https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s_tropicheskim_dushem/
Ашхен следовала за Бакуром в недоумении, то и дело шмыгая носом и утирая рукавом слезы.
— Куда ты меня ведешь? Люди увидят...
— Вон там...—Бакур улыбался таинственно и непонятно. — Там воля.
— Какая еще воля? Спятил ты, что ли?
— По ту сторону ограды.
Ашхен в страхе покосилась на Бакура и попыталась высвободиться. Ей мерещилось, что помощник градоправителя, способный, по ее убеждению, разом находиться повсюду, в сотне различных, удаленных друг от друга мест, втихую подсматривает за ними и все слышит. Он вот-вот вырастет как из-под земли с неизменной своей плеткой в руке и жестоко посчитается с беглецами.
А Бакур с прежней загадочной улыбкой на лице обнял ее, подхватил на руки, неспешными шагами двинулся к ограде, и Ашхен прочла в его взгляде беспредельное спокойствие и заразительную безмятежность.
— Осталось всего ничего. Потерпи еще немного. Самую малость. Смотри, как она близка, ограда... Мы оставим здесь
наши невзгоды. Будем свободны. Совершенно свободны. Свободны как ветер. Даю тебе слово.
Бакур перебрался через изгородь и, держа Ашхен на руках, стал спиной к Аршакавану.
— Открой глаза. Не бойся. Открой же глаза, Ашхен... Гляди, вот ты уже и свободна. Сейчас мы побежим. Закричим, и нас никто не услышит. Рухнем в траву и раскинем руки. Бросимся в реку одетые. Свобода, Ашхен, — это когда плывешь прямо в одежде... Заночуем под открытым небом. На земле сколько угодно стогов сена, Я не обманываю тебя. Ну открой же глаза!
Ашхен медленно раскрыла глаза и только теперь услыхала вдалеке эхо давешнего своего возгласа:
— А-а-а-а-а...
Глава двадцать третья
Царь посетил Аршакаван и остановился на ночлег в недостроенном дворце. Дворец представлял собой пустынное, необжитое сооружение, далекое пока что от коварства и козней. По случаю приезда государя обставили лишь одну залу, да и то на день.
Царь лежал на широком ложе, вперив взгляд в потолок; ему не спалось. Все без исключения вещи казались ему чужими, точно его приютили в случайном, незнакомом доме или же на подворье.
В изножье ложа, завернувшись в козью шкуру, клубком свернулся на полу князь Гнел и крепко спал, будто отсыпался за сотни и сотни бессонных ночей.На стенах залы мерцали слабые отсветы горевших на площади костров. Снаружи доносился шум. Невзирая на мрак и дождь, люди все еще работали. Судя по ободряющим голосам, они таскали или грузили тяжести.
Царь скучал по арташатскому дворцу, коврам, креслам, мягким пуховым подупткам, отборным изысканным кушаньям и чувствовал, что больше одного дня ему в Аршакаване не выдержать.
Он пытался пересилить себя, упрямо утешался мыслью: привыкну. Он создаст соответствующие условия и здесь. Новое его обиталище станет средоточием добронравия, преданности и человеколюбия. Во всех его залах будет господствовать дух искренности и чистосердечия. Под его сводами не прозвучит ни единой лукавой двусмысленности. Измена не отыщет здесь для себя благодатной почвы. Подлость и коварство перейдут в разряд горестных стародавних преданий.
И, однако же, все его помыслы были в арташатском дворце.Он справится в Аршакаване с одиночеством, которое повсюду следует за ним по пятам. Когда он оставался совсем один, с глазу на глаз с самим собой, оно отступало. Он чувствовал себя одиноким только среди людей: беседуя с ними, обсуждая те или иные вопросы, сидя за столом, перекидываясь шутками и особенно — да, особенно! — бражничая, развлекаясь, пируя.
И когда одиночество обострилось до того, что обрело достаточно определенный облик, он решил встретиться наконец с другом детства, с Ефремом. Однажды, лишь однажды позволить себе провести время не с князьями, не с послами, не с военачальником или царедворцами, а с обыкновенным человеком. И забыть с его помощью, что он государь и венценосец, стать простым смертным...
Прождал целый вечер, а Ефрем все не шел. Он хотел встретиться с ним не в Арташате, этом смрадном болоте горестей и забот, а здесь, в Аршакаване, в недостроенном дворце, отгородившись от мира и людей, от каждодневной обстановки и лиц, с любым из которых связано тяжелое, неприятное воспоминание. В Арташате им с Ефремом было бы неуютно, они не вязались бы с окружением, а здесь, в живущем здоровой и естественной жизнью городе, встреча друзей как нельзя более уместна.
Что до Аршакавана, то он, видимо, сегодня ликует. Все от мала до велика знают, что у них гостит царь, что он спит сейчас неподалеку от них, не возводя преград между собою и горожанами, — не в цитадели, а в двухэтажном дворце, выстроенном на самом высоком из аршакаванских холмов. Они — город и царь — сильны друг другом, оберегают друг друга, служат друг другу опорой и оплотом. Мне очень хочется любить вас, аршакаванцы, мне очень хочется постичь вас. И если это пока что лишь мечта, то вина тут моя, а не ваша. Будьте снисходительны и терпеливы. Вас много, а я один. Все вместе вы гениальны, а я зауряден. Дайте же мне срок. Чтобы полюбить и постичь вас. Уловить мелодию в грубых ваших голосах. Обнаружить изящество в диковатых ваших жестах. Разглядеть широту души в тесных ваших хибарках. Воспринять вашу речь, ваш армянский язык. Будем же вместе ждать и надеяться. Не так уж он бесталанен, ваш царь. Он повернулся на бок и, свесившись с постели, шепотом окликнул лежащего на полу князя:
— Гнел, эй, Гнел! Вставай! Послушай, что скажу... Гнел! — Он поправил сползшую в сторону козью шкуру и заботливо укрыл его.— До чего ж ты крепко спишь... Какое у тебя здоровое и ровное дыхание...
Он умолк, и звучавшего в ушах собственного голоса как не бывало — отчетливо услышал тишину. Кто он таков? Наполовину христианин, наполовину язычник. Наполовину силен, наполовину слаб. Наполовину счастлив, наполовину несчастен. Наполовину жесток, наполовину милосерд. Все наполовину. Но ведь прежде он не был таким, он был некогда человеком цельным, все у него было полноценно — и пороки, и добродетели. Что же случилось? Пробудился однажды и узрел, что и трон у него располовинен, и власть, и страна, и время.
Любопытно, о чем мечтает этот лежащий на полу бедолага, единственный среди знакомых ему людей, у кого нет прошлого. Должно быть, прошлое не посещает его и во сне. Он и во сне не сомневается, Не задает вопросов, не ломает себе голову, каким путем идти. Со дня мнимой своей смерти он обрел истинное счастье и смысл жизни, отрешился от всех обязательств, отрешился даже от своего имени, получив взамен этого целостность. Царь ревновал его к ней, негодовал, чувствовал себя ограбленным, потому что Гнел добился цельности благодаря располовиненности государя. Воспользовавшись горьким его уделом. Тяжким положением страны. Безвыходностью. Можно ли представить себе такого подданного у шаха или у императора, будь они даже малодушны от природы? Да никогда в жизни. Гнелу нечего было бы делать и при дворе Тиграна Великого. Это-то и бесило царя. И вот он, этот бедолага, спит сейчас, как младенец, и славит во сне царя, сочиняет о нем сказку, видит его могущественным и независимым, блаженствует оттого, что отечество сплочено, его рубежи неприкосновенны, нахарары едины и верны государю, легенда о царе достигла грядущих поколений и наивные потомки верят в созданный и воспетый Гнелом божественный образ и передают эту небылицу из уст в уста. Царю между тем по-прежнему не спится. Вот бы заснуть... Заснуть бы... Вперив глаза в потолок, он ищет утраченную половину своего существа, своей души. И дает пищу сновидениям слуги.
Дверь приоткрылась, и в тесный проем вошел с факелом в руке человек. Азат Ефрем, друг детства! Его успокоение. Его алтарь. Его храм. Царь с легкостью юноши спрыгнул с постели, кинулся навстречу гостю, заключил в объятия и долго-долго не отпускал.
Шум разбудил Гнела, он потер заспанные глаза, лениво зевнул и, не обращая внимания на новопришедшего, покинул залу.
— Ты и не знаешь, как я соскучился по тебе! Как мне тебя недоставало! — крепко обняв друга, без передыху говорил царь. — Мне передавали, что ты почти ежедневно часами дожидался меня в приемной. Но что поделаешь, если друг твоего детства, этот затурканный и горемычный царь, не находил времени повидаться с тобой. Прости, что заставил тебя столько ждать! — Взял гостя за плечи, взволнованно и с умилением оглядел. — Ты не изменился. Ей-ей, не изменился. Тот же Ефрем. Чуть печальные глаза. Большие добрые руки. — И с любовью, с нежностью добавил: — Мой нескладный, мой некрасивый Ефрем... А я? Вон как я изменился... Помнишь меня прежнего? Эх, милый ты мой, царствовать — значит не услаждаться, а работать. Это работа, долг. Лишения и одиночество. Нет, так не годится: только я и говорю. Скажи что-нибудь, подай голос!
— Я прямо с дороги, царь, — почтительно и благоговейно сказал Ефрем и даже едва заметно поклонился. — Узнал о твоем наказе и явился в Аршакаван.
— Мы до самого утра будем играть в шахматы, — ликующим голосом продолжал царь, уверенный, что осчастливливает Ефрема. — Играть и молчать. И наше молчание будет красноречивее любых слов.
Перламутровый шахматный столик был подготовлен еще днем. Царь жестом предложил Ефрему сесть в мягкое кресло, а сам устроился напротив. И тут же, явно обеспокоенный, встал, подошел к ложу, нагнулся и стал что-то нашаривать. Потом распрямился и, сияя, вернулся к столику с красными шлепанцами в руке.
— Разуйся, — заботливо сказал он. — Небось устал. Ефрем воспринял это как приказ, смущенно разулся и надел красные царевы шлепанцы, ради которых нахарары не сочли бы зазорным по-шутовски кувыркаться. Но улыбнись даже кому-нибудь судьба, счастливчик заполучил бы только один шлепанец, потому что носить два красных башмака дозволено, как известно, лишь государю. Царь взял тяжеленные бахилы друга и поставил у дверей. Принес соболью накидку и набросил Ефрему на плечи: в зале было холодно.
— Стало быть, не сообрази я сам, ты бы и не заикнулся? — с упреком сказал он. — Нет, что ни говори, будь я твоим гостем, вел бы себя по-иному.
И коль скоро упрек царя тоже был приказом, Ефрем почувствовал себя глубоко виноватым и залился краской.
— Прежде чем наступит великое молчание, один вопрос — и конец. Как жена, как дети? Живы-здоровы?
— Славу господу.
— Тебя хорошо здесь устроили? Смотри, если чем недоволен, не вздумай скрывать.
— Спасибо, царь.
— Завтра я зайду на подворье, посмотрю сам. Если что не так, я тебе задам перцу. Но никаких особых приготовлений. Слышишь? Зайду на минуту-другую. Ну а теперь,— торжественно провозгласил царь,— теперь начинается великое молчание.
Он склонился над шахматной доской и сделал первый ход, что означало: на одну ночь, хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать. Забыть, хоть на день забыть об императоре и шахе, поучиться у друга детства человечности, дабы во всеоружии новых познаний легче и вернее продолжить борьбу с чужеземным врагом, заговорщиком-соотчичем и собственным одиночеством.
Но как позабудешь императора Констанция, который отправился пролить слезы над развалинами Амиды, да так и не поспел вернуться на Запад, чтобы подавить назревавший мятеж двоюродного брата Юлиана, и, тяжело заболев, умер в Киликии? Как позабудешь прозвание Юлиана — Отступник, — полученное им за отказ от христианства и возврат к язычеству? Как позабудешь Юлианово высокомерие и надменность при переправе через Тигр, когда он распорядился сжечь все свои корабли, чтобы армия не помышляла об отступлении, а Шапух взял да и предал огню плодородные равнинные нивы и тем самым обрек византийцев на голод? Забудешь ли чудовищные тучи мошкары, которые днем затмевали солнечный свет, а ночью — звезды? И при-миришься ли с мыслью, что на место пораженного враже-ской стрелой Юлиана устрашенные византийские легионы избрали императором одного из своих полководцев — жесто-косердного Иовиана? Да и как с этим примиришься, когда не одни только удачи, но даже и промахи чужестранца все-таки больно бьют по тебе? Какое мне дело до гениальных ваших прозрений или бездарных ошибок, почему какой-нибудь другой ваш враг в одном случае пострадает, а в противном — воспользуется ошибкой и единственным пострадавшим в обоих случаях суждено быть мне? Иовиан подписал с Персией постыдный договор, полностью предавая Армению во власть Шапуха. Между тем армянам везло именно
потому, что на них зарились оба могущественных соседа, оба, а не один. Тут еще можно было как-нибудь изловчиться и проскользнуть у них промеж ног. А теперь стоишь лицом к лицу только с одним, и сила у этого одного — несметная, аппетит — отменный, а желудок переварит все что угодно. Забыть... Поучиться у Ефрема... Стать в эту ночь прилежным учеником...
— Ну, дорогой мой Ефрем, что скажешь? — царь нежданно-негаданно почувствовал себя на седьмом небе. — Ты, видно, думал, что твой друг давным-давно не играл в шахматы и теперь перед тобой этакий зайчишка. Знал бы ты, как я ждал этой минуты!
— Что ж тут скажешь, царь, — смущенно улыбнулся Ефрем. — Ты победил.
— Не говори мне «царь». В конце концов, должен же быть хоть один человек, который зовет меня по имени. — И он с невероятным блаженством и невероятно осторожно, словно нес в руках драгоценную, тончайшей выделки вазу и страшился сделать неловкое движение, чтобы — упаси боже — не уронить ее и не разбить, проговорил: — Меня зовут Аршак. Аршак.
— Как поживаешь... Аршак? — Это имя его губы произнесли с величайшей натугой. И через мгновение он повторил вопрос, на этот раз искренне: — Как поживаешь, царь? Из своего далека я зорко слежу за тобой.
— Ни слова обо мне! — решительно воскликнул царь.— Сегодня главное — ты. Сегодня речь только о тебе. О твоей семье. О жене, детях. Мне довольно и этой удачи. Кстати, ты играешь совсем неплохо. Ты был достойным соперником. Именно потому так важна для меня моя победа. — Внезапно, оборвав на полуслове свою вдохновенную болтовню, он помрачнел и исподлобья взглянул на Ефрема: — Послушай-ка, а может, ты нарочно проиграл?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Куда ты меня ведешь? Люди увидят...
— Вон там...—Бакур улыбался таинственно и непонятно. — Там воля.
— Какая еще воля? Спятил ты, что ли?
— По ту сторону ограды.
Ашхен в страхе покосилась на Бакура и попыталась высвободиться. Ей мерещилось, что помощник градоправителя, способный, по ее убеждению, разом находиться повсюду, в сотне различных, удаленных друг от друга мест, втихую подсматривает за ними и все слышит. Он вот-вот вырастет как из-под земли с неизменной своей плеткой в руке и жестоко посчитается с беглецами.
А Бакур с прежней загадочной улыбкой на лице обнял ее, подхватил на руки, неспешными шагами двинулся к ограде, и Ашхен прочла в его взгляде беспредельное спокойствие и заразительную безмятежность.
— Осталось всего ничего. Потерпи еще немного. Самую малость. Смотри, как она близка, ограда... Мы оставим здесь
наши невзгоды. Будем свободны. Совершенно свободны. Свободны как ветер. Даю тебе слово.
Бакур перебрался через изгородь и, держа Ашхен на руках, стал спиной к Аршакавану.
— Открой глаза. Не бойся. Открой же глаза, Ашхен... Гляди, вот ты уже и свободна. Сейчас мы побежим. Закричим, и нас никто не услышит. Рухнем в траву и раскинем руки. Бросимся в реку одетые. Свобода, Ашхен, — это когда плывешь прямо в одежде... Заночуем под открытым небом. На земле сколько угодно стогов сена, Я не обманываю тебя. Ну открой же глаза!
Ашхен медленно раскрыла глаза и только теперь услыхала вдалеке эхо давешнего своего возгласа:
— А-а-а-а-а...
Глава двадцать третья
Царь посетил Аршакаван и остановился на ночлег в недостроенном дворце. Дворец представлял собой пустынное, необжитое сооружение, далекое пока что от коварства и козней. По случаю приезда государя обставили лишь одну залу, да и то на день.
Царь лежал на широком ложе, вперив взгляд в потолок; ему не спалось. Все без исключения вещи казались ему чужими, точно его приютили в случайном, незнакомом доме или же на подворье.
В изножье ложа, завернувшись в козью шкуру, клубком свернулся на полу князь Гнел и крепко спал, будто отсыпался за сотни и сотни бессонных ночей.На стенах залы мерцали слабые отсветы горевших на площади костров. Снаружи доносился шум. Невзирая на мрак и дождь, люди все еще работали. Судя по ободряющим голосам, они таскали или грузили тяжести.
Царь скучал по арташатскому дворцу, коврам, креслам, мягким пуховым подупткам, отборным изысканным кушаньям и чувствовал, что больше одного дня ему в Аршакаване не выдержать.
Он пытался пересилить себя, упрямо утешался мыслью: привыкну. Он создаст соответствующие условия и здесь. Новое его обиталище станет средоточием добронравия, преданности и человеколюбия. Во всех его залах будет господствовать дух искренности и чистосердечия. Под его сводами не прозвучит ни единой лукавой двусмысленности. Измена не отыщет здесь для себя благодатной почвы. Подлость и коварство перейдут в разряд горестных стародавних преданий.
И, однако же, все его помыслы были в арташатском дворце.Он справится в Аршакаване с одиночеством, которое повсюду следует за ним по пятам. Когда он оставался совсем один, с глазу на глаз с самим собой, оно отступало. Он чувствовал себя одиноким только среди людей: беседуя с ними, обсуждая те или иные вопросы, сидя за столом, перекидываясь шутками и особенно — да, особенно! — бражничая, развлекаясь, пируя.
И когда одиночество обострилось до того, что обрело достаточно определенный облик, он решил встретиться наконец с другом детства, с Ефремом. Однажды, лишь однажды позволить себе провести время не с князьями, не с послами, не с военачальником или царедворцами, а с обыкновенным человеком. И забыть с его помощью, что он государь и венценосец, стать простым смертным...
Прождал целый вечер, а Ефрем все не шел. Он хотел встретиться с ним не в Арташате, этом смрадном болоте горестей и забот, а здесь, в Аршакаване, в недостроенном дворце, отгородившись от мира и людей, от каждодневной обстановки и лиц, с любым из которых связано тяжелое, неприятное воспоминание. В Арташате им с Ефремом было бы неуютно, они не вязались бы с окружением, а здесь, в живущем здоровой и естественной жизнью городе, встреча друзей как нельзя более уместна.
Что до Аршакавана, то он, видимо, сегодня ликует. Все от мала до велика знают, что у них гостит царь, что он спит сейчас неподалеку от них, не возводя преград между собою и горожанами, — не в цитадели, а в двухэтажном дворце, выстроенном на самом высоком из аршакаванских холмов. Они — город и царь — сильны друг другом, оберегают друг друга, служат друг другу опорой и оплотом. Мне очень хочется любить вас, аршакаванцы, мне очень хочется постичь вас. И если это пока что лишь мечта, то вина тут моя, а не ваша. Будьте снисходительны и терпеливы. Вас много, а я один. Все вместе вы гениальны, а я зауряден. Дайте же мне срок. Чтобы полюбить и постичь вас. Уловить мелодию в грубых ваших голосах. Обнаружить изящество в диковатых ваших жестах. Разглядеть широту души в тесных ваших хибарках. Воспринять вашу речь, ваш армянский язык. Будем же вместе ждать и надеяться. Не так уж он бесталанен, ваш царь. Он повернулся на бок и, свесившись с постели, шепотом окликнул лежащего на полу князя:
— Гнел, эй, Гнел! Вставай! Послушай, что скажу... Гнел! — Он поправил сползшую в сторону козью шкуру и заботливо укрыл его.— До чего ж ты крепко спишь... Какое у тебя здоровое и ровное дыхание...
Он умолк, и звучавшего в ушах собственного голоса как не бывало — отчетливо услышал тишину. Кто он таков? Наполовину христианин, наполовину язычник. Наполовину силен, наполовину слаб. Наполовину счастлив, наполовину несчастен. Наполовину жесток, наполовину милосерд. Все наполовину. Но ведь прежде он не был таким, он был некогда человеком цельным, все у него было полноценно — и пороки, и добродетели. Что же случилось? Пробудился однажды и узрел, что и трон у него располовинен, и власть, и страна, и время.
Любопытно, о чем мечтает этот лежащий на полу бедолага, единственный среди знакомых ему людей, у кого нет прошлого. Должно быть, прошлое не посещает его и во сне. Он и во сне не сомневается, Не задает вопросов, не ломает себе голову, каким путем идти. Со дня мнимой своей смерти он обрел истинное счастье и смысл жизни, отрешился от всех обязательств, отрешился даже от своего имени, получив взамен этого целостность. Царь ревновал его к ней, негодовал, чувствовал себя ограбленным, потому что Гнел добился цельности благодаря располовиненности государя. Воспользовавшись горьким его уделом. Тяжким положением страны. Безвыходностью. Можно ли представить себе такого подданного у шаха или у императора, будь они даже малодушны от природы? Да никогда в жизни. Гнелу нечего было бы делать и при дворе Тиграна Великого. Это-то и бесило царя. И вот он, этот бедолага, спит сейчас, как младенец, и славит во сне царя, сочиняет о нем сказку, видит его могущественным и независимым, блаженствует оттого, что отечество сплочено, его рубежи неприкосновенны, нахарары едины и верны государю, легенда о царе достигла грядущих поколений и наивные потомки верят в созданный и воспетый Гнелом божественный образ и передают эту небылицу из уст в уста. Царю между тем по-прежнему не спится. Вот бы заснуть... Заснуть бы... Вперив глаза в потолок, он ищет утраченную половину своего существа, своей души. И дает пищу сновидениям слуги.
Дверь приоткрылась, и в тесный проем вошел с факелом в руке человек. Азат Ефрем, друг детства! Его успокоение. Его алтарь. Его храм. Царь с легкостью юноши спрыгнул с постели, кинулся навстречу гостю, заключил в объятия и долго-долго не отпускал.
Шум разбудил Гнела, он потер заспанные глаза, лениво зевнул и, не обращая внимания на новопришедшего, покинул залу.
— Ты и не знаешь, как я соскучился по тебе! Как мне тебя недоставало! — крепко обняв друга, без передыху говорил царь. — Мне передавали, что ты почти ежедневно часами дожидался меня в приемной. Но что поделаешь, если друг твоего детства, этот затурканный и горемычный царь, не находил времени повидаться с тобой. Прости, что заставил тебя столько ждать! — Взял гостя за плечи, взволнованно и с умилением оглядел. — Ты не изменился. Ей-ей, не изменился. Тот же Ефрем. Чуть печальные глаза. Большие добрые руки. — И с любовью, с нежностью добавил: — Мой нескладный, мой некрасивый Ефрем... А я? Вон как я изменился... Помнишь меня прежнего? Эх, милый ты мой, царствовать — значит не услаждаться, а работать. Это работа, долг. Лишения и одиночество. Нет, так не годится: только я и говорю. Скажи что-нибудь, подай голос!
— Я прямо с дороги, царь, — почтительно и благоговейно сказал Ефрем и даже едва заметно поклонился. — Узнал о твоем наказе и явился в Аршакаван.
— Мы до самого утра будем играть в шахматы, — ликующим голосом продолжал царь, уверенный, что осчастливливает Ефрема. — Играть и молчать. И наше молчание будет красноречивее любых слов.
Перламутровый шахматный столик был подготовлен еще днем. Царь жестом предложил Ефрему сесть в мягкое кресло, а сам устроился напротив. И тут же, явно обеспокоенный, встал, подошел к ложу, нагнулся и стал что-то нашаривать. Потом распрямился и, сияя, вернулся к столику с красными шлепанцами в руке.
— Разуйся, — заботливо сказал он. — Небось устал. Ефрем воспринял это как приказ, смущенно разулся и надел красные царевы шлепанцы, ради которых нахарары не сочли бы зазорным по-шутовски кувыркаться. Но улыбнись даже кому-нибудь судьба, счастливчик заполучил бы только один шлепанец, потому что носить два красных башмака дозволено, как известно, лишь государю. Царь взял тяжеленные бахилы друга и поставил у дверей. Принес соболью накидку и набросил Ефрему на плечи: в зале было холодно.
— Стало быть, не сообрази я сам, ты бы и не заикнулся? — с упреком сказал он. — Нет, что ни говори, будь я твоим гостем, вел бы себя по-иному.
И коль скоро упрек царя тоже был приказом, Ефрем почувствовал себя глубоко виноватым и залился краской.
— Прежде чем наступит великое молчание, один вопрос — и конец. Как жена, как дети? Живы-здоровы?
— Славу господу.
— Тебя хорошо здесь устроили? Смотри, если чем недоволен, не вздумай скрывать.
— Спасибо, царь.
— Завтра я зайду на подворье, посмотрю сам. Если что не так, я тебе задам перцу. Но никаких особых приготовлений. Слышишь? Зайду на минуту-другую. Ну а теперь,— торжественно провозгласил царь,— теперь начинается великое молчание.
Он склонился над шахматной доской и сделал первый ход, что означало: на одну ночь, хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать. Забыть, хоть на день забыть об императоре и шахе, поучиться у друга детства человечности, дабы во всеоружии новых познаний легче и вернее продолжить борьбу с чужеземным врагом, заговорщиком-соотчичем и собственным одиночеством.
Но как позабудешь императора Констанция, который отправился пролить слезы над развалинами Амиды, да так и не поспел вернуться на Запад, чтобы подавить назревавший мятеж двоюродного брата Юлиана, и, тяжело заболев, умер в Киликии? Как позабудешь прозвание Юлиана — Отступник, — полученное им за отказ от христианства и возврат к язычеству? Как позабудешь Юлианово высокомерие и надменность при переправе через Тигр, когда он распорядился сжечь все свои корабли, чтобы армия не помышляла об отступлении, а Шапух взял да и предал огню плодородные равнинные нивы и тем самым обрек византийцев на голод? Забудешь ли чудовищные тучи мошкары, которые днем затмевали солнечный свет, а ночью — звезды? И при-миришься ли с мыслью, что на место пораженного враже-ской стрелой Юлиана устрашенные византийские легионы избрали императором одного из своих полководцев — жесто-косердного Иовиана? Да и как с этим примиришься, когда не одни только удачи, но даже и промахи чужестранца все-таки больно бьют по тебе? Какое мне дело до гениальных ваших прозрений или бездарных ошибок, почему какой-нибудь другой ваш враг в одном случае пострадает, а в противном — воспользуется ошибкой и единственным пострадавшим в обоих случаях суждено быть мне? Иовиан подписал с Персией постыдный договор, полностью предавая Армению во власть Шапуха. Между тем армянам везло именно
потому, что на них зарились оба могущественных соседа, оба, а не один. Тут еще можно было как-нибудь изловчиться и проскользнуть у них промеж ног. А теперь стоишь лицом к лицу только с одним, и сила у этого одного — несметная, аппетит — отменный, а желудок переварит все что угодно. Забыть... Поучиться у Ефрема... Стать в эту ночь прилежным учеником...
— Ну, дорогой мой Ефрем, что скажешь? — царь нежданно-негаданно почувствовал себя на седьмом небе. — Ты, видно, думал, что твой друг давным-давно не играл в шахматы и теперь перед тобой этакий зайчишка. Знал бы ты, как я ждал этой минуты!
— Что ж тут скажешь, царь, — смущенно улыбнулся Ефрем. — Ты победил.
— Не говори мне «царь». В конце концов, должен же быть хоть один человек, который зовет меня по имени. — И он с невероятным блаженством и невероятно осторожно, словно нес в руках драгоценную, тончайшей выделки вазу и страшился сделать неловкое движение, чтобы — упаси боже — не уронить ее и не разбить, проговорил: — Меня зовут Аршак. Аршак.
— Как поживаешь... Аршак? — Это имя его губы произнесли с величайшей натугой. И через мгновение он повторил вопрос, на этот раз искренне: — Как поживаешь, царь? Из своего далека я зорко слежу за тобой.
— Ни слова обо мне! — решительно воскликнул царь.— Сегодня главное — ты. Сегодня речь только о тебе. О твоей семье. О жене, детях. Мне довольно и этой удачи. Кстати, ты играешь совсем неплохо. Ты был достойным соперником. Именно потому так важна для меня моя победа. — Внезапно, оборвав на полуслове свою вдохновенную болтовню, он помрачнел и исподлобья взглянул на Ефрема: — Послушай-ка, а может, ты нарочно проиграл?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60