Качество, закажу еще
Может, в душе ты надо мной смеешься?
— Да что ты, царь! — Ефрема даже озноб прошиб со страху. — Я и в мыслях такого не держал.
— Кто поручится, что победа принадлежит мне по праву? Мне, а не тебе?
— Она твоя, царь, — мягко и покорно уговаривал его Ефрем. — Просто на сей раз ты оказался искуснее.
— Все равно не верю, — стоял на своем царь. — По глазам вижу, эту игру ты мне подарил.
— Я же устал, царь, — из кожи вон лез Ефрем, оправдываясь. — Проделал долгий путь и пришел к тебе, не отдохнув. Где уж тут хорошо сыграешь?..
— Хочешь сказать, что иначе бы ты взял верх? — обиделся царь. — Ладно, коли так, сыграем снова. До рассвета не близко.
Чем дальше, тем скованней становился Ефрем. Получая приглашение во дворец, он всегда отправлялся неохотно. И всякий раз, когда встреча с царем откладывалась, от души радовался: что называется, гора с плеч. Однако царя он любил, дорожил многолетней с ним дружбой, всем сердцем желал ему добра, с пристальным вниманием следил за его взлетами и падениями, гордился им. И все же никому не рассказывал об этой дружбе, старался скрыть ее от посторонних глаз, Дома и то избегал произносить царево имя. Царь — это царь, а он — это он. Один на вершине горы, другой даже не у подножия, ниже. Какая нужда выставлять напоказ их близость и пользоваться ею корысти ради? Выходит, если был у царя в детстве дружок, с которым он играл, и мечтал, и купался в речке, то теперь, царь, изволь расплачиваться? Нет уж, пусть каждый живет сам по себе, не обременяя другого. Потому что царево величие будет обременять Ефрема в той же мере, в какой его, Ефрема, ничтожность будет обременять царя.
— Вчерашней ночью, Ефрем, мне приснился сон,— вновь послышался голос царя, теперь несколько отчужденный и обиженный. — Мы были вдвоем, я и ты. Я тонул в море. А ты стоял и смотрел как ни в чем не бывало. Я кричал, звал на помощь. Махал тебе рукой. Но ты не двинулся с места. Не хотел меня спасать. Мне даже показалось, будто ты улыбаешься. Потом ты нагнулся, подобрал камушек и швырнул в воду. Я так и не понял — зачем. Нет, Ефрем, ты меня не любишь.
— Но это же сон, царь, — разволновался Ефрем.
— Все равно. Ты меня не любишь.
— Мы, царь, друзья с детства, — волей-неволей напомнил Ефрем. — Когда тебе приходилось трудно, я грустил вместе с тобой. А когда тебе было весело, я разделял с тобой радость.
— Значит, любишь? — с сомнением посмотрел на него царь и укоризненно покачал головой. — Но все ж таки не сказал этого прямо... Нет, не сказал!
И он вновь сделал первый ход, что означало: хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать.
Но как забудешь утрату завоеванных Арташесом и Тиграном Великим стран и мятежи в окраинных областях, вспыхивающие по указке и наущению Шапуха? Как забудешь уже не подвластные армянской короне земли и отошедшие к Византии царские вотчины? Как забудешь угнанных в рабство армян, а среди них — обессиленных, дряхлых стариков и древних старух? Забудешь ли, что враг отрубал им ступни и лодыжки и бросал изуродованными на дороге? Забудешь ли, что он предал страну огню и мечу, разрушил крепости и опустошил города, сажал на кол женщин и детей, вытягивал людей на молотильной доске и пускал под мельничные жернова, швырял цветущих юношей под ноги слонам? Забудь, если можешь, как была захвачена крепость Ани в области Даранаги, где некогда находилось святилище верховного языческого бога армян Арамазда, а впоследствии — значительная часть царских сокровищ и усыпальницы царей из дома Аршакуни. Забудь же, как оказались в плену сокровища и останки царей! А мыслимо ли забыть спарапета Васака, который, даром что невелик ростом, с безумной, безрассудной отвагой единоборствует, защищая Армению, с исполином? Как не помянуть армянских храбрецов, которые до поры до времени не видят ничего дальше своего носа, перемалывают друг другу косточки, подкапываются друг под друга, а в миг опасности, когда вражий клинок приставлен к горлу, преображаются, и ты только диву даешься: откуда в них эта святость и ратная доблесть?
Какое это было бы блаженство: закрыть глаза и впрямь ничего не видеть, заткнуть уши и впрямь ничего не слышать, а уехав куда-нибудь подальше от своего обычного окружения, и впрямь отрешиться от действительности!
— Я давно не сиживал за шахматами, — едва сдерживая ярость, сказал царь. — А ты, похоже, играл каждый день. Готовился к нашей встрече. Согласись, мы в неравных условиях.
— Не расстраивайся, царь, — в замешательстве ответил Ефрем. — В шахматах не бывает по-иному. То победит один, то другой.
— Так ли, не так ли — поздравляю, — с обидой сказал царь. — Победа за тобой. Я в проигрыше. Что мне еще сказать? Объявить об этом во всеуслышание?
Начали в третий раз. Царь играл с такой сосредоточенностью и напряжением, словно за шахматной этой доской решался роковой для него и страны вопрос. Подолгу обдумывал каждый ход, нервничал, то и дело потирал кулаком лоб и опять, как и всегда в своей жизни, отыскивал верный путь. Он видел перед собой поле битвы, конников и пеших
ратников, знаменосцев и щитоносцев, лучников и пращников; воины размещались на правом крыле, на левом крыле и посредине, в войске были передовые части, тылы и запасные полки. И царь окунулся в свою стихию: он руководил сражением, трубачи дули в медные трубы, знаменосцы развевали укрепленные на древках стяги, воеводы, тысяцкие, сотники и десятники отдавали приказы. В лучах солнца, ослепляя бойцов, поблескивали мечи, поле содрогалось от грохота и топота множества ног и копыт, ржание коней мешалось со стонами раненых и воодушевленными возгласами. И если надо было отступить, щитоносцы выстраивали заслон, с четырех сторон, подобно крепостным стенам, прикрывая отошедшие назад отряды. И уверенный в своих силах царь делал новый ход. А когда ответный выпад Ефрема оказывался точным и чувствительным, царь неистовствовал, пытался одним ударом сокрушить и разгромить соперника и поражался, что его подъема, упорства и неуемного желания все-таки недостаточно для победы. Снова вступал в схватку, сшибался с врагом, и снова скрещивались мечи, сыпались искры.
А Ефрема клонило ко сну, долгая дорога и многочасовое напряжение вконец его измотали. Глаза у него слипались, он кое-как крепился и с превеликим усилием брал себя в руки. Смотрел на шахматную доску и видел свой дом, жену, которая машет ему вослед, двух сыновей и двух дочек — они стоят под тополем, гордые жребием своего семейства и выпавшим отцу счастьем. Видел свой сад, где был еще непочатый край работы: яблони подмерзли и нуждаются в уходе, каменная ограда местами развалилась, надо бы ее переложить, младший мальчик плохо ест и слушается только отца, излишек фруктов следует продать, а на вырученные деньги купить пшеницы, постного масла и одежды.
Но, донельзя изможденный, Ефрем все же сразу решил играть честно и не поддаваться, хотя и понимал, что царь мечтает о победе. Ну и пусть себе мечтает. Ефрем не из тех, кто кривит душой, он ради собственного сына и то не пойдет на такое. Он готов отдать за царя жизнь. Однако у каждого человека есть граница, переступать которую никому не дозволено. В данном случае это его гордость, и посягать на нее нельзя. И оттого, что царь жаждал выиграть и, пожалуй, закрыл бы глаза на обман, Ефрем решил во что бы то ни стало нанести ему поражение. В качестве наказания. Как переступившему границу другу.
— Ефрем? — внезапно, словно сделав открытие, сказал царь.— Однако же ты устал. И даже очень устал. А я и не заметил... Представляешь? Прости мне невнимательность. Прости, ради бога. — Глаза царя наполнились любовью и нежностью, потом, что-то сообразив, он засуетился. — Вдобавок ко всему я забыл спросить, не голоден ли ты. Разве так я должен тебя принять? После такой-то разлуки...
— Спасибо, царь. Я сыт, мне ничего не надо.
— Нет, нет, я знаю, ты чувствуешь себя здесь не в своей тарелке. — Он смешал фигуры на шахматной доске. — Это я виноват, я...
— Но я и вправду сыт, царь, — не чинясь сказал Ефрем.
— Сыт, сыт, — мягко попрекнул его царь. — Мы просидели столько времени, а ты не вымолвил ни единого искреннего слова.
Быстро подошел к дверям, открыл их и крикнул в темноту коридора:
— Ужин на двоих!
Вернувшись, озабоченно застыл над головой у Ефрема, прикидывая, чем бы еще выказать отношение к другу.
— Ну-ка встань, Ефрем! Вставай, вставай! Ступай умойся. Вода тебя освежит.
— Не стоит, царь... Спасибо...—Внимание царя сковало Ефрема. — Не думай обо мне.
— Встань, сказано, — насупился царь.
Что было Ефрему делать? Подчинился, встал. Царь полил ему из кувшина. Ефрем ополоснул лицо. Царь подал ему полотенце.
Вошел с большим подносом слуга. Царь шагнул навстречу, взял поднос и кивком велел удалиться. Собственноручно накрыл на стол, расставил посуду, разложил по тарелкам холодные закуски, наполнил кубки вином и подозвал гостя.
— Садись, Ефрем. Садись, не смущайся. Мой повар слывет чудодеем, но я-то знаю, твоя жена готовит вкуснее. Как-нибудь пригласишь, ладно?
Царь ни к чему не прикоснулся. Облокотившись о стол и подперев ладонью подбородок, он сосредоточенно и с какой-то печалью наблюдал за Ефремом. Словно ветхий беззубый старец, которому отрадно смотреть, как молодежь за милую душу уничтожает яства. Но его постигло разочарование: отведав немного, Ефрем отодвинул тарелку.
— Ешь, Ефрем, ешь. Если тебе не нравится, я выгоню повара. Он столько для меня стряпал, что я уже не отличаю хорошего от плохого. Плут, видно, пользуется этим.
— Все очень вкусно, царь. Но я сыт.
— Опять заладил? Я хочу быть гостеприимным хозяином, а ты лишаешь меня этого удовольствия. Неужели для тебя такой уж труд сделать мне приятное?
Ефрем поневоле продолжил трапезу, хотя кусок не лез ему в горло. Но царь приказывает, деваться некуда. Нельзя же ослушаться. У него даже мелькнула мысль: не улизнуть ли отсюда под благовидным предлогом — избавиться от дворцового мрамора и просторных залов, от тягостного положения и звания царева друга, потому что, даже лаская,рука государя остается страшно тяжелой и причиняет, мучи-
тельную боль.
— Что говорят о моем городе? — спросил царь, только тут догадавшись: самый правдивый ответ даст ему Ефрем. — Что говорят в народе?
— Прежде о тебе говорили: до чего ж он красиво сидит на коне! — признался Ефрем. — Для простонародья все ца-ри — что Хосров, что Тиран, что Аршак, — все были на одно лицо.
— Ну а теперь, теперь!
— Теперь тебя любят. Именем твоим клянутся. А я иной раз горжусь, что, случалось, поколачивал тебя мальцом, — улыбнулся Ефрем, сам себе поражаясь: неужели он отважился на эту откровенность?! — Иной раз, царь, изредка. И про себя, только про себя...
— А сам-то ты как думаешь — правильно, что я решил построить в сердце страны такой город? — допытывался царь, будто один лишь Ефрем способен был мгновенно придать смысл всей его жизни или же обессмыслить ее.
— Это твое единственное подлинно великое деяние, царь.
— Слушай, Ефрем, а враги у тебя есть? — ни с того ни с сего осведомился царь. — Ну, завистники или там дрянные соседи. Словом, люди, которые тебе не по душе.
— Бог миловал, царь, живем себе тихо-мирно.
— Подумай хорошенько. Их можно было бы проучить. — И засмеялся, дружески хлопнув гостя по плечу. — Покамест воротишься, их уже и след простынет.
— Вокруг меня, царь, таких людей нет, — побледнел Ефрем.
— Я мог бы, конечно, пожаловать тебе земли, княжеский титул, высокую должность при дворе. Но я знаю тебя и люблю таким, каков ты есть. Так я больше к тебе привязан, Ефрем. Можешь ты во имя нашей дружбы отказаться от богатства? Что тебе дороже? Богатство или наша дружба? — Царь снова разволновался. — Да ты меня не слушаешь ?
И глаза опять слипаются... Бедный мой Ефрем... Измаялся ты этой ночью.
— Нет, царь, нет, — очнулся Ефрем. — Я внимательно тебя слушаю.
— Вставай, — растроганно сказал царь. — И давай-ка спать. Так поздно я не отпущу тебя на подворье. Останешься здесь, у меня.
— Мне не хочется спать, царь. Мы еще сыграем в шахматы.
А мысли у него были другие. Дружить с Аршаком издали, пребывая на безопасном расстоянии. Чтобы, отделенный от него этим расстоянием, друг детства вновь стал любимым и родным.
Царь взял Ефрема за руку, подвел к ложу, снял с плеч соболью накидку и расстегнул ему пояс.
— А ты, царь? Где ляжешь ты?
— Обо мне не волнуйся. Я привык полуночничать. По ночам, наедине с собою, я лучше познаю себя.
Нагнулся, разул друга, уложил в постель и укрыл одеялом. Через минуту Ефрем уснул.
А царь, стоя у Ефрема в изголовье, пристально вглядывался в умиротворенное лицо друга и думал. Его постиг полный провал. Победа за одиночеством, победа полная и неоспоримая, и он сдается на милость победителя. Он покорится его власти, и, может статься, в этом есть свой резон, в смирении, в отказе от самообмана. И коли уж на то пошло, главным уроком человечности был тот самый, который он с прилежанием нынче выучил. И затвердил
наизусть.
— Прости, Ефрем. — Он осторожно склонился над спящим другом. — Я сделал все, чтобы ты чувствовал себя хорошо. А это, вероятно, был тяжелейший день твоей жизни. Прости же мою заботливость. Мое о тебе радение. Нашу дружбу. Прости, если можешь. — Склонился к самому уху спящего и прошептал: — Мы никогда больше не встретимся. Это лучшее из того, что я могу тебе обещать...
Осторожно поправил одеяло, потом улегся на место Гнела, накрылся козьей шкурой и решил еще до рассвета, до пробуждения друга покинуть дворец и воротиться в Арта-шат.
Тихонько вошел Гнел и, увидев, что его место занято, сел возле дверей, прислонился к стене и смежил глаза.
Глава двадцать четвертая
Шло время, и царь все сильнее и сильнее привязывался к спарапету Васаку. Особенно их сблизила совместная поездка в Тизбон, куда они отправились по приглашению Шапуха. Шапух принимал армянского царя крайне обходительно и любезно, что отнюдь того не радовало — напротив, сковывало и даже унижало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Да что ты, царь! — Ефрема даже озноб прошиб со страху. — Я и в мыслях такого не держал.
— Кто поручится, что победа принадлежит мне по праву? Мне, а не тебе?
— Она твоя, царь, — мягко и покорно уговаривал его Ефрем. — Просто на сей раз ты оказался искуснее.
— Все равно не верю, — стоял на своем царь. — По глазам вижу, эту игру ты мне подарил.
— Я же устал, царь, — из кожи вон лез Ефрем, оправдываясь. — Проделал долгий путь и пришел к тебе, не отдохнув. Где уж тут хорошо сыграешь?..
— Хочешь сказать, что иначе бы ты взял верх? — обиделся царь. — Ладно, коли так, сыграем снова. До рассвета не близко.
Чем дальше, тем скованней становился Ефрем. Получая приглашение во дворец, он всегда отправлялся неохотно. И всякий раз, когда встреча с царем откладывалась, от души радовался: что называется, гора с плеч. Однако царя он любил, дорожил многолетней с ним дружбой, всем сердцем желал ему добра, с пристальным вниманием следил за его взлетами и падениями, гордился им. И все же никому не рассказывал об этой дружбе, старался скрыть ее от посторонних глаз, Дома и то избегал произносить царево имя. Царь — это царь, а он — это он. Один на вершине горы, другой даже не у подножия, ниже. Какая нужда выставлять напоказ их близость и пользоваться ею корысти ради? Выходит, если был у царя в детстве дружок, с которым он играл, и мечтал, и купался в речке, то теперь, царь, изволь расплачиваться? Нет уж, пусть каждый живет сам по себе, не обременяя другого. Потому что царево величие будет обременять Ефрема в той же мере, в какой его, Ефрема, ничтожность будет обременять царя.
— Вчерашней ночью, Ефрем, мне приснился сон,— вновь послышался голос царя, теперь несколько отчужденный и обиженный. — Мы были вдвоем, я и ты. Я тонул в море. А ты стоял и смотрел как ни в чем не бывало. Я кричал, звал на помощь. Махал тебе рукой. Но ты не двинулся с места. Не хотел меня спасать. Мне даже показалось, будто ты улыбаешься. Потом ты нагнулся, подобрал камушек и швырнул в воду. Я так и не понял — зачем. Нет, Ефрем, ты меня не любишь.
— Но это же сон, царь, — разволновался Ефрем.
— Все равно. Ты меня не любишь.
— Мы, царь, друзья с детства, — волей-неволей напомнил Ефрем. — Когда тебе приходилось трудно, я грустил вместе с тобой. А когда тебе было весело, я разделял с тобой радость.
— Значит, любишь? — с сомнением посмотрел на него царь и укоризненно покачал головой. — Но все ж таки не сказал этого прямо... Нет, не сказал!
И он вновь сделал первый ход, что означало: хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать.
Но как забудешь утрату завоеванных Арташесом и Тиграном Великим стран и мятежи в окраинных областях, вспыхивающие по указке и наущению Шапуха? Как забудешь уже не подвластные армянской короне земли и отошедшие к Византии царские вотчины? Как забудешь угнанных в рабство армян, а среди них — обессиленных, дряхлых стариков и древних старух? Забудешь ли, что враг отрубал им ступни и лодыжки и бросал изуродованными на дороге? Забудешь ли, что он предал страну огню и мечу, разрушил крепости и опустошил города, сажал на кол женщин и детей, вытягивал людей на молотильной доске и пускал под мельничные жернова, швырял цветущих юношей под ноги слонам? Забудь, если можешь, как была захвачена крепость Ани в области Даранаги, где некогда находилось святилище верховного языческого бога армян Арамазда, а впоследствии — значительная часть царских сокровищ и усыпальницы царей из дома Аршакуни. Забудь же, как оказались в плену сокровища и останки царей! А мыслимо ли забыть спарапета Васака, который, даром что невелик ростом, с безумной, безрассудной отвагой единоборствует, защищая Армению, с исполином? Как не помянуть армянских храбрецов, которые до поры до времени не видят ничего дальше своего носа, перемалывают друг другу косточки, подкапываются друг под друга, а в миг опасности, когда вражий клинок приставлен к горлу, преображаются, и ты только диву даешься: откуда в них эта святость и ратная доблесть?
Какое это было бы блаженство: закрыть глаза и впрямь ничего не видеть, заткнуть уши и впрямь ничего не слышать, а уехав куда-нибудь подальше от своего обычного окружения, и впрямь отрешиться от действительности!
— Я давно не сиживал за шахматами, — едва сдерживая ярость, сказал царь. — А ты, похоже, играл каждый день. Готовился к нашей встрече. Согласись, мы в неравных условиях.
— Не расстраивайся, царь, — в замешательстве ответил Ефрем. — В шахматах не бывает по-иному. То победит один, то другой.
— Так ли, не так ли — поздравляю, — с обидой сказал царь. — Победа за тобой. Я в проигрыше. Что мне еще сказать? Объявить об этом во всеуслышание?
Начали в третий раз. Царь играл с такой сосредоточенностью и напряжением, словно за шахматной этой доской решался роковой для него и страны вопрос. Подолгу обдумывал каждый ход, нервничал, то и дело потирал кулаком лоб и опять, как и всегда в своей жизни, отыскивал верный путь. Он видел перед собой поле битвы, конников и пеших
ратников, знаменосцев и щитоносцев, лучников и пращников; воины размещались на правом крыле, на левом крыле и посредине, в войске были передовые части, тылы и запасные полки. И царь окунулся в свою стихию: он руководил сражением, трубачи дули в медные трубы, знаменосцы развевали укрепленные на древках стяги, воеводы, тысяцкие, сотники и десятники отдавали приказы. В лучах солнца, ослепляя бойцов, поблескивали мечи, поле содрогалось от грохота и топота множества ног и копыт, ржание коней мешалось со стонами раненых и воодушевленными возгласами. И если надо было отступить, щитоносцы выстраивали заслон, с четырех сторон, подобно крепостным стенам, прикрывая отошедшие назад отряды. И уверенный в своих силах царь делал новый ход. А когда ответный выпад Ефрема оказывался точным и чувствительным, царь неистовствовал, пытался одним ударом сокрушить и разгромить соперника и поражался, что его подъема, упорства и неуемного желания все-таки недостаточно для победы. Снова вступал в схватку, сшибался с врагом, и снова скрещивались мечи, сыпались искры.
А Ефрема клонило ко сну, долгая дорога и многочасовое напряжение вконец его измотали. Глаза у него слипались, он кое-как крепился и с превеликим усилием брал себя в руки. Смотрел на шахматную доску и видел свой дом, жену, которая машет ему вослед, двух сыновей и двух дочек — они стоят под тополем, гордые жребием своего семейства и выпавшим отцу счастьем. Видел свой сад, где был еще непочатый край работы: яблони подмерзли и нуждаются в уходе, каменная ограда местами развалилась, надо бы ее переложить, младший мальчик плохо ест и слушается только отца, излишек фруктов следует продать, а на вырученные деньги купить пшеницы, постного масла и одежды.
Но, донельзя изможденный, Ефрем все же сразу решил играть честно и не поддаваться, хотя и понимал, что царь мечтает о победе. Ну и пусть себе мечтает. Ефрем не из тех, кто кривит душой, он ради собственного сына и то не пойдет на такое. Он готов отдать за царя жизнь. Однако у каждого человека есть граница, переступать которую никому не дозволено. В данном случае это его гордость, и посягать на нее нельзя. И оттого, что царь жаждал выиграть и, пожалуй, закрыл бы глаза на обман, Ефрем решил во что бы то ни стало нанести ему поражение. В качестве наказания. Как переступившему границу другу.
— Ефрем? — внезапно, словно сделав открытие, сказал царь.— Однако же ты устал. И даже очень устал. А я и не заметил... Представляешь? Прости мне невнимательность. Прости, ради бога. — Глаза царя наполнились любовью и нежностью, потом, что-то сообразив, он засуетился. — Вдобавок ко всему я забыл спросить, не голоден ли ты. Разве так я должен тебя принять? После такой-то разлуки...
— Спасибо, царь. Я сыт, мне ничего не надо.
— Нет, нет, я знаю, ты чувствуешь себя здесь не в своей тарелке. — Он смешал фигуры на шахматной доске. — Это я виноват, я...
— Но я и вправду сыт, царь, — не чинясь сказал Ефрем.
— Сыт, сыт, — мягко попрекнул его царь. — Мы просидели столько времени, а ты не вымолвил ни единого искреннего слова.
Быстро подошел к дверям, открыл их и крикнул в темноту коридора:
— Ужин на двоих!
Вернувшись, озабоченно застыл над головой у Ефрема, прикидывая, чем бы еще выказать отношение к другу.
— Ну-ка встань, Ефрем! Вставай, вставай! Ступай умойся. Вода тебя освежит.
— Не стоит, царь... Спасибо...—Внимание царя сковало Ефрема. — Не думай обо мне.
— Встань, сказано, — насупился царь.
Что было Ефрему делать? Подчинился, встал. Царь полил ему из кувшина. Ефрем ополоснул лицо. Царь подал ему полотенце.
Вошел с большим подносом слуга. Царь шагнул навстречу, взял поднос и кивком велел удалиться. Собственноручно накрыл на стол, расставил посуду, разложил по тарелкам холодные закуски, наполнил кубки вином и подозвал гостя.
— Садись, Ефрем. Садись, не смущайся. Мой повар слывет чудодеем, но я-то знаю, твоя жена готовит вкуснее. Как-нибудь пригласишь, ладно?
Царь ни к чему не прикоснулся. Облокотившись о стол и подперев ладонью подбородок, он сосредоточенно и с какой-то печалью наблюдал за Ефремом. Словно ветхий беззубый старец, которому отрадно смотреть, как молодежь за милую душу уничтожает яства. Но его постигло разочарование: отведав немного, Ефрем отодвинул тарелку.
— Ешь, Ефрем, ешь. Если тебе не нравится, я выгоню повара. Он столько для меня стряпал, что я уже не отличаю хорошего от плохого. Плут, видно, пользуется этим.
— Все очень вкусно, царь. Но я сыт.
— Опять заладил? Я хочу быть гостеприимным хозяином, а ты лишаешь меня этого удовольствия. Неужели для тебя такой уж труд сделать мне приятное?
Ефрем поневоле продолжил трапезу, хотя кусок не лез ему в горло. Но царь приказывает, деваться некуда. Нельзя же ослушаться. У него даже мелькнула мысль: не улизнуть ли отсюда под благовидным предлогом — избавиться от дворцового мрамора и просторных залов, от тягостного положения и звания царева друга, потому что, даже лаская,рука государя остается страшно тяжелой и причиняет, мучи-
тельную боль.
— Что говорят о моем городе? — спросил царь, только тут догадавшись: самый правдивый ответ даст ему Ефрем. — Что говорят в народе?
— Прежде о тебе говорили: до чего ж он красиво сидит на коне! — признался Ефрем. — Для простонародья все ца-ри — что Хосров, что Тиран, что Аршак, — все были на одно лицо.
— Ну а теперь, теперь!
— Теперь тебя любят. Именем твоим клянутся. А я иной раз горжусь, что, случалось, поколачивал тебя мальцом, — улыбнулся Ефрем, сам себе поражаясь: неужели он отважился на эту откровенность?! — Иной раз, царь, изредка. И про себя, только про себя...
— А сам-то ты как думаешь — правильно, что я решил построить в сердце страны такой город? — допытывался царь, будто один лишь Ефрем способен был мгновенно придать смысл всей его жизни или же обессмыслить ее.
— Это твое единственное подлинно великое деяние, царь.
— Слушай, Ефрем, а враги у тебя есть? — ни с того ни с сего осведомился царь. — Ну, завистники или там дрянные соседи. Словом, люди, которые тебе не по душе.
— Бог миловал, царь, живем себе тихо-мирно.
— Подумай хорошенько. Их можно было бы проучить. — И засмеялся, дружески хлопнув гостя по плечу. — Покамест воротишься, их уже и след простынет.
— Вокруг меня, царь, таких людей нет, — побледнел Ефрем.
— Я мог бы, конечно, пожаловать тебе земли, княжеский титул, высокую должность при дворе. Но я знаю тебя и люблю таким, каков ты есть. Так я больше к тебе привязан, Ефрем. Можешь ты во имя нашей дружбы отказаться от богатства? Что тебе дороже? Богатство или наша дружба? — Царь снова разволновался. — Да ты меня не слушаешь ?
И глаза опять слипаются... Бедный мой Ефрем... Измаялся ты этой ночью.
— Нет, царь, нет, — очнулся Ефрем. — Я внимательно тебя слушаю.
— Вставай, — растроганно сказал царь. — И давай-ка спать. Так поздно я не отпущу тебя на подворье. Останешься здесь, у меня.
— Мне не хочется спать, царь. Мы еще сыграем в шахматы.
А мысли у него были другие. Дружить с Аршаком издали, пребывая на безопасном расстоянии. Чтобы, отделенный от него этим расстоянием, друг детства вновь стал любимым и родным.
Царь взял Ефрема за руку, подвел к ложу, снял с плеч соболью накидку и расстегнул ему пояс.
— А ты, царь? Где ляжешь ты?
— Обо мне не волнуйся. Я привык полуночничать. По ночам, наедине с собою, я лучше познаю себя.
Нагнулся, разул друга, уложил в постель и укрыл одеялом. Через минуту Ефрем уснул.
А царь, стоя у Ефрема в изголовье, пристально вглядывался в умиротворенное лицо друга и думал. Его постиг полный провал. Победа за одиночеством, победа полная и неоспоримая, и он сдается на милость победителя. Он покорится его власти, и, может статься, в этом есть свой резон, в смирении, в отказе от самообмана. И коли уж на то пошло, главным уроком человечности был тот самый, который он с прилежанием нынче выучил. И затвердил
наизусть.
— Прости, Ефрем. — Он осторожно склонился над спящим другом. — Я сделал все, чтобы ты чувствовал себя хорошо. А это, вероятно, был тяжелейший день твоей жизни. Прости же мою заботливость. Мое о тебе радение. Нашу дружбу. Прости, если можешь. — Склонился к самому уху спящего и прошептал: — Мы никогда больше не встретимся. Это лучшее из того, что я могу тебе обещать...
Осторожно поправил одеяло, потом улегся на место Гнела, накрылся козьей шкурой и решил еще до рассвета, до пробуждения друга покинуть дворец и воротиться в Арта-шат.
Тихонько вошел Гнел и, увидев, что его место занято, сел возле дверей, прислонился к стене и смежил глаза.
Глава двадцать четвертая
Шло время, и царь все сильнее и сильнее привязывался к спарапету Васаку. Особенно их сблизила совместная поездка в Тизбон, куда они отправились по приглашению Шапуха. Шапух принимал армянского царя крайне обходительно и любезно, что отнюдь того не радовало — напротив, сковывало и даже унижало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60