицу, взывать к совести, выводить из беспамятства. — И чем же ты мне отвечаешь? Аршакаваном? Городом безбожников? Раздором с нахарарами?
— Поначалу я тоже думал, что ты денно и нощно трудишься на благо страны, и, господь свидетель, гордился тобой, — спокойно возразил царь. — Но вскоре понял: прикрываясь словами «народ, народ», ты служишь только себе, лишь церкви. Ты постарался завоевать доброе имя, чтобы получить право вмешиваться в мои дела.
— Ты клевещешь на меня! — до глубины души возмутился Нерсес и ударил жезлом об пол. И удар жезла стал как бы опорой его возмущению. Значит, Нерсеса оскорбила не напраслина, а правда.
Нахарары, даже кое-кто из сторонников Персии, зароптали: смотрите, мол, до чего мы дожили, если царь громогласно порочит католикоса, человека столь святого и преданного.
— Эх, Нерсес, Нерсес! — грустно улыбнулся царь. — Из тебя так и не получился священнослужитель. Твои цели остались сугубо мирскими. Теперь скажи, чего ты от меня хочешь? Чего добиваешься?
— Уничтожь Аршакаван. Помирись с нахарарами. Примири их между собой. Мы должны наметить общую цель.
— Ты обыкновенный нахарар, Нерсес, только и всего,— горько усмехнулся царь. — А если нет, отчего же ты тогда облагаешь народ налогами? И если ты воистину заботишься о благе простого люда, если искренне говоришь в проповедях, что крестьянин угнетен, отчего же выступаешь против Аршакавана? Отчего, пользуясь положением главы Великого судилища, собственнолично судишь устремившихся в Аршакаван беглецов? Где же здесь логика? Если ты настоящий священнослужитель, то отчего тебя так волнует политика? Какое тебе дело, с кем царь в союзе и с кем враждует?
— Откажись от Аршакавана, и мы пойдем на уступки, — сказал Камсаракан, почему-то пряча руки за спину.
— Армянские цари всегда совершали выбор, государь,— проговорил Меружан Арцруни голосом, исполненным спокойствия и достоинства. — Ты должен принять чью-либо сторону. — И сочувственно добавил: — Зря ты идешь наперекор судьбе.
Сочувствие было искренним, сомневаться не приходилось. И это еще больше взъярило царя. Он вообще принимал близко к сердцу любое слово Меружана. Принимал близко к сердцу и гневался. Ибо не умел скрыть, что этот человек — его слабость. Он не в силах был себя побороть, он любил его, самого опасного своего врага, этого прекрасного как лев молодого мужчину, которого господь должен был бы дать ему в союзники.
— Все только и знают что советовать, — окончательно потерял терпение царь. — Мы стали народом советчиков. Всякий считает своим долгом учить другого уму-разуму. — Он огляделся, увидел сытых, самодовольных нахараров и разъярился пуще прежнего. — Куда ни повернись, всюду советчики. В этой стране и стар и млад все знают. Нет ничего неясного. Всем ведомо, что нужно делать. Но как, как, как?! Вот этого никто не знает. Никто не знает и знать не хочет. — И вдруг ни с того ни с сего заорал во все горло: — Персолюбы — направо, греколюбы — налево! Не слышите, что приказывает вам ваш царь? Отчего же не становитесь налево и направо? Стыдно? А действовать? Действовать
можно, верно ведь? Чьи земли поближе к персидской границе, того тянет переметнуться на сторону Персии, чьи поближе к византийской, стоит за союз с Византией. А мне-то, мне, который посреди страны, в самом ее сердце, как быть мне? — Чуть понизил голос, но не справился с задышкой. — Твое, святейший, предложение наметить общую цель можно принять с одним условием. Если мы будем полагаться лишь на себя. И поймем, что Аршакаван строится не только для моей, но и для вашей пользы.
— Я с тобой, царь! — воодушевленно воскликнул князь Вачак, тот самый, которого однажды, во время достопамятного обеда, царь усадил на свое место.
— Бога ради, князь Вачак, не путайся под ногами, — снова распалился царь. — Примкни к какой-нибудь из сторон. А ты почему сам по себе, Айр-Мардпет?
— Я очень стар, царь.
— Тоже мне стар! В этот роковой час ты обязан сделать выбор! — настоятельно потребовал католикос.
— Святейший, — насмешливо развел руками царь, — как ты миришься с многоженством? Ты же всем его запретил. Так отчего дозволяешь мне? Разве это не язычество? Что ж получается, царь язычник, а Подданные — христиане ?
Меружан Арцруни подошел к царю, дружески положил ему на плечо руку, прямо и открыто посмотрел в глаза и сказал:
— Я боюсь, царь.
— Чего ты боишься, Меружан Арцруни? — усмехнулся царь.
— Боюсь изменить родине.
— Однако это не мешает тебе втайне от меня ездить к шаху, — взревел царь и резко отстранился.
— Не думай, что изменить так уж легко, — мягко, невзирая на цареву грубость, заключил Меружан и отошел: я, мол, сказал все, что имел.
— Аршакаван — мой! — зло крикнул царь.— И я никому его не отдам. Я стану драться против вас заодно с вашими рабами и слугами.
— Князь Арцруни прав, — сказал католикос. — Если их назовут изменниками, то знай — вина в этом твоя.
— Может, ты тоже прав, посылая в Кесарию письма и сетуя в них: вот, дескать, армянских первосвященников будут отныне рукополагать на родине, не спросясь Византии. — Царь едва не задохнулся от ненависти. Он давно знал
о письмах католикоса, но стоило заговорить о них вслух, и поведение Нерсеса показалось ему прямо-таки вопиющим.—Может, в этой твоей измене повинен опять же я?
— Как ты смеешь, царь! — покраснел католикос. — Как у тебя только язык поворачивается?
— Отвечай, отвечай, нахарар Нерсес! — грубо потребовал царь.— Пусть все слышат.
— Это вопрос сугубо вероисповедный и не касается никого, помимо меня.
— Слыхали? — А кто, собственно, будет слушать, кому это выгодно? — Выходит, зависимость от Византии — не измена, а сугубо вероисповедный вопрос.
— Не принуждай предавать тебя анафеме, — попросил католикос, и царь почувствовал, что тот искренне, словно оказывая милость, избегает крайней меры. И это опять вывело его из себя.
— Вы боитесь своих рабов и слуг больше, чем персов или византийцев, — взорвался царь. — Пускай я стану царем рабов, пускай в моей стране не будет нахараров!
И презрительным движением руки показал всем: вон! Разгневанные и оскорбленные нахарары — волна за волной — покинули тронный зал.
— Запомни же, я не хотел становиться изменником! — донесся до царя голос Меружана Арцруни.
Ну и что ? Здесь, в четырех стенах, не будет никого, один только он. Уже уходят. Вот-вот выйдут последние. Драстамат и тот исчез. И Айр-Мардпета не видать: он ни с кем, он сам по себе. Как же, стар!.. Куда вы? Зачем меня
бросаете? Я ваш. Кровь от крови вашей. Плоть от плоти. Аршака-ванский сброд — он чужд мне. Я боюсь этих людей. Они едят руками. Не забывайте, не забывайте, что вы сами толкнули меня на союз с ними. Не позабудь этого, Нерсес! Горе вам!
Гнел! За решетку их! — голос Гнела. Не дай им уйти из дворца. Не могу. Не надо меня неволить. Не надо правды.За решетку, пока не поздно! Потом пожалеешь.
Знаю. Но не могу. Их... много. Теперь дорог каждый миг. Знай, упустишь этот повод — и ты проиграл.Они нужны мне. Пусть они и враги. Все равно нужны. Как правая и левая рука. Как глаза и уши.
Решайся! Прошу тебя. Заклинаю. Молю на коленях. Целую твои стопы. Либо ты победишь теперь, либо теперь проиграешь.
Ну хоть бы нескольких, а? Всех не могу... Слышишь топот копыт? Торопись! Твои враги уезжают. Прикажи их схватить. Закуй в кандалы. Расправься с ними. Иначе они расправятся потом с тобой. Это закон, на котором стоит мир. Ты что, не знаешь?
Сгинь с глаз моих! Испоганил мне жизнь. Вывернул мне душу. Учти, я отрекусь от своей клятвы. Прибью тебя как собаку.Ты проиграл, царь. Топота копыт уже не слыхать.Приверженцы Персии — направо! Приверженцы Византии — налево!
Ну, так что же случилось, что я натворил, что ты уразумел, Драстамат!
— Ты любишь меня, сенекапет? Меня, а не царя?
Драстамат никогда еще не видел царя в таком состоянии. Тот загнал сенекапета в угол тронного зала, схватил за ворот и нетерпеливо ждал ответа, будто от одного Драстаматова словечка зависела его судьба и счастье страны. Лицо искажено волнением, в маленьких глазах — великая тревога и смятение, выпуклый лоб покрыт холодной испариной. Ему и в голову не приходило, что подобным вопросом может задаться не только он сам, но и другой, кто бы то ни был. В нем внезапно возникла потребность в любви — возникла, переполнила все его существо и начала душить. И теперь с трудом дышалось не Драстамату, которому царь стиснул горло, а самому царю. Как знать, без зазрения совести полагаясь на преимущества царского сана, не ожидал ли он положительного ответа в надежде, что его сомнения рассеются? И поскольку Драстамат был на голову выше, царь смотрел на него снизу вверх, словно умоляя.
Хотя царь и стоил того, чтобы ему искренне, как человеку, посострадали, Драстамат его не пощадил. Разве это вменялось когда-либо в обязанность сенекапету? Будь ему сказано: ты, мол, должен, помимо всего прочего, жалеть царя, он бы, конечно, постарался. Но ведь сказано-то не было. И теперь, когда молодость давно уже позади, Драстамату нелегко добровольно взваливать на свои плечи еще и это бремя. Удивительно лишь одно: почему царь вкладывает столько страсти в такой немудреный вопрос? Тем паче что ответ будет до крайности прост.
— Зачем тебе моя любовь, царь ? — спокойно спросил Драстамат. — Мое призвание, мое дело — искренность и преданность. Ищи любовь у ровни.
— У ровни, говоришь? — рассвирепел царь и сильнее ухватил сенекапета за ворот,— Но у кого же? У кого?
— Ни у кого, царь,— холодно ответил Драстамат. — Если кое-кто из равных и привязан к тебе, причиной тому сугубая корысть. Благо страны тут ни при чем. Любви нужна общность интересов. И не каких-нибудь, а по самому большому счету. На уровне бога или отечества.
И откуда в нем такое самообладание, когда первейший в стране человек, когда сам армянский венценосец грубо загнал его в угол и крепко-накрепко схватил за горло? И как он смеет не говорить слов, которые царю угодно от него услышать? Не понимает он, что ли, этот туполобый дылда, что на вопрос царя надлежит с выражением полнейшей искренности в глазах дать положительный ответ и поставить тем самым точку.
— Выходит, что никто меня не любит?
— Никто,— подтвердил Драстамат.
Царь отпустил его. Отошел в сторону. Сел на трон, расслабил ворот, расстегнул пояс, скинул обувь и вытянул босые ноги. Глаза застыли, упершись в пустоту...
Драстамат не спеша привел одежду в порядок и стал подле трона. Он знал, что ему еще рано покидать зал. И вообще он знал, когда входить без зова и удаляться без приказа.
— Ну а Васак? — не двигаясь, спросил царь хриплым голосом. — Он тоже не любит?
— Нет, царь.
— Да ты что! Васак? Мой верный спарапет? Очнись, Драстамат!
— Он любит государя, а не тебя.
— А Гнел?
— Любит государя, а не тебя.
— А Пап?
— Пап любит свое будущее, царь.
— Чушь! — подхватив полы мантии, вскочил царь. — Я мог бы и не быть царем. И что, мой сын не любил бы меня?
— Тогда бы, конечно, любил. Но в данном случае то, что ты царь, ему мешает.
— А Парандзем?
— Не любит, — коротко ответил Драстамат. — Ни тебя, ни царя.
— Что же получается, Драстамат? — с внезапной мягкостью, словно примирившись с чем-то необоримым, спросил царь.— Получается, я совершенно одинок?
— Все, у кого власть и сила, одиноки, царь.
— И никто меня не любит?
— Царей никто не любит, мой господин.
— Независимо от того, что они за люди — хорошие или дурные?
— Богов тоже не любят, царь. Поклоняются, но не любят. Потому что бог и властитель суть идеи, а не плоть и кровь.
— Начни я завтра грабить страну, обложи крестьян тяжкими податями, набей темницы людьми, тогда поглядим, стану я или не стану плотью и кровью, — со злостью накинулся на сенекапета царь. — А сократи я поборы, запрети плохо обращаться с простым людом, и тогда, по-твоему, не стану плотью и кровью?
— Когда на небе жаркое солнце, когда мы чувствуем окрест дыхание весны, когда в земле наливается семя, нам хорошо, верно? Но кого за это любят? Ну а если потоп, землетрясение, засуха? Кого тогда ненавидят? Тот, кто ниспослал это, так далек и непостижим, что недосягаем для любви и ненависти.
— Но я хочу, чтобы во мне перво-наперво видели человека, — не смирился, не согласился царь. — Царя и человека разом. Что здесь неестественного?
— Если ты наделен силой и властью, естественные желания оборачиваются слабостью, — упрямо возразил Драстамат, мешая царю тешиться самообманом. — Третьего не дано, государь. Либо человек, либо царь.
— Врешь! — застонал царь. — А как же Аршакаван ? А мой город? — Он выпрямился и высоко поднял голову, словно готовясь к торжественной клятве. — Любовь и благоговение, которые толпа питает к престолу вообще, я превратил в живое и сильное чувство. В любовь к определенному человеку. Ко мне. — И с горячечной веселостью выкрикнул: — Не смей мне перечить! Запрещаю! Я одолею свое одиночество не с ровней, а с чернью, с простонародьем. Вместе с чернью, а не с ровней буду я строить страну. Прекратим эту бабью болтовню. Мне наплевать, кто меня любит, а кто нет. Ступай, сенекапет, ты проиграл. Тебе нечего больше сказать.
Драстамат ушел, но не потому, что так велел царь, а потому, что почувствовал — пора. В противном случае он, несомненно, не двинулся бы с места, и царь не возражал бы.
А оставшемуся в одиночестве царю страшно хотелось, чтобы под рукой у него оказался сейчас хоть кто-нибудь, кого он мог бы спросить: ну, так что же случилось, что произошло, что ты уразумел?
— На днях, Айр-Мардпет, ты отправишься к Нерсесу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60