https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/granitnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Я так часто вспоминала тебя.
— Я долго плутал, все искал Гелин дом. Нашел один, но долго не мог признать: зажатый кирпичными домами, он показался маленьким, одиноким. И будто не так стоит. Тот стоял вдоль улицы, а этот поперек.
— Поперек он и стоял.
— Ну вот видишь, забыл. Но смотрю, крыльцо — то. Широкое, застекленное, ты же его помнишь?
— Помню, Кастусь, еще как.
— Ну вот, около часу кружил возле него. Хотел у кого-нибудь спросить, но подумал: зачем? Все равно я же знаю, что ее нет.
Он подождал, надеясь, что она скажет, здесь Геля или нет. Но она промолчала.
— Ну, тогда пошел искать тебя.
— Я очень рада, Кастусь. Я так часто вспоминала тебя.
Потом они сидели за столом. Она собрала закуску: помидоры со своего огорода, малосольные огурчики, ветчина; поставила бутылку вина, которую приберегала на самый дорогой случай. На дворе уже был вечер, давно были закрыты ставни, на все лампочки в комнате горела люстра. Обо всем переговорили, все вспомнили, а им казалось, что они еще и не начинали говорить.
— Помнишь кладбище, это же где-то недалеко от вас? Вечером — таинственность, памятники, ограды, густые кусты, роса. Мы до поздней ночи любили там гулять. И какой-
то парень часто крутился возле вас, я уже забыл, кто это был. Он все любил бегать наперегонки.
— А помнишь клуб Крейнеса? Мы ставили «Павлинку», и ты играл Якима Сороку?
— Ага! Павлинку играла Геля.
— Потому что ты так хотел. А она упиралась. Чтобы не целоваться с тобой.
— А как первый раз встретился с вами, помнишь? Вы вдвоем пришли в интернат техникума к нашим девчатам. Я даже не знал, что вы знакомы с ними. И я зашел к ним зачем-то и растерялся: стоите вы, обе тоненькие, стройные, казалось, в ваших глазах сияет солнце, меня даже ослепило. И Геля ни с того ни с сего пригласила меня на вечеринку. Конечно, я сразу согласился. Помнишь ту вечеринку у тебя?
— Помню, а как же. Тот вечер я никогда не забуду.
— Ну вот. А потом я ни днем ни ночью не находил себе места. Не мог без нее быть ни минуты. И однажды мы из-за чего-то поссорились. Из-за чего мы только ссорились, господи! Какая-нибудь мелочь, а она вскипит, повернется и уйдет. Потом не раз она так поступала. И я целые дни простаивал около ее дома, чтобы укараулить, когда она выйдет. И на улице все искал ее, думал, встречу. Пройдет какая-нибудь девушка, чуть русоволосая, в легком платье, и я думаю, что это она, догоняю. Загляну в лицо,— боже мой, уродина! Тогда мне все казались уродинами. О тебе не говорю, ты была ее половиной,— значит, такая же хорошая.
По улице прошла машина, должно быть тяжело нагруженная, от ее натужного гудения тоненько зазвенели стекла. Пережидая гудение, они помолчали. Он поднял бокал, отпил.
— Я все помню, и ваши ссоры, и примирения,— сказала она после паузы.— Ничего не забыла. Не легко они мне давались.
— И все-таки было хорошо. Что хочешь говори, а было хорошо, Зося. И то крыльцо, которое я сегодня искал. Однажды мы долго гуляли, я проводил ее домой, и на этом крыльце мы еще бог знает сколько стояли. А назавтра я все не мог понять, почему у нее на губе черное пятнышко. А когда догадался, то был безмерно счастлив. Мне хотелось, чтобы все видели у нее это черное пятнышко, чтобы все знали, что это я целовал Гелю.
— И это я помню, Кастусь. Поверь, я все знала, и, может, даже больше, чем она сама. Даже помню, как ты пригласил ее на свадьбу, когда твоя сестра замуж выходила. Она ода не захотела ехать, сказала, чтобы ты пригласил и меня. Мы
поехали в санях, зима, мороз, все ждали, когда покажется ваше село. И боялись, как бы не отморозить щеки, закрывались так, что видны были одни только глаза, и нам трудно было хохотать. И ты всю ту ночь танцевал с ней.
— Да, да. Помню. Она очень легко танцевала.
— Она во всем была легкая,— сказала Зося вдруг жестко.— Все давалось ей очень легко.
Настала минута, когда каждому захотелось побыть наедине со своими мыслями. Молодость, как бы она ни была прожита, никогда не покидает нас. Из нее на всю жизнь мы уносим и свежесть, и жажду исканий, и тревогу души, и ласку сердца. И бесконечно хотим ее повторять. С годами мы становимся мудрее и говорим себе, что теперь бы что-то исправили, что-то сделали иначе, но эта поправка на мудрость — только самоутешение. Ничего не поправили бы, потому что молодость не любит готовых дорог. Может, в том и все очарование ее, что она учит нашу зрелость.
Он спросил, не осталось ли у нее фотокарточек. С этажерки она достала потемневший альбом с медными застежками. Там были пожилые люди — ее родители, родственники, бабки и дедки,— они сидели в строгих позах с вытянутыми на коленях руками; были дети — сосунки на разостланных пеленках, у матерей на руках; были друзья и подруги, случайные знакомые — парами и группами, штатские и военные, в ватниках и в свадебных нарядах, в позах залихватских и томных. Она пробовала было объяснять, что это за люди, какая с кем степень родства или знакомства, но он нетерпеливо перелистывал страницу за страницей. Наконец увидел- таки ее. Ну конечно, вот такая была у нее улыбка, и удивленные глаза, и чуточку припухлая нижняя губа, и недоступная ласковость, и строгость.
— Ты давно видела ее? — спросил он и закрыл альбом.— Когда ехал сюда, в душе я надеялся, что встречусь с ней.
— Давно, Кастусь. Раза два она приезжала, но ненадолго. Да и что-то не совсем у нас с ней ладилось. Она же вышла замуж, ты знаешь?
— Знаю. Мне кажется, я сам виноват в этом. Если бы я тогда не уехал...
— Нет, Кастусь, наверно, ты хорошо сделал, что уехал.
— Почему?
— Она того бросила.
— Ну что ж, бывают неудачи.
— Нет, Кастусь, не скажи. Потом этих неудач было у нее бог знает сколько. Около года побыла она одна, никого и видеть не хотела. А дальше — будто спешить начала, не разбиралась ни в ком и ни в чем. Легко сходилась, легко бросала. Я же говорю, вся она была легкая, мне было очень жаль ее. Она стала какой-то бессердечной, бездумной. Бывало, скажешь ей: «Что ты делаешь, Геля, опомнись»,— а она сделает удивленные глаза, пожмет плечом: «А что ж тут такого, если они мне не по душе».
Он вздохнул, нахмурился, погладил лоб рукой.
— А потом тут появился какой-то начальник с торфоразработок. Пожилой уже, суровый такой, ни ладу у него, ни складу. Бог знает, что с ней сталось — уехала с ним. Живут где-то на болоте, под Бобруйском. Двое детей у них. Ну, приезжала, зашла ко мне на минутку. Не видно, чтобы она была счастлива.
Он выпил бокал до дна, прошелся по комнате. Погладил тугой пальмовый лист. Снова опустился в кресло.
— Ну ладно, расскажи о себе, Зося. Я до сих пор так и не спросил.
— О себе... Что ж рассказывать? Как видишь, живу одна. Муж погиб во время войны, тут -же у нас была партизанская зона. Я тоже была с лесом связана, но повезло, никто не выдал. Вырастила двух дочерей и очень счастлива. Обе уже вышли в люди. Одна в Ленинграде живет, замужем, инженер. Другая в Минске, кончает консерваторию. Ты видишь, какой богатый у меня дом? А сама учительствую, свою работу люблю. Чего же мне еще желать?
— А у меня семья не удалась, Зося. Ну, как бы объяснить: есть достаток, уважение, есть жена и сын, а счастья нет. Вот я в Сибири уже лет около десяти, главный инженер, строю плотины, электростанции, а она — в Москве. И ничего нас не тянет друг к другу, ничто не связывает, как чужие.
— Это ведь тяжело, Кастусь.
— Очень. А что поделаешь.
Он задумался, но, видно, не над этим своим горем. Что-то другое жило в нем. Прищуренные глаза не грустили, а грезили. И постепенно лицо его светлело, а на губах появилась тихая улыбка.
— Нет, все было хорошо у нас тогда, все было хорошо. Геля любила меня, я знаю. Когда уехал, она плакала. И... я потом уже узнал, что она вела дневник. И писала в нем обо мне... Может, если бы знал об этом раньше, все было бы иначе.
— Ты о многом не знал, Кастусь. Может, это даже и хорошо.
Было уже за полночь, когда он снял с вешалки плащ.
— Ну, будь здорова, Зося. Я сегодня счастливый. Очень счастливый. Что повидал тебя, что мы поговорили. Может, когда-нибудь встретишь Гелю — не сердись на нее. Передай мой привет. Скажи, что был, хотел ее видеть. Она все поймет...
Когда он ушел, она еще долго сидела одна. Она еще как бы продолжала с ним разговор. Ты все перепутал, Кастусь, ты ничего не знаешь и не помнишь, говорила она. Не она, а я плакала, когда ты уехал. Не она, а я пригласила тебя на вечеринку. И за все ваши ссоры и примирения переживала не она, а я. Не знаешь ты и того, как горько мне было ехать на ту свадьбу, когда поняла, что приглашал ты меня только ради нее. Ты говоришь, что около нас часто вертелся какой-то парень. Но не знаешь, что он два года ходил за мной, а я на него глядеть не хотела. И на другой же день после твоего отъезда вышла за него замуж. И не она, а я писала дневник...
ЛУННАЯ НОЧЬ
Ранним утром депутатка сельсовета, не открывая калитки, крикнула во двор:
— Волька, ты дома? Выйди-ка сюда!
Двор был небольшой, видно, только вчера вечером чисто подметен — на земле сохранились еще полоски от веника, затвердевшие за ночь.
За домом — навес, а за ним сколоченный из горбылей хлевок. Корыто со следами маленьких поросячьих копыт около него. К хлеву впритык стоит реденький плетень, и за ним видна густая, лопушистая путаница зеленых гряд. Оттуда во двор весело смотрят три высоких подсолнуха.
Волька вышла из открытых сеней, видимо уже одетая на работу: в сапогах, очень аккуратных на ее ногах, в шерстяной черной кофточке с двумя красными полосами поперек груди и в легком платке, завязанном узелком сверху, над самым лбом, чтобы не рассыпались волосы. Она взглянула на депутатку не очень приветливо.
— Ты меня звала, Ганна?
— Да. Возьми человека на постой. Экспедиция будет вести работу в нашем сельсовете, так примерно месяц пожить им где-то нужно. Может, найдется место для одного?
Рядом с Ганной стоял человек — загорелый, обветренный, в ватнике и ушанке с одним опущенным ухом, вытертой,
со свалявшимся мехом, не раз, видимо, служившей ему подушкой. Он поставил на землю небольшой, с блестящими застежками чемодан, снял с плеча и прислонил к забору треногу, такую же, какая бывает у фотографов, разве только побольше, желтоватого, под дуб, цвета, с острыми металлическими наконечниками. За плечами у него висел не слишком туго набитый мешок.
— Ну что ж, идем,— сказала Волька, оглядев человека. Хату, видно, строили на время, собираясь потом сделать к ней пристройку или наново перебрать и расширить, да так и не удосужились. И внутри она была тесноватой, с низкими окнами. Спереди кухня, а за ней во всю стену отгорожена боковушка, узкая и длинная, как чулан. В том углу, который у дверей, два окна — на улицу и во двор; тут же столик, покрытый бахромчатой скатертью, с вазоном нежного комнатного папоротника на нем, и два стула. Дальше, по стене,— платяной шкаф, а за ним в глубокой тени дальнего угла — кровать, застланная розовым покрывалом. И больше ничего. Да больше, пожалуй, ничего и не нужно.
— Ну вот,— сказала Волька, раздвинув занавеску в эту боковушку и показывая ее приезжему,— как-нибудь поместимся. Там моя кровать, а тут отодвинем столик и поставим топчанчик вам. Есть, валяется где-то на чердаке. А больше нигде и места нет.
— А разве вы одна живете?
— Одна.
— Гм...
Приезжий шагнул за занавеску, внимательно осмотрел боковушку, как бы примеряя, станет ли тут топчанчик. Вышел на кухню и там посмотрел, но лучшего места, должно быть, не нашел и возвратился. Волька бросила взгляд на его кирзовые сапоги, на штаны из чертовой кожи, вытянутые на коленях.
— Владимир Наумович!— позвал кто-то с улицы.— Догоняйте нас, мы пошли!
— Ну что ж, пусть будет так,— сказал приезжий и, подогнанный этим криком, снял свой вещевой мешок, поставил его в боковушку и вышел.
Весь день Волька работала в поле с чувством какого-то смутного беспокойства. «Эх, забота на мою голову»,— думала она, однако под вечер заторопилась домой. Слазила на чердак, достала топчан, вытерла его, но в хату не понесла. «Не велик барин, и сам поставит». Увидев, что на утро нет приготовленных дров, стала колоть их.
— Ого! — услышала она за собой голос.— Нет, это не ваша работа. Дайте сюда.
Не спрашивая, он взял из рук у нее топор и начал отхватывать полено за поленом. Они раскалывались легко, охотно, как лучина, с каким-то веселым звоном. Даже кряжистые и суковатые, которые Волька пооткидывала, и те трещали скрипели на сучьях, размочаливались, но все равно поддавались размашистой, напористой силе его рук.
— Не нужно так много, хватит уже,— сказала Волька.
— Как это — хватит? Нет, тут вы уж мне не помогайте,
Волька пошла в хату, включила свет в боковушке. Переставила столик, подвинула к шкафу стулья. Принесла топчан — он как раз занял место от стены до стены. Что же постелить? У него ведь ничего своего нет. Где-то в чулане валяется сенник, хорошо, что еще не вытрясла его. Ну, а сверху что? Постояла, подумала. Вздохнула и, решившись, сразу заторопилась. Из шкафа достала две простыни и на Волочку, свежие, с чуть холодноватым запахом полотна. Стелила, а внутри что-то противилось этому: в своей хате она готовит постель чужому, незнакомому мужчине. И вдруг так стало горько на душе — до каких пор это будет тянуться? Везде, всюду — всегда одна. Провались она, такая жизнь!
Очень опустошил ее душу Степан.
На селе он появился года через два после войны, с рыжим чубом и всегда готовыми на веселую улыбку глазами. Но его появление заметили не по чубу и веселым глазам, а по песне. Однажды вечером она проплыла через все село, из одного конца в другой, где стоял колхозный клуб.
Эх, дороги, пыль да туман, Холода, тревоги да степной бурьян,—
жаловалась песня, оглашая простор каким-то разудалым отчаянием. С этой поры песня слышалась всюду: на поле, на дорогах, вечерами и поутру — везде, где был Степан. Но эту песню больше любили мужчины, она им была родней, а Степану хотелось другого — чтобы вздыхали женщины. И вскоре появилась новая снова жаловался Степанов голос, бередя душу тоской и сладкой болью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я