https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/white/
Полюбила всей душой. По-иному истолковала звериное мое желание. Оценила! Обнаружила во мне истинного мужчину. И это пришлось тебе по сердцу. Дело твое... Да благословит
тебя бог. Будь счастлива без меня. И да будут счастливы все, даже мои враги, которых я прощаю и у которых сам испрашиваю прощения. А я — я свободен теперь от себя, от великой своей любви, своего долга, своих владений, своего скакуна, своего отечества... Нынче праздник освобождения. Прощай, Гнел!
Конь и всадник, слившись воедино, летели, рассекая поредевшую в лунном свете, клочковатую тьму. Конь не ощущал тяжести всадника. Всадник и сам не ощущал своей тяжести. И, слившись воедино, воодушевляя друг друга, они мчались вперед и безумной этой гонкой славили свое освобождение. Конь — тот словно стремился примкнуть к табуну диких своих сородичей и обрести первообраз, чтобы сызнова стать конем, не прирученным, не вышколенным, не оседланным и не взнузданным. Всадник также устремился на поиски сородичей, чтобы вернуться к первообразу, чтобы сызнова стать человеком, жить с обездоленными, добывать себе пропитание, утверждать свое право на жизнь и впервые собственными руками заложить свой дом...
Поле было привольное, воздух чудесный, вода прозрачная, земля покойная, умиротворенная, мир столь огромен и велик, что невозможен был ни заговор, ни подлость, ни даже несчастье. Таково было его убеждение, его слепая вера, и он пришел к ней... ценою бегства от всего этого. На дороге, ведущей к Медвежьему источнику, где и помину не было медвежьих следов, как не пахло водой в селе Многоводном и лесами в Прилесном, как сызвеку не бывало львов у Львиной горы, а были разве что горести и надежды, тоска и недовольство судьбой, — на этой дороге Гнела поджидал юноша сходного сложения, со сходными чертами лица. Привязав коня к дереву, он старательно очищал дорогу от навоза. А то, что звалось дорогой, являло собою необъятное, без конца и края поле. Юноша попросту переносил грязь с места на место. В его действиях сквозила ужасающая бесцельность. Перед тем он так же старательно вычистил площадку вокруг себя, сорвал крапиву, собрал и сложил неподалеку камни.
Гнел остановил коня, спешился и приблизился к слуге — усталому, потному, но довольному сделанным. Они заблаговременно договорились встретиться на дороге к Медвежьему источнику. Хотя Гнел был уверен, что нет на свете силы, способной склонить его к неповиновению царскому приказу.
в глубине души он сознавал, что такая сила все-таки существует. Страх. Только страху дано смешать с грязью любимую идею и убеждение, в мгновение ока разбить их вдребезги и развеять по ветру, посеять вражду между человеком и его верой и стать его единственным наперсником и советчиком. И он не смущался, не стыдился своего страха, ибо страх неведом одним лишь глупцам, людям, лишенным воображения и не умеющим мыслить. Даже храбрости и геройству не помешает малая толика страха; подвиг станет тогда гораздо человечнее, и никому не покажется, будто доблесть — удел избранных. Да сократит бог число тех, кто не задумываясь кидается под ноги вражеским слонам. Это они прибрали доблесть к рукам, сделали ее недоступной, повысили в цене. Теперь он любил, лелеял свой страх, который приневоливал его жить, по-новому воспринимать это усыпанное звездами небо, сводящий с ума топот конских копыт, вековечную тайну ночи, восторг бытия. И если доселе он любил мир таким, каким хотел бы его видеть, то теперь любил его таким, каков тот есть. И это полное примирение было праздником жизни, псалмом во славу жизни, криком и воплем: жить!
— Знаешь, зачем я тебя позвал?
— Да, князь.
— Ну-ка.
— Я должен переодеться и чуть свет явиться вместо тебя в Шаапиван, — удивительно бесстрастно ответил юноша. — Чтобы меня не узнали в потемках. И убили.
Гнел вздрогнул. Он строго-настрого наказал пестуну скрыть от юноши правду. Тачат ни в коем случае не должен был знать, что будет убит уже при въезде в Шаапиван. Вот, значит, и первая измена своего, близкого человека — пестуна. Раз князь уже не хозяин, его можно и ослушаться. Должно быть, обивает сейчас пороги, подыскивает себе нового хозяина, нового питомца. Плевать. Я прощаю тебя и сам испрашиваю прощения за то, что поневоле дал тебе повод для предательства.
— Что за глупость! Кто это сказал? — прикинулся Гнел изумленным. — Это шутка. Новогодняя шутка. Я хочу позабавить моих друзей.
— Нет, князь, — почтительно возразил Тачат. — Меня убьют...
— Тогда... почему же ты пришел? — опешил Гнел и повторил вопрос, чтобы и самому взять что-нибудь в толк. — Зачем же ты идешь на смерть?
— Потому что, коли не пойду, убьют тебя, — ответил Та-
чат до того спокойно, что этот довод и Гнелу показался на миг вполне основательным: и впрямь, чему тут удивляться, господину ли не знать, что его жизнь стоит дороже, чем жизнь слуги?
Гнел начал раздеваться. Снял княжеский наряд и остался в нижней рубахе.
— Вот он, твой господин, — горько усмехнулся Гнел.
Не тая любопытства, Тачат пристально взглянул на полуобнаженного князя.Рубаха доставала до колен; рукава на запястьях перехватывались тесьмой.Тачат нехотя отвел взгляд, скинул верхнюю одежду и остался в груботканом холщовом исподнем.Гнел с не меньшим любопытством изучал юношу, словно пытаясь угадать, удастся ли ему заменить своего слугу. Удастся ли достойным образом перенять его бедность, обездоленность, невезучесть, униженность? Да хотя бы и вон ту старательно и опрятно поставленную латку на рубахе? Достанет у него сил или же нет? Выдюжат его плечи или же согнутся? И все это — взамен своего жалкого счастья и благополучия.
Гнела била дрожь. Холод погасил в нем никчемное его рвение. И, стоя в чем мать родила, он вдруг почувствовал себя несчастным. Он любил Парандзем. Боялся царя. Тосковал по прошлому. Ненавидел свою свободу.
Он быстро снял нижнюю рубаху, хотя поначалу и не собирался этого делать. Тачат столь же безотчетно последовал его примеру и стянул через голову свою. Оба они теперь были совершенно голые. Подите разберите, ученые, мудрецы, философы всего мира, подите разберите, кто из нас господин и кто слуга. Вот праведнейший миг нашей жизни. Только теперь мы веруем в бога. Только теперь вправе молиться. И только теперь наша молитва достигнет господня слуха.
Они обменялись исподним, хотя для перемены ролей хватило бы и верхнего платья. Но чтобы освоиться в новой роли, важно не столько верхнее платье, сколько то, что непосредственно касается тела.
Надев рубаху Тачата, он разом ощутил неведомый дух, неведомую жизнь и судьбу; поежился, как от щекотки, и ему почудилось, что это — новое крещение. И он понял: свобода неизбежна.
Он снова усмехнулся, ибо его раздумья шли не на пользу Тачату, а по-своему смягчали предстоящее ему самому, утешали, снимали боль, одурманивали...
— Имей в виду, тебя и правда убьют.
— Знаю, князь.
— Снесут голову.
— Знаю, князь.
— Почему же ты не бежишь?
— Я твой слуга, князь.
Эти слова прозвучали так бесстрастно, что им невозможно было не поверить. И отчего, собственно, не верить? Разве не повторяли они зловещим образом то, на чем Гнел и сам, бывало, настаивал? В чем-то он и его слуга были одинаковы. Оба они подчинили право повиновению. Оба превратили повиновение в право. И настаивали на этом праве.
Он смеялся, припоминая мучившие его давеча сомнения, когда все казалось безнадежно запутанным клубком.Тогда как имелся простой выход, о котором зачастую даже не думаешь, но к которому можно прийти через величайшее страдание: не явиться на вызов, не дать себя обмануть, не умирать... бежать. Но этот не убежит, не найдет простейшего выхода, не узнает, как легко натолкнуться на бесхитростное, немудрящее решение. Потому что Гнел подло затруднил ему путь. Лишил страдания. В самом же начале подсказал решение.
— Бейся, доблестно бейся, не позволяй прирезать себя, как барана. Не опозорь моего имени.
— Не беспокойся, князь.
— Умирать скверно. Это ты тоже знаешь?
Нужно сказать все. И сразу же. Лишь бы не допустить, чтобы эти мысли пришли Тачату в голову. Не допустить, чтобы он дошел до них своим умом.
— Знаю, князь. Я видел смерть отца. И матери. Дозволь мне ехать.
— Теперь князь — ты. Забудь, что ты слуга. И никогда не вспоминай.
— Знаю, князь.
-— На тебе лица нет. Ты должен избавиться от страха.
— Не могу, князь.
— Сможешь. Я тебя сам избавлю.
— Дозволь ехать, князь.
— Не говори «князь».
— Не буду, князь.
— Ударь меня, — внезапно приказал Гнел.
— Не могу, князь,— ответил Тачат в смятении.
— Кому сказано, ударь!
— Ради бога, дозволь мне ехать... — Тачат опустился на колени. — Я не опозорю тебя... Не осрамлю...
— Верю. И вполне тебе доверяю. Но ты не выдержишь,
Тачат. Сбежишь в последнюю минуту. — Он схватил его за ворот и грубо тряхнул. — Страх пересилит.
— Не надо, князь... Не заставляй...— На глазах у юноши выступили слезы. — Не могу! Не могу! Не могу!
— Болван! Сказано тебе, ударь!
Подчиняясь, Тачат медленно замахнулся, но рука так и зависла в воздухе.
— Бей! — в бешенстве крикнул Гнел.
Раздался звук оплеухи. Куда более крепкой, чем та, которую способен был отвесить Тачат. Следственно, это не сила, а снова страх. Сила, порожденная страхом и превзошедшая возможности этого человека.
Гнел схватился за щеку и улыбнулся. Щека горела от боли. Улыбнулся и Тачат. Долгой и растерянной улыбкой.Они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга с нежностью, дружелюбием и глубоким сочувствием. Тачат — одетый по-княжески, Гнел — как слуга...
Они сострадали и сочувствовали один другому, поскольку обоим казалось, что тот, второй, обманут. Гнел посылал Тачата на смерть вместо себя. Как же не счесть его обманутым? А Тачат сбывал Гнелу свое горестное и мрачное прошлое, голод и недоедание, бесчисленные унижения, безотрадные воспоминания, тщетные мечты, всю свою тяжкую жизнь. Так как же не думать, что это именно он провел и одурачил князя?
Не проронив ни слова, Гнел подошел к коню и принялся его отвязывать. Почему Тачат идет вместо него на смерть? — опять задался он вопросом, уже вроде бы исчерпанным. Потому, что жизнь господина дороже жизни слуги. Ясное и вразумительное объяснение. Есть господин, и есть слуга. Разделение самоочевидное, как разделение дня и ночи. Железная логика, неоспоримая, как противоположность холода и жары. Но не перешел ли слуга, ударив господина, неких священных границ, не сделал ли для себя открытия, что господина все-таки можно ударить, хотя бы даже умозрительно, хотя бы даже сугубо отвлеченно. У него мелькнула эта мысль, конечно же мелькнула. Избавляя слугу от страха, принуждая его забыть о своем происхождении и заставляя, пусть на несколько мгновений, почувствовать себя князем, не избавил ли его Гнел тем самым от всякого страха перед господином? Не достиг ли, в сущности, обратного результата? Увидев, что его незыблемые представления о господах и слугах рухнули, Тачат запросто мог воротиться с полдороги да вдобавок еще на славу потешиться над князем. Гнел обернулся и обнаружил, что Тачат, улучив минуту,
потихоньку ухватил не замеченный им прежде камень и тащит его к собранной уже груде.Он деловито приблизился к Тачату и закатил ему увесистую пощечину.
— Чтобы впредь неповадно было поднимать руку на господина, — серьезно и спокойно пояснил он.
Вскочил в седло, тронул коня и ускакал, оставив ошарашенного Тачата в одиночестве. Минутой раньше тот по крайней мере знал, для чего взялся за камень. А теперь не знал уже и этого.
Глава девятая
Что это творится в стране смуглолицых, не высоких и не низкорослых, орлиноносых армян? Что это за кутерьма? С чего это они снуют, точно муравьи, что они все вместе затеяли? Во время войн их частенько видели объединившимися, сплоченными, но в мирные дни — никогда. У каждого армянина было свое крохотное царство, своя лачуга и многочисленная семья, своя корова и овца. И ни один армянин не соглашался с мнением другого, не соглашался загодя, еще этого мнения не услыхав. Каждый считал, что все прочие живут и рассуждают неверно. Так думал не только любой армянин в отдельности, но и деревня о деревне, область об области, страна в целом о соседних странах... Так или иначе — зачем, во имя чего было им объединяться, ведь нищета и несчастья лишь разъединяют людей. Выходит, что-то изменилось. Но что? Должно быть, на армян пахнуло духом счастья. Где это, однако, слыхано, чтобы счастье шло косяком и одаряло каждого?
В Армении строился новый город.Ни одного города не строили еще армяне с таким пылом и усердием, никогда прежде не переносили лишений столь безропотно, никогда прежде армянин не верил так и не мечтал, никогда прежде не любил так соотчича, никогда прежде не благословлял так царя. Ибо до сих пор он строил для других, теперь же закладывал свой собственный город. Носящий имя царя, но принадлежащий тому, кто строит.
Тысячи людей, каждый со своим ремеслом, нравом, привычками, жизнью, сбрелись сюда со всех концов страны, и тысячи этих судеб скрестились и переплелись, чтобы стать единой общей судьбой. Десятки свычаев и обычаев, десятки разных выговоров одного звука, десятки разных названий одной вещи, десятки глаз с отпечатленными в них разными картинами природы, десятки разных одежд и песен — все
это перемешалось, чтобы люди мало-помалу начали жить на новый лад, говорить на новом наречии, приспособляться к новой природе, носить одинаковые одежды и петь одни песни.Возводился город Аршакаван.Город обнесли оградой, обозначавшей его границы. Никогда прежде свобода и счастье не были в Армении так осязаемы и определенны и уж во всяком случае — так очевидны и наглядны. Иной раз человека мороз подирал по коже, мурашки бегали по спине: шутка ли, в двух шагах от него пролегала четкая граница между добром и злом. Точно отворялись одни за другими врата потустороннего мира и ар-шакаванцу внятным, доходчивым языком объясняли загадку бытия; тайны жизни становились вдруг детскими картинками, простейшими, односложными словами, и вот еще одна дверь, еще один миг — и люди поймут, для чего они рождаются и страдают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
тебя бог. Будь счастлива без меня. И да будут счастливы все, даже мои враги, которых я прощаю и у которых сам испрашиваю прощения. А я — я свободен теперь от себя, от великой своей любви, своего долга, своих владений, своего скакуна, своего отечества... Нынче праздник освобождения. Прощай, Гнел!
Конь и всадник, слившись воедино, летели, рассекая поредевшую в лунном свете, клочковатую тьму. Конь не ощущал тяжести всадника. Всадник и сам не ощущал своей тяжести. И, слившись воедино, воодушевляя друг друга, они мчались вперед и безумной этой гонкой славили свое освобождение. Конь — тот словно стремился примкнуть к табуну диких своих сородичей и обрести первообраз, чтобы сызнова стать конем, не прирученным, не вышколенным, не оседланным и не взнузданным. Всадник также устремился на поиски сородичей, чтобы вернуться к первообразу, чтобы сызнова стать человеком, жить с обездоленными, добывать себе пропитание, утверждать свое право на жизнь и впервые собственными руками заложить свой дом...
Поле было привольное, воздух чудесный, вода прозрачная, земля покойная, умиротворенная, мир столь огромен и велик, что невозможен был ни заговор, ни подлость, ни даже несчастье. Таково было его убеждение, его слепая вера, и он пришел к ней... ценою бегства от всего этого. На дороге, ведущей к Медвежьему источнику, где и помину не было медвежьих следов, как не пахло водой в селе Многоводном и лесами в Прилесном, как сызвеку не бывало львов у Львиной горы, а были разве что горести и надежды, тоска и недовольство судьбой, — на этой дороге Гнела поджидал юноша сходного сложения, со сходными чертами лица. Привязав коня к дереву, он старательно очищал дорогу от навоза. А то, что звалось дорогой, являло собою необъятное, без конца и края поле. Юноша попросту переносил грязь с места на место. В его действиях сквозила ужасающая бесцельность. Перед тем он так же старательно вычистил площадку вокруг себя, сорвал крапиву, собрал и сложил неподалеку камни.
Гнел остановил коня, спешился и приблизился к слуге — усталому, потному, но довольному сделанным. Они заблаговременно договорились встретиться на дороге к Медвежьему источнику. Хотя Гнел был уверен, что нет на свете силы, способной склонить его к неповиновению царскому приказу.
в глубине души он сознавал, что такая сила все-таки существует. Страх. Только страху дано смешать с грязью любимую идею и убеждение, в мгновение ока разбить их вдребезги и развеять по ветру, посеять вражду между человеком и его верой и стать его единственным наперсником и советчиком. И он не смущался, не стыдился своего страха, ибо страх неведом одним лишь глупцам, людям, лишенным воображения и не умеющим мыслить. Даже храбрости и геройству не помешает малая толика страха; подвиг станет тогда гораздо человечнее, и никому не покажется, будто доблесть — удел избранных. Да сократит бог число тех, кто не задумываясь кидается под ноги вражеским слонам. Это они прибрали доблесть к рукам, сделали ее недоступной, повысили в цене. Теперь он любил, лелеял свой страх, который приневоливал его жить, по-новому воспринимать это усыпанное звездами небо, сводящий с ума топот конских копыт, вековечную тайну ночи, восторг бытия. И если доселе он любил мир таким, каким хотел бы его видеть, то теперь любил его таким, каков тот есть. И это полное примирение было праздником жизни, псалмом во славу жизни, криком и воплем: жить!
— Знаешь, зачем я тебя позвал?
— Да, князь.
— Ну-ка.
— Я должен переодеться и чуть свет явиться вместо тебя в Шаапиван, — удивительно бесстрастно ответил юноша. — Чтобы меня не узнали в потемках. И убили.
Гнел вздрогнул. Он строго-настрого наказал пестуну скрыть от юноши правду. Тачат ни в коем случае не должен был знать, что будет убит уже при въезде в Шаапиван. Вот, значит, и первая измена своего, близкого человека — пестуна. Раз князь уже не хозяин, его можно и ослушаться. Должно быть, обивает сейчас пороги, подыскивает себе нового хозяина, нового питомца. Плевать. Я прощаю тебя и сам испрашиваю прощения за то, что поневоле дал тебе повод для предательства.
— Что за глупость! Кто это сказал? — прикинулся Гнел изумленным. — Это шутка. Новогодняя шутка. Я хочу позабавить моих друзей.
— Нет, князь, — почтительно возразил Тачат. — Меня убьют...
— Тогда... почему же ты пришел? — опешил Гнел и повторил вопрос, чтобы и самому взять что-нибудь в толк. — Зачем же ты идешь на смерть?
— Потому что, коли не пойду, убьют тебя, — ответил Та-
чат до того спокойно, что этот довод и Гнелу показался на миг вполне основательным: и впрямь, чему тут удивляться, господину ли не знать, что его жизнь стоит дороже, чем жизнь слуги?
Гнел начал раздеваться. Снял княжеский наряд и остался в нижней рубахе.
— Вот он, твой господин, — горько усмехнулся Гнел.
Не тая любопытства, Тачат пристально взглянул на полуобнаженного князя.Рубаха доставала до колен; рукава на запястьях перехватывались тесьмой.Тачат нехотя отвел взгляд, скинул верхнюю одежду и остался в груботканом холщовом исподнем.Гнел с не меньшим любопытством изучал юношу, словно пытаясь угадать, удастся ли ему заменить своего слугу. Удастся ли достойным образом перенять его бедность, обездоленность, невезучесть, униженность? Да хотя бы и вон ту старательно и опрятно поставленную латку на рубахе? Достанет у него сил или же нет? Выдюжат его плечи или же согнутся? И все это — взамен своего жалкого счастья и благополучия.
Гнела била дрожь. Холод погасил в нем никчемное его рвение. И, стоя в чем мать родила, он вдруг почувствовал себя несчастным. Он любил Парандзем. Боялся царя. Тосковал по прошлому. Ненавидел свою свободу.
Он быстро снял нижнюю рубаху, хотя поначалу и не собирался этого делать. Тачат столь же безотчетно последовал его примеру и стянул через голову свою. Оба они теперь были совершенно голые. Подите разберите, ученые, мудрецы, философы всего мира, подите разберите, кто из нас господин и кто слуга. Вот праведнейший миг нашей жизни. Только теперь мы веруем в бога. Только теперь вправе молиться. И только теперь наша молитва достигнет господня слуха.
Они обменялись исподним, хотя для перемены ролей хватило бы и верхнего платья. Но чтобы освоиться в новой роли, важно не столько верхнее платье, сколько то, что непосредственно касается тела.
Надев рубаху Тачата, он разом ощутил неведомый дух, неведомую жизнь и судьбу; поежился, как от щекотки, и ему почудилось, что это — новое крещение. И он понял: свобода неизбежна.
Он снова усмехнулся, ибо его раздумья шли не на пользу Тачату, а по-своему смягчали предстоящее ему самому, утешали, снимали боль, одурманивали...
— Имей в виду, тебя и правда убьют.
— Знаю, князь.
— Снесут голову.
— Знаю, князь.
— Почему же ты не бежишь?
— Я твой слуга, князь.
Эти слова прозвучали так бесстрастно, что им невозможно было не поверить. И отчего, собственно, не верить? Разве не повторяли они зловещим образом то, на чем Гнел и сам, бывало, настаивал? В чем-то он и его слуга были одинаковы. Оба они подчинили право повиновению. Оба превратили повиновение в право. И настаивали на этом праве.
Он смеялся, припоминая мучившие его давеча сомнения, когда все казалось безнадежно запутанным клубком.Тогда как имелся простой выход, о котором зачастую даже не думаешь, но к которому можно прийти через величайшее страдание: не явиться на вызов, не дать себя обмануть, не умирать... бежать. Но этот не убежит, не найдет простейшего выхода, не узнает, как легко натолкнуться на бесхитростное, немудрящее решение. Потому что Гнел подло затруднил ему путь. Лишил страдания. В самом же начале подсказал решение.
— Бейся, доблестно бейся, не позволяй прирезать себя, как барана. Не опозорь моего имени.
— Не беспокойся, князь.
— Умирать скверно. Это ты тоже знаешь?
Нужно сказать все. И сразу же. Лишь бы не допустить, чтобы эти мысли пришли Тачату в голову. Не допустить, чтобы он дошел до них своим умом.
— Знаю, князь. Я видел смерть отца. И матери. Дозволь мне ехать.
— Теперь князь — ты. Забудь, что ты слуга. И никогда не вспоминай.
— Знаю, князь.
-— На тебе лица нет. Ты должен избавиться от страха.
— Не могу, князь.
— Сможешь. Я тебя сам избавлю.
— Дозволь ехать, князь.
— Не говори «князь».
— Не буду, князь.
— Ударь меня, — внезапно приказал Гнел.
— Не могу, князь,— ответил Тачат в смятении.
— Кому сказано, ударь!
— Ради бога, дозволь мне ехать... — Тачат опустился на колени. — Я не опозорю тебя... Не осрамлю...
— Верю. И вполне тебе доверяю. Но ты не выдержишь,
Тачат. Сбежишь в последнюю минуту. — Он схватил его за ворот и грубо тряхнул. — Страх пересилит.
— Не надо, князь... Не заставляй...— На глазах у юноши выступили слезы. — Не могу! Не могу! Не могу!
— Болван! Сказано тебе, ударь!
Подчиняясь, Тачат медленно замахнулся, но рука так и зависла в воздухе.
— Бей! — в бешенстве крикнул Гнел.
Раздался звук оплеухи. Куда более крепкой, чем та, которую способен был отвесить Тачат. Следственно, это не сила, а снова страх. Сила, порожденная страхом и превзошедшая возможности этого человека.
Гнел схватился за щеку и улыбнулся. Щека горела от боли. Улыбнулся и Тачат. Долгой и растерянной улыбкой.Они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга с нежностью, дружелюбием и глубоким сочувствием. Тачат — одетый по-княжески, Гнел — как слуга...
Они сострадали и сочувствовали один другому, поскольку обоим казалось, что тот, второй, обманут. Гнел посылал Тачата на смерть вместо себя. Как же не счесть его обманутым? А Тачат сбывал Гнелу свое горестное и мрачное прошлое, голод и недоедание, бесчисленные унижения, безотрадные воспоминания, тщетные мечты, всю свою тяжкую жизнь. Так как же не думать, что это именно он провел и одурачил князя?
Не проронив ни слова, Гнел подошел к коню и принялся его отвязывать. Почему Тачат идет вместо него на смерть? — опять задался он вопросом, уже вроде бы исчерпанным. Потому, что жизнь господина дороже жизни слуги. Ясное и вразумительное объяснение. Есть господин, и есть слуга. Разделение самоочевидное, как разделение дня и ночи. Железная логика, неоспоримая, как противоположность холода и жары. Но не перешел ли слуга, ударив господина, неких священных границ, не сделал ли для себя открытия, что господина все-таки можно ударить, хотя бы даже умозрительно, хотя бы даже сугубо отвлеченно. У него мелькнула эта мысль, конечно же мелькнула. Избавляя слугу от страха, принуждая его забыть о своем происхождении и заставляя, пусть на несколько мгновений, почувствовать себя князем, не избавил ли его Гнел тем самым от всякого страха перед господином? Не достиг ли, в сущности, обратного результата? Увидев, что его незыблемые представления о господах и слугах рухнули, Тачат запросто мог воротиться с полдороги да вдобавок еще на славу потешиться над князем. Гнел обернулся и обнаружил, что Тачат, улучив минуту,
потихоньку ухватил не замеченный им прежде камень и тащит его к собранной уже груде.Он деловито приблизился к Тачату и закатил ему увесистую пощечину.
— Чтобы впредь неповадно было поднимать руку на господина, — серьезно и спокойно пояснил он.
Вскочил в седло, тронул коня и ускакал, оставив ошарашенного Тачата в одиночестве. Минутой раньше тот по крайней мере знал, для чего взялся за камень. А теперь не знал уже и этого.
Глава девятая
Что это творится в стране смуглолицых, не высоких и не низкорослых, орлиноносых армян? Что это за кутерьма? С чего это они снуют, точно муравьи, что они все вместе затеяли? Во время войн их частенько видели объединившимися, сплоченными, но в мирные дни — никогда. У каждого армянина было свое крохотное царство, своя лачуга и многочисленная семья, своя корова и овца. И ни один армянин не соглашался с мнением другого, не соглашался загодя, еще этого мнения не услыхав. Каждый считал, что все прочие живут и рассуждают неверно. Так думал не только любой армянин в отдельности, но и деревня о деревне, область об области, страна в целом о соседних странах... Так или иначе — зачем, во имя чего было им объединяться, ведь нищета и несчастья лишь разъединяют людей. Выходит, что-то изменилось. Но что? Должно быть, на армян пахнуло духом счастья. Где это, однако, слыхано, чтобы счастье шло косяком и одаряло каждого?
В Армении строился новый город.Ни одного города не строили еще армяне с таким пылом и усердием, никогда прежде не переносили лишений столь безропотно, никогда прежде армянин не верил так и не мечтал, никогда прежде не любил так соотчича, никогда прежде не благословлял так царя. Ибо до сих пор он строил для других, теперь же закладывал свой собственный город. Носящий имя царя, но принадлежащий тому, кто строит.
Тысячи людей, каждый со своим ремеслом, нравом, привычками, жизнью, сбрелись сюда со всех концов страны, и тысячи этих судеб скрестились и переплелись, чтобы стать единой общей судьбой. Десятки свычаев и обычаев, десятки разных выговоров одного звука, десятки разных названий одной вещи, десятки глаз с отпечатленными в них разными картинами природы, десятки разных одежд и песен — все
это перемешалось, чтобы люди мало-помалу начали жить на новый лад, говорить на новом наречии, приспособляться к новой природе, носить одинаковые одежды и петь одни песни.Возводился город Аршакаван.Город обнесли оградой, обозначавшей его границы. Никогда прежде свобода и счастье не были в Армении так осязаемы и определенны и уж во всяком случае — так очевидны и наглядны. Иной раз человека мороз подирал по коже, мурашки бегали по спине: шутка ли, в двух шагах от него пролегала четкая граница между добром и злом. Точно отворялись одни за другими врата потустороннего мира и ар-шакаванцу внятным, доходчивым языком объясняли загадку бытия; тайны жизни становились вдруг детскими картинками, простейшими, односложными словами, и вот еще одна дверь, еще один миг — и люди поймут, для чего они рождаются и страдают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60