https://wodolei.ru/catalog/vanny/sidyachie/
Он ездил на поджарой гнедой кобылице, вместо арапника повесив на руку стек, обвитый полосками красной лакированной кожи. Когда молодой пан поручик командовал солдатами, то поднимал стек над головой, что означало: внимание.
Молодой пан поручик охранял оккупационные порядки своей державы и покой старого пана, потому что совсем уж разучились уважать благодетеля неблагодарные мужики. Кое-где они даже начали пускать красного петуха в имениях. И очень кстати оказалось, что пан Гжецкий был не только родственником, но еще и поручиком: легко выполняя обязанности дорогого гостя, он справлялся и с трудными обязанностями службы, которая называлась карательной. Но молодому пану поручику было скучно без паненок, и ты очень скоро ему приглянулась.
Мне теперь редко приходилось встречаться с тобой, потому что у меня была тоже своя работа. Я теперь жил больше по лесам, хотя об этом ты и не догадывалась. Когда ты спрашивала у меня, почему я так часто и надолго исчезаю, я придумывал что-нибудь наиболее правдоподобное: ходил к родственникам или ездил в город. В моих объяснениях тоже была своя правда: я действительно часто бывал в городе и у «родственников», потому что того требовала моя работа. Стоило ли тебе знать об этом? Я с нетерпением ждал, когда настанет время, чтобы можно было раскрыть тебе всю мою душу. В работе моей мне так недоставало тебя. Я тяготился тем, что не до конца мог перед тобой открыться.
С той ночи, когда впервые мы остались с тобой вдвоем, я полюбил высоко перекинутую через ручей горбатую кладку, за которой начинались кусты орешника. Сколько там было потайных тропок, известных только нам с тобой!
В этот раз мне показалось, что ты очень долго не шла. Уже луна поднялась над лесом и, переходя из тучки в тучку, разливала свой бледный тихий свет. В воде размеренно покачивалась молчаливая тень кладки и отражалась бездонность неба. Наконец показалась ты, и я не мог дождаться — так долго ты шла в этом безмолвном лунном свете. На кладке ты остановилась, посмотрела вниз и сказала:
— Как страшно, когда подумаешь, что можно упасть и лететь, и лететь без конца, потому что не видно никакого дна. Может, так и в жизни, Петрусь? Кинешься, не зная, что дно совсем близко, и можешь разбиться.
— Зачем же кидаться?
— А я уже кинулась, Петрусь. Разве ты не понял это? И так мне хорошо лететь в бездну, что, может, даже и разобьюсь. Ты береги меня.
Сколько оставалось еще не исхоженных нами тропок! Сколько дальних, уединенных уголков в парке ждало, чтобы
от всего мира укрыть наше счастье! А может, и не надо было скрывать его?
Да, в этот вечер ты была очень встревоженная.
— Петрусь, мне становится невыносимо тяжело, когда я теперь подолгу не вижу тебя. Может, я стала тебе не нужна? Ты как-то отдалился, Петрусь, стал немножко чужим. Кроме меня, есть у тебя на душе еще что-то.
Это была почти правда. Я сам знал, что не всеми своими мыслями делился с тобой, носил их только в своей душе. Думаешь, это было мне легко? Я ведь хотел, чтобы ты шла со мной рядом, а ты часто стояла в стороне. Ты была очень нужна мне как друг, как помощник, как единомышленник. Но потому, что дело, которым я занимался, было очень важным, я снова спрашивал себя: до конца ли могу верить тебе?
— Помнишь ли, Таиса,— спросил я,— свои слова о том, что никогда не оставишь меня, что бы ни случилось? Что всегда будешь со мной?
— Помню,— ответила ты.
— Значит, ты должна все простить мне. Слушай же...
Я рассказал тебе очень немного из того, что занимало
мои мысли. Только самые простые истины: что есть богатство и бедность, сила и бесправие и что в этой извечной борьбе классов есть одна наисправедливейшая цель: добыть счастье для обездоленных людей. Отобрать его у тех, кто пользуется им, не имея на это права. И что участвовать в этой борьбе — самая святая обязанность каждого честного человека.
— Но это же будет кровь, Петрусь. Это же будет много- много крови,— сказала ты со страхом.
— А разве раньше не лилась она? Счастье богатых всегда добывалось кровью бедных.
— Как страшно...
— А разве мы можем быть счастливыми, если вокруг будут несправедливость и страдания?
— Страшно, Петрусь... Я теперь буду еще больше бояться за тебя. Ты теперь никогда не оставляй меня надолго,— сказала ты и задумалась.
Ты не захотела стать рядом или, может, я не понял тебя тогда? Может, слишком осторожно я говорил с тобой? Или недостаточно чутко прислушивался к тебе?
Луна перебегала из тучки в тучку, спеша обойти всю короткую летнюю ночь. Пушистые волосы твои серебрились под ее холодным светом. Ты долго сидела задумавшись;
по полузакрытым глазам я видел, что ты смотрела в самое себя.
— Петрусь,— сказала ты, все еще находясь во власти своих дум.
— Что, Таиса?
— Я хочу тебе что-то сказать.
— Я слушаю тебя, Таиса.
— Но ты внимательно слушай.
— Говори, Таиса.
— И не сердись на меня.
— Разве ты в чем виновата?
— Ко мне стал приставать поручик этот... Гжецкий.
— Ну? — спросил я встревоженно.
— Если бы ты знал, какой он нахальный... гадкий...
Сердце мое сжалось. Только одна мысль, что этот лощеный негодяй мог осквернить тебя хотя бы взглядом... От одной этой мысли у меня похолодело в груди. Я взял твою голову в свои руки так, чтобы смотреть прямо в глаза, и сказал:
— Он не должен даже прикоснуться к тебе, Таиса.
— Обними меня сильнее, Петрусь,— сказала ты и приникла ко мне.— Мне страшно... Я буду только тебя, только тебя одного буду любить...
Дай вспомню еще.
Помнишь? В саду стояла беседка — круглая, со столбами — в самом конце боковой дорожки. Она стояла среди густых кустов сирени и раскидистых старых лип, и там всегда в глубокой тени держалась приятная прохлада. Иногда я осторожно забегал туда на минутку, чтобы хоть взглянуть на тебя, когда ты не могла прийти на нашу высокую кладку. Я долго не видел тебя и, как только начало смеркаться, поспешил в ту беседку. Но я не дошел до беседки: там послышался твой голос.
«Наверное, она ждет меня,— подумал я,— но ей кто-то мешает. Придется подождать».
— Таиса,— услышал я другой голос.
— Что, пан Гжецкий?
Ты или чем-то была занята, или притворилась невнимательной, потому что голос снова повторил твое имя:
— Панна Таиса.
— Я уже слышала. И что?
— Почему вы такая красивая?
— Это кому-то мешает?
— Мне.
— Чем же?
— Я люблю вас.
«Зачем она говорит с ним? Сказала бы сразу что-нибудь резкое, пусть бы знал, что даже стоять возле нее не имеет права»,— подумал я.
— Панна Таиса не слышит, что я люблю ее?
— Это не слишком приятно.
— Кому?
— Вам.
— Только? А может, и еще кому?
— Быть может.
— Понимаю. Но стоит ли серьезно относиться к этому?
— Почему же?
— Не хочу верить, что панна Таиса всерьез думает о каком-то... хаме.
Ты ничего не ответила. Мне было обидно за тебя. Ты знаешь, как билось мое сердце? «Где же твоя гордость?» — хотелось крикнуть мне.
Я еще надеялся, что не потерял тебя, что ты еще со мной.
— Прошу прощения,— сказал Гжецкий, и я представил, как он поднес два пальца к козырьку.— Теперь я буду верить тому, что говорят люди. Значит, и вправду панна Таиса любила...
— Глупости,— сказала ты безмятежно.— Не всякую шутку можно назвать любовью.
До сего дня я не могу простить себе то, что сделал тогда. Мне нужно было сразу выбросить тебя из сердца, как отраву, и исчезнуть, даже не показавшись тебе. Я же вышел на открытую дорожку перед беседкой и сказал, может, даже слишком спокойно:
— Благодарю, панна Таиса.
Вы оба вскочили, и в глазах твоих я увидел страх. Должно быть, по шляхетской привычке рука пана Гжецкого рванулась к ремню, где обычно носят пистолет, но ты успела крикнуть «Не надо!» и перехватить руку.
— Прочь отсюда, большевистская погань! — брезгливо сказал пан Гжецкий и взял тебя под руку.
Вы пошли по дорожке в дом. Кривая тонкая сабля поручика волочилась по земле. Может, тебе было стыдно или
страшно — ты ни разу не оглянулась, только плечи твои, как в сильный мороз, были высоко подняты и сведены.
Я проклинал тебя, Таиса, и проклинал нашу любовь. Ты не представляешь, что творилось в моем сердце.
Я мог застрелить тебя, мог убить пана Гжецкого — момент для этого был удобный,— но я не позволил себе этого.
Было воскресенье. Стояла осень, начинали желтеть и опадать листья. В такую пору не жарко греет солнце и по всему бездонному небу разлита спокойная голубизна. Хорошо мечтать в такие дни! Долго бродил я с ружьем, и на всех тропках незримо была со мной ты. Я то прощался с тобой, то просил вернуться. Сколько в сердце моем в тот день было нежности и горя! Я все еще любил тебя, Таиса, и мне тяжело было сознавать, что навсегда потерял тебя. Но в это не хотелось верить. И тогда мне чудилось, что ты ходишь со мной рядом и шепчешь:
«Боже мой, Петрусь, как долго мы не виделись с тобой. Прости меня за все, я никогда не забывала тебя, а то, что было,— это только тебе пригрезилось».
Тогда перед моими глазами возникали как в мороз высоко поднятые и сведенные плечи, но ты прерывала мои воспоминания и говорила те слова, которых ждало мое воображение:
«Ты же не говоришь мне о своей работе, о том, что делаешь где-то там без меня. А разве я не могу сделать без тебя что-нибудь полезное? Может, я выпытывала что-то у этого Гжецкого? Не веришь? Хочешь, я убью его? А если Гжецкий нужен тебе для твоего дела, то завтра он будет у тебя. Может, ради тебя я это все делала».
Я целовал твои губы, целовал твои глаза, лоб, волосы: наконец-то ты стала мне самой дорогой, самой необходимой.
И вот в момент таких моих видений по дорожке, петляющей между высоких сосен, усыпанной шишками и переплетенной тугими корнями, на двух кобылицах прогарцевали вы с паном Гжецким. У вас за плечами были ружья, вы совершали небольшую прогулку, для приличия называя ее охотой. Волшебное видение рассеялось, мечты исчезли, осталась горькая действительность. Я вскинул ружье.
Я мог сразу поставить точку на всех чувствах: ненависти, обиды, боли,— но сдержался.
«Это слишком много для нее, слишком много чести для нее»,— сказал я себе и опустил ружье.
Возможно, и плохо, что я так поступил тогда, но не раскаиваюсь: может, ты сама теперь посмотришь на себя со стороны, оглянешься на те далекие наши дороги и, может, задохнешься от боли и стыда. И если осталась в тебе та боль, то ты, может, поплачешь запоздалыми слешами раскаяния.
Погоди, я вспомнил еще не все.
Мы очень долго не виделись с тобой. Я даже начинал забывать тебя. Ты помнишь, как вечерами стали доноситься к нам далекие выстрелы орудий? Это горел восток заревом величайшей человеческой правды. Пан Гжецкий вполне почувствовал это: мы начали бороться против него уже настойчиво и открыто. Теперь мы выступали против него как великая народная сила. Пану Гжецкому приходилось заниматься не легким делом охраны порядка, а настоящей войной.
Нам немного не повезло. Мы не знали, что пан Гжецкий получил свежее подкрепление, и напали на него в тот момент, когда он обучал новых легионеров тому, как нужно наводить порядок. Помнишь тетку Полуту, которая жила в Замостье, на самом краю села? Она валялась в ногах у пана Гжецкого, умоляя, чтобы солдаты не забирали последнего поросенка. Смешно? Или трагично? Тетка Полута ползала у его ног и просила смилостивиться — ведь у нее была полная хата детей. Когда застрелили поросенка, тетка Полута крикнула:
— Грабители! Кровопийцы!
Тогда солдат выстрелил тетке Полуте в спину. Она не поднялась больше с колен, а пан* Гжецкий сказал «хорошо» и потер рука об руку, будто стирая с перчаток грязь.
Мы опоздали совсем немного, чтобы не дать погибнуть тетке Полуте. Схватка была жестокая и расплата дорогая. Мне тогда не повезло: я попал в плен. Нет, я бы не сдался, если бы не те злополучные раны. Ты же помнишь...
Меня привели в полицейский участок. Допрашивал сам пан Гжецкий. И здесь он был щеголеват — даже теперь не снял своих лайковых перчаток.
— Какое невероятное сочетание,— сказал пан Гжецкий, выгибая стек, как хлыстик,— любовник и повстанец. Но мы
не будем говорить на лирические темы. А лес вас теперь не укроет. Я не привык быть деликатным в делах чести — говорю вам об этом сразу...
Что ему нужно было? Чтобы я назвал себя? Он меня знал и так. Чтобы выдал своих друзей и единомышленников? Чтобы назвал своего начальника и помог его заполучить? Сколько нас, где наши силы и каковы наши планы? Вряд ли и это было нужно ему. Он и сам хорошо знал, что мы — это весь народ и нас невозможно счесть. Ему нужно было, чтобы я покорился, чтобы я валялся у него в ногах, вымаливая пощаду. Это было бы его победой.
Напрасно старался пан поручик, призвав на помощь солдат, когда уже не помогал до самой перчатки окровавленный стек. Я плюнул в лицо этому надменному выродку, сказав единственное слово: «Негодяй».
Он не услышал моего стона, когда полосовали и калечили мое тело, потому что и стон мой был бы для него победой.
Зачем ты пришла тогда? Или это мне только показалось в беспамятстве? Ни солдатам, ни пану Гжецкому я был больше не нужен: я валялся в собственной крови, жадно ища запекшимися губами хотя бы каплю воды. Может, ты пришла посмотреть на эту кровь? Или, может, пришла пожалеть или сказать, что любишь? Ты же когда-то считала удары моего сердца и говорила, что оно бьется для тебя. Нет, мне не почудилось: я слышал, как за дверью твой голос настойчиво повторял слово «пустите!».
— Нельзя,— сказал голос пана Гжецкого,— такие дела не для паненок.
— Зачем вы убили его! — кричала ты.— Пустите! Я должна его увидеть!
Я слышал, как ты плакала.
Может, это был сон? Я не чувствовал теперь ни боли, ни обиды. Было тяжелое забытье. Я хотел покоя. Как хорошо, что к человеку приходят добрые, спасительные сны.
...Широкая залитая солнцем поляна. Осень; стелется и чуть поблескивает паутина, цепляясь за тонкие оголенные стебли высоких трав. По всему небу разлита немеркнущая голубизна. Где-то у самого горизонта стоит лес, я угадываю его только по темной полоске над землей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Молодой пан поручик охранял оккупационные порядки своей державы и покой старого пана, потому что совсем уж разучились уважать благодетеля неблагодарные мужики. Кое-где они даже начали пускать красного петуха в имениях. И очень кстати оказалось, что пан Гжецкий был не только родственником, но еще и поручиком: легко выполняя обязанности дорогого гостя, он справлялся и с трудными обязанностями службы, которая называлась карательной. Но молодому пану поручику было скучно без паненок, и ты очень скоро ему приглянулась.
Мне теперь редко приходилось встречаться с тобой, потому что у меня была тоже своя работа. Я теперь жил больше по лесам, хотя об этом ты и не догадывалась. Когда ты спрашивала у меня, почему я так часто и надолго исчезаю, я придумывал что-нибудь наиболее правдоподобное: ходил к родственникам или ездил в город. В моих объяснениях тоже была своя правда: я действительно часто бывал в городе и у «родственников», потому что того требовала моя работа. Стоило ли тебе знать об этом? Я с нетерпением ждал, когда настанет время, чтобы можно было раскрыть тебе всю мою душу. В работе моей мне так недоставало тебя. Я тяготился тем, что не до конца мог перед тобой открыться.
С той ночи, когда впервые мы остались с тобой вдвоем, я полюбил высоко перекинутую через ручей горбатую кладку, за которой начинались кусты орешника. Сколько там было потайных тропок, известных только нам с тобой!
В этот раз мне показалось, что ты очень долго не шла. Уже луна поднялась над лесом и, переходя из тучки в тучку, разливала свой бледный тихий свет. В воде размеренно покачивалась молчаливая тень кладки и отражалась бездонность неба. Наконец показалась ты, и я не мог дождаться — так долго ты шла в этом безмолвном лунном свете. На кладке ты остановилась, посмотрела вниз и сказала:
— Как страшно, когда подумаешь, что можно упасть и лететь, и лететь без конца, потому что не видно никакого дна. Может, так и в жизни, Петрусь? Кинешься, не зная, что дно совсем близко, и можешь разбиться.
— Зачем же кидаться?
— А я уже кинулась, Петрусь. Разве ты не понял это? И так мне хорошо лететь в бездну, что, может, даже и разобьюсь. Ты береги меня.
Сколько оставалось еще не исхоженных нами тропок! Сколько дальних, уединенных уголков в парке ждало, чтобы
от всего мира укрыть наше счастье! А может, и не надо было скрывать его?
Да, в этот вечер ты была очень встревоженная.
— Петрусь, мне становится невыносимо тяжело, когда я теперь подолгу не вижу тебя. Может, я стала тебе не нужна? Ты как-то отдалился, Петрусь, стал немножко чужим. Кроме меня, есть у тебя на душе еще что-то.
Это была почти правда. Я сам знал, что не всеми своими мыслями делился с тобой, носил их только в своей душе. Думаешь, это было мне легко? Я ведь хотел, чтобы ты шла со мной рядом, а ты часто стояла в стороне. Ты была очень нужна мне как друг, как помощник, как единомышленник. Но потому, что дело, которым я занимался, было очень важным, я снова спрашивал себя: до конца ли могу верить тебе?
— Помнишь ли, Таиса,— спросил я,— свои слова о том, что никогда не оставишь меня, что бы ни случилось? Что всегда будешь со мной?
— Помню,— ответила ты.
— Значит, ты должна все простить мне. Слушай же...
Я рассказал тебе очень немного из того, что занимало
мои мысли. Только самые простые истины: что есть богатство и бедность, сила и бесправие и что в этой извечной борьбе классов есть одна наисправедливейшая цель: добыть счастье для обездоленных людей. Отобрать его у тех, кто пользуется им, не имея на это права. И что участвовать в этой борьбе — самая святая обязанность каждого честного человека.
— Но это же будет кровь, Петрусь. Это же будет много- много крови,— сказала ты со страхом.
— А разве раньше не лилась она? Счастье богатых всегда добывалось кровью бедных.
— Как страшно...
— А разве мы можем быть счастливыми, если вокруг будут несправедливость и страдания?
— Страшно, Петрусь... Я теперь буду еще больше бояться за тебя. Ты теперь никогда не оставляй меня надолго,— сказала ты и задумалась.
Ты не захотела стать рядом или, может, я не понял тебя тогда? Может, слишком осторожно я говорил с тобой? Или недостаточно чутко прислушивался к тебе?
Луна перебегала из тучки в тучку, спеша обойти всю короткую летнюю ночь. Пушистые волосы твои серебрились под ее холодным светом. Ты долго сидела задумавшись;
по полузакрытым глазам я видел, что ты смотрела в самое себя.
— Петрусь,— сказала ты, все еще находясь во власти своих дум.
— Что, Таиса?
— Я хочу тебе что-то сказать.
— Я слушаю тебя, Таиса.
— Но ты внимательно слушай.
— Говори, Таиса.
— И не сердись на меня.
— Разве ты в чем виновата?
— Ко мне стал приставать поручик этот... Гжецкий.
— Ну? — спросил я встревоженно.
— Если бы ты знал, какой он нахальный... гадкий...
Сердце мое сжалось. Только одна мысль, что этот лощеный негодяй мог осквернить тебя хотя бы взглядом... От одной этой мысли у меня похолодело в груди. Я взял твою голову в свои руки так, чтобы смотреть прямо в глаза, и сказал:
— Он не должен даже прикоснуться к тебе, Таиса.
— Обними меня сильнее, Петрусь,— сказала ты и приникла ко мне.— Мне страшно... Я буду только тебя, только тебя одного буду любить...
Дай вспомню еще.
Помнишь? В саду стояла беседка — круглая, со столбами — в самом конце боковой дорожки. Она стояла среди густых кустов сирени и раскидистых старых лип, и там всегда в глубокой тени держалась приятная прохлада. Иногда я осторожно забегал туда на минутку, чтобы хоть взглянуть на тебя, когда ты не могла прийти на нашу высокую кладку. Я долго не видел тебя и, как только начало смеркаться, поспешил в ту беседку. Но я не дошел до беседки: там послышался твой голос.
«Наверное, она ждет меня,— подумал я,— но ей кто-то мешает. Придется подождать».
— Таиса,— услышал я другой голос.
— Что, пан Гжецкий?
Ты или чем-то была занята, или притворилась невнимательной, потому что голос снова повторил твое имя:
— Панна Таиса.
— Я уже слышала. И что?
— Почему вы такая красивая?
— Это кому-то мешает?
— Мне.
— Чем же?
— Я люблю вас.
«Зачем она говорит с ним? Сказала бы сразу что-нибудь резкое, пусть бы знал, что даже стоять возле нее не имеет права»,— подумал я.
— Панна Таиса не слышит, что я люблю ее?
— Это не слишком приятно.
— Кому?
— Вам.
— Только? А может, и еще кому?
— Быть может.
— Понимаю. Но стоит ли серьезно относиться к этому?
— Почему же?
— Не хочу верить, что панна Таиса всерьез думает о каком-то... хаме.
Ты ничего не ответила. Мне было обидно за тебя. Ты знаешь, как билось мое сердце? «Где же твоя гордость?» — хотелось крикнуть мне.
Я еще надеялся, что не потерял тебя, что ты еще со мной.
— Прошу прощения,— сказал Гжецкий, и я представил, как он поднес два пальца к козырьку.— Теперь я буду верить тому, что говорят люди. Значит, и вправду панна Таиса любила...
— Глупости,— сказала ты безмятежно.— Не всякую шутку можно назвать любовью.
До сего дня я не могу простить себе то, что сделал тогда. Мне нужно было сразу выбросить тебя из сердца, как отраву, и исчезнуть, даже не показавшись тебе. Я же вышел на открытую дорожку перед беседкой и сказал, может, даже слишком спокойно:
— Благодарю, панна Таиса.
Вы оба вскочили, и в глазах твоих я увидел страх. Должно быть, по шляхетской привычке рука пана Гжецкого рванулась к ремню, где обычно носят пистолет, но ты успела крикнуть «Не надо!» и перехватить руку.
— Прочь отсюда, большевистская погань! — брезгливо сказал пан Гжецкий и взял тебя под руку.
Вы пошли по дорожке в дом. Кривая тонкая сабля поручика волочилась по земле. Может, тебе было стыдно или
страшно — ты ни разу не оглянулась, только плечи твои, как в сильный мороз, были высоко подняты и сведены.
Я проклинал тебя, Таиса, и проклинал нашу любовь. Ты не представляешь, что творилось в моем сердце.
Я мог застрелить тебя, мог убить пана Гжецкого — момент для этого был удобный,— но я не позволил себе этого.
Было воскресенье. Стояла осень, начинали желтеть и опадать листья. В такую пору не жарко греет солнце и по всему бездонному небу разлита спокойная голубизна. Хорошо мечтать в такие дни! Долго бродил я с ружьем, и на всех тропках незримо была со мной ты. Я то прощался с тобой, то просил вернуться. Сколько в сердце моем в тот день было нежности и горя! Я все еще любил тебя, Таиса, и мне тяжело было сознавать, что навсегда потерял тебя. Но в это не хотелось верить. И тогда мне чудилось, что ты ходишь со мной рядом и шепчешь:
«Боже мой, Петрусь, как долго мы не виделись с тобой. Прости меня за все, я никогда не забывала тебя, а то, что было,— это только тебе пригрезилось».
Тогда перед моими глазами возникали как в мороз высоко поднятые и сведенные плечи, но ты прерывала мои воспоминания и говорила те слова, которых ждало мое воображение:
«Ты же не говоришь мне о своей работе, о том, что делаешь где-то там без меня. А разве я не могу сделать без тебя что-нибудь полезное? Может, я выпытывала что-то у этого Гжецкого? Не веришь? Хочешь, я убью его? А если Гжецкий нужен тебе для твоего дела, то завтра он будет у тебя. Может, ради тебя я это все делала».
Я целовал твои губы, целовал твои глаза, лоб, волосы: наконец-то ты стала мне самой дорогой, самой необходимой.
И вот в момент таких моих видений по дорожке, петляющей между высоких сосен, усыпанной шишками и переплетенной тугими корнями, на двух кобылицах прогарцевали вы с паном Гжецким. У вас за плечами были ружья, вы совершали небольшую прогулку, для приличия называя ее охотой. Волшебное видение рассеялось, мечты исчезли, осталась горькая действительность. Я вскинул ружье.
Я мог сразу поставить точку на всех чувствах: ненависти, обиды, боли,— но сдержался.
«Это слишком много для нее, слишком много чести для нее»,— сказал я себе и опустил ружье.
Возможно, и плохо, что я так поступил тогда, но не раскаиваюсь: может, ты сама теперь посмотришь на себя со стороны, оглянешься на те далекие наши дороги и, может, задохнешься от боли и стыда. И если осталась в тебе та боль, то ты, может, поплачешь запоздалыми слешами раскаяния.
Погоди, я вспомнил еще не все.
Мы очень долго не виделись с тобой. Я даже начинал забывать тебя. Ты помнишь, как вечерами стали доноситься к нам далекие выстрелы орудий? Это горел восток заревом величайшей человеческой правды. Пан Гжецкий вполне почувствовал это: мы начали бороться против него уже настойчиво и открыто. Теперь мы выступали против него как великая народная сила. Пану Гжецкому приходилось заниматься не легким делом охраны порядка, а настоящей войной.
Нам немного не повезло. Мы не знали, что пан Гжецкий получил свежее подкрепление, и напали на него в тот момент, когда он обучал новых легионеров тому, как нужно наводить порядок. Помнишь тетку Полуту, которая жила в Замостье, на самом краю села? Она валялась в ногах у пана Гжецкого, умоляя, чтобы солдаты не забирали последнего поросенка. Смешно? Или трагично? Тетка Полута ползала у его ног и просила смилостивиться — ведь у нее была полная хата детей. Когда застрелили поросенка, тетка Полута крикнула:
— Грабители! Кровопийцы!
Тогда солдат выстрелил тетке Полуте в спину. Она не поднялась больше с колен, а пан* Гжецкий сказал «хорошо» и потер рука об руку, будто стирая с перчаток грязь.
Мы опоздали совсем немного, чтобы не дать погибнуть тетке Полуте. Схватка была жестокая и расплата дорогая. Мне тогда не повезло: я попал в плен. Нет, я бы не сдался, если бы не те злополучные раны. Ты же помнишь...
Меня привели в полицейский участок. Допрашивал сам пан Гжецкий. И здесь он был щеголеват — даже теперь не снял своих лайковых перчаток.
— Какое невероятное сочетание,— сказал пан Гжецкий, выгибая стек, как хлыстик,— любовник и повстанец. Но мы
не будем говорить на лирические темы. А лес вас теперь не укроет. Я не привык быть деликатным в делах чести — говорю вам об этом сразу...
Что ему нужно было? Чтобы я назвал себя? Он меня знал и так. Чтобы выдал своих друзей и единомышленников? Чтобы назвал своего начальника и помог его заполучить? Сколько нас, где наши силы и каковы наши планы? Вряд ли и это было нужно ему. Он и сам хорошо знал, что мы — это весь народ и нас невозможно счесть. Ему нужно было, чтобы я покорился, чтобы я валялся у него в ногах, вымаливая пощаду. Это было бы его победой.
Напрасно старался пан поручик, призвав на помощь солдат, когда уже не помогал до самой перчатки окровавленный стек. Я плюнул в лицо этому надменному выродку, сказав единственное слово: «Негодяй».
Он не услышал моего стона, когда полосовали и калечили мое тело, потому что и стон мой был бы для него победой.
Зачем ты пришла тогда? Или это мне только показалось в беспамятстве? Ни солдатам, ни пану Гжецкому я был больше не нужен: я валялся в собственной крови, жадно ища запекшимися губами хотя бы каплю воды. Может, ты пришла посмотреть на эту кровь? Или, может, пришла пожалеть или сказать, что любишь? Ты же когда-то считала удары моего сердца и говорила, что оно бьется для тебя. Нет, мне не почудилось: я слышал, как за дверью твой голос настойчиво повторял слово «пустите!».
— Нельзя,— сказал голос пана Гжецкого,— такие дела не для паненок.
— Зачем вы убили его! — кричала ты.— Пустите! Я должна его увидеть!
Я слышал, как ты плакала.
Может, это был сон? Я не чувствовал теперь ни боли, ни обиды. Было тяжелое забытье. Я хотел покоя. Как хорошо, что к человеку приходят добрые, спасительные сны.
...Широкая залитая солнцем поляна. Осень; стелется и чуть поблескивает паутина, цепляясь за тонкие оголенные стебли высоких трав. По всему небу разлита немеркнущая голубизна. Где-то у самого горизонта стоит лес, я угадываю его только по темной полоске над землей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59