https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-vysokim-poddonom/
Вез шапки, блестя на солнце большими залысинами, которые оттеснили на самое темя клок вихрастых волос, он поднимает ладонь над глазами и оглядывает окрестность. Вокруг, сколько может обнять глаз, плывет и плывет пшеница, чуть- чуть зеленоватая в лощинах и уже совсем желтая на пригорках.
«Не вовремя ты уехал, Владислав Михайлович, ой не вовремя,— мысленно слышит Владислав, как говорит Андрей Кирнажицкий, оглядывая окрестность, и смотрит на поля вместе с директором — Ты видишь, сколько у нас с тобой нынче работы? Гляди, урожай какой, а? Через два дня на Высоком Яру можно пускать комбайны».
«Так бригады же готовы, Андрей Данилович. Разве мы с вами в чем-то ошиблись?»— мысленно отвечает Владислав, помня, что до отъезда, загодя, они основательно подготовились к уборке.
«Ошиблись, Владислав Михайлович. В самом главном ошиблись: можем не успеть управиться — урожай куда больше, чем мы с вами предполагали. Тут же каждый колосок
золотой».
«Я сейчас съезжу погляжу, Андрей Данилович. Тот широкий массив под Самодумовками, наверно, уже совсем ютов»,— мысленно говорит Владислав.
«Попрошу вас, Владислав Михайлович. Съездите гуда вместе с агрономом. Чтоб нам где-нибудь не споткнуться. Только вы не волнуйтесь... Чего вы уже волнуетесь?»
Встрепенувшись, Владислав и в самом деле замечает,
что у него часто бьется сердце. Что там делается сейчас, у него в совхозе? Где и чем занят Андрей Кирнажицкий? Все ли ладно в бригадах? Завезено ли своевременно горючее? Нет ли каких заминок? Должно быть, труднее всего придется бригаде на Высоком Яру, ведь там... Эх, правда, надо бы самому сейчас там быть. Верно, не вовремя уехал.
— Вот что, Виктор,— вдруг говорит Владислав незнакомым, строгим голосом.— Давай твоими чертежами займемся сегодня. Сейчас же, а то мне некогда. А ты, Петрусь, готовься к отъезду. Пойдем договоримся — и завтра же в путь. Самолетом.
— Владыська, так ты ж говорил, что хоть с неделю пробудешь,— испуганно вскинув глаза, говорит Аксеня.— Как же это, братка?
— Не могу, Аксенька, не сердись. Надо быть дома. Стася, если хочет, пускай остается.
— Ну что ты, Владысь, как же я останусь? Поедем вместе,— говорит Станислава и начинает приглаживать волосы, как бы собираясь уже в дорогу.
— Ну вот, так давайте поднимем по последней чарке. Наливай, Виктор, по полной всем. Выпьем за жизнь, за счастье, за будущие встречи. Аксенька, сестрица, не плачь...
Рюмки звенят, стукаясь друг о друга; поблескивают и падают капли. Аксеня вытирает слезу — не горя, а счастливой, хорошей грусти. Петрусь светится радостью, он готов прыгать, кувыркаться — сбылась его самая заветная мечта. Даже Зина поднимает свою нетронутую рюмку — хоть каплю, а она таки выпьет.
Обведя всех глазами, хрипловато и низко, как бы для себя, Владислав снова затягивает только что оконченную песню, которая еще звенит и звенит в нем:
Край любимы мой, родны, Ты навет свабодны. И снова подхватывают — высокий и низкий — голоса Петруся и Виктора и, сплетаясь, плывут и плывут, разлучаясь и находя друг друга.
И за это высоко поднимают прозрачные полные чарки...
НАТАЛЬЯ
Глава первая
Наталья умирала.
Она хорошо знала об этом сама, и, однако, не было в ней ни страха, ни протеста. Так всегда, вероятно, бывает с человеком, когда он теряет надежду. А откуда появиться надежде, если Наталья уже четыре месяца лежит в этой палате и не чувствует облегчения? Она все больше и больше слабеет.
Медленно тянутся дни, и все те же больничные койки, белые стены, белые халаты медперсонала, время от времени — слабые стоны больных, прерывающие молчаливое тихое лежание. Какие муки — эта медленная смерть. И нет никакой боли. Просто слабость и безразличие ко всему. И все что-то тоненько и бесконечно звенит. То ли стены такие звенящие, то ли воздух, или, может, так и всегда было, только она не замечала этого, когда была здорова.
И бесконечно долго тянется тоскливый, белый, однообразный день. Вообще все стало очень медлительным. Медленно говорят люди, медленно ходят. Эта медлительность и в ней, и вокруг нее. Даже кажется, что это не явь, а сон. Она хочет шевельнуть ногой, а та не слушается — словно чужая. Поднимает руку — она такая тяжелая, словно налитая металлом, а когда опускает ее, сразу падает на одеяло. Даже как-то приятно становится, когда она так легко падает. И потом — усталость, как после изнурительной работы.
А когда умрет она? Сегодня, завтра, послезавтра? Пусть бы сегодня, лишь бы поскорей, чтобы обо всем забыть. Нет, страшно лишь одно: никто, никто не знает, что она лежит вот в этой белой палате, в этом далеком азиатском городке и умирает одна. А у нее же есть друзья, родные, семья. Ее ждут, думают о ней, надеются, что кончится война и она вернется домой. Они даже не будут знать, как она погибла. Боже мой, что натворила война! Кто бы мог думать о какой-то эвакуации? Где все теперь, что с ними? Знают ли, что она думает о них?
Давно так остро не вспоминалась жизнь. Наталья заплакала, да так и заснула с мокрым, обессиленным лицом.
Медленно тянется белый, наполненный бесконечным тоненьким звоном день. Наталья попросила у няни, чтобы та подала ей зеркальце. Няня долго не хотела давать, но Наталья очень просила. Захотелось взглянуть на себя. А когда взглянула — ужаснулась. В зеркале она увидела только глаза, да и то не свои — в глубоких впадинах, широко раскрытые и такие ясные, что насквозь просвечиваются. Нос, заостренный, тонкий, тоже казался чужим. Лоб высокий, потемневший, покатый; щеки провалились, торчат одни лишь острые скулы. Это не лицо, а череп, каким обычно изображают смерть. Она знала, что вместо рук и ног у нее остались кости — длинные, очень тяжелые кости, что у нее не стало бедер, пропала грудь. Но она думала, что лицо у нее осталось прежним — с матовой кожей, с румяными губами, с русыми волосами, обрамляющими лоб едва заметными волнами, с глазами, вокруг которых таилась вечно готовая заискриться улыбка. Но теперь она выглядит как выходец с того света.
И кто знает почему, но именно теперь Наталье стало страшно: ей очень захотелось жить. Ее охватил ужас. Неужели она должна умереть? А как же будут жить люди без нее, как будут говорить, думать, смеяться или плакать, петь песни, что-то делать, чего-то добиваться, чего-то бесконечно желать? Как же она не будет знать всего того, что называется жизнью, что с каждым днем меняется, становится лучше и хорошеет? Как же это она не будет думать, не будет среди людей? Это все так хорошо, так важно. Неужели она больше не увидит своей дочери?..
— Постойте,— сказала Наталья доктору, когда он обходил палату, слабо ловя его за руку. Она хотела сказать быстро, но слова выговаривались очень медленно — «по-стой-те».— Постойте,— повторила она.— Дорогой доктор, сделайте мне последнюю милость в жизни. Зачем вам со мной возиться?
— Не хотите жить?— догадался доктор и, хотя она больше не держала его за руку, остановился.
— Я не выживу, доктор. К чему мне страдать? Дайте мне какой-нибудь отравы.
— А кто вам сказал, что вы не выживете?— Доктор взял табуретку и присел возле Натальи.— Ну кто вам сказал?
— Я сама знаю, доктор. Я видела себя в зеркале. Такие не живут.
— Эх, милая,— засмеялся доктор. Может, ему не было смешно, но он так засмеялся, словно и впрямь Наталья сказа
ла смешную и наивную глупость. Смеялись его толстые губы, старческое лицо, морщинки вокруг глаз, даже живот трясся от смеха.— Умирать собралась, вот глупая!
— Доктор, я вас прошу, помогите мне. Пусть все это скоро кончится.
— Сколько тебе лет?— спросил доктор.
— Двадцать шесть.
— Ну, вот видишь. А вон той старушке, что у окна лежит, на седьмой десяток перевалило, а она жить просится. Нехорошо, стыдно, молодая женщина, стыдно! — вдруг зло и раздраженно произнес доктор.— Чтобы я этого больше не слышал! Ты у меня еще танцевать будешь. Слышишь?
Хороший танец, если кости гремят одна о другую. Доктор отошел, а в ушах у Натальи снова поднялся тоненький-тоненький звон. Звенел потолок, звенели стены, и все окружающее казалось закутанным в глухую белую вату: и чужие голоса, и стук крови в висках, и думы — мягкие, медленные и глухие. Захотелось спать.
Доктор вернулся в свою комнату и, задумавшись, долго сидел у стола. Что он мог сделать? Нужны лекарства, нужно нормальное больничное питание. А где их взять? И то и другое на фронте. Даже лучшие врачи — там. Какая это страшная болезнь, когда нервы устали, когда не хотят больше бороться и тело никак не может окрепнуть! Действительно страшно.
Лекарство он постарается достать, чего бы это ни стоило. Он сам поедет в Ташкент, он облазит там все, что можно. Сходит, наконец, в военный госпиталь,— неужели и у них не достанет? Нет, он выпросит — у него ведь тоже люди. А вот где взять масло, молоко? Из чего сварить бульон, где достать печенку? И где она возьмет эти тысячи, чтобы купить все? Ей и продать-то нечего.
Доктор начал ходить по кабинетам, по коридору, по кладовым, по кухне — только бы чем-нибудь заняться. Опять пошел по палатам.
Наталья спала. Он тихо подошел к ее койке, взглянул на ее лицо. «Ты у меня еще будешь танцевать»,— горько подумал он о своей казенной фразе. А что он мог ей сказать? Чем мог помочь? Своей верой? Он верит в жизнь и борется за нее, но он знает и законы смерти.
Старуха, на которую сослался доктор в разговоре с На
тальей, поманила его пальцем. Жестом руки приказала сесть, нагнуться к ней.
— Ты солгал ей, доктор, скажи?— Она указала глазами на Наталью. Лицо ее было маленькое, сморщенное, губы запали, и говорила она как-то мягко, будто слова слипались одно с другим.— Ты не бойся, добрый человек, она спит, не услышит.
Доктор обвел взглядом палату. Сплошь белые койки, и всюду под одеялами линии худых рук, ног. Действительно, может, спят люди, может, думают каждый о своем.
— В чем я солгал, тетушка Богуцкая?
— Слушай меня, доктор: ты не вылечишь ее. Я хочу помочь тебе.
— Как же ты мне поможешь?
— У меня тут и дочь, и внучки, добрый человек. Они мне всего носят — и масла, и яйца, и всякого добра. Наталью ты не поправишь без этого. Ей некому помочь, она зачахнет.
— Я понимаю, тетушка Богуцкая.
— Не бубни, сначала выслушай. Ничего ей не говори, иначе она не возьмет. Бери моего сколько хочешь. Если надо будет, мне принесут еще больше. Вот так, добрый человек. Ты же ей сказал, что жить будет, так и сделай.
Доктор нашел сухую старческую руку, погладил. Часто словами нельзя сказать того, что скажешь взглядом, прикосновением.
...Через два месяца Наталья впервые поднялась и тихонько добралась до окна. Она шла очень долго, не веря, что может переступать ногами, касаться руками вот этой холодной белой стены.
К стеклу тянулась тоненькая ветка акации, и один молодой листик пытался коснуться стекла. За окном цвел сад, в цветах его с одного на другой перелетала пчела, зарываясь рыльцем глубоко в тычинки. Светило солнце с бесконечно далекого ясного неба. Щебетали птицы, была весна.
За садовой изгородью просвечивалась улица, и по ней ходили люди, каждый своим шагом, кто быстро, обгоняя других, кто медленно; каждый со своими заботами и хлопотами. Боже мой! — опять жизнь, настоящая жизнь, давно не виденная, давно не ощущаемая жизнь!..
От всего этого на Наталью хлынуло столько радости, что она потеряла сознание и упала на пол.
Глава вторая
Наталья допустила ошибку: она не сказала Казимиру, что у нее была дочь. Был муж, но нет его — разве мало людей забрала война. Словом, нет, и зачем об этом говорить. Зачем копаться в том, чего не вернешь.
— Осталась одна,— сказала она Казимиру.
— Нелегко, видно?
— А что поделаешь!
Наталья работала на заводе в отделе капитального строительства. Там впервые увидел ее Казимир. Он зашел спросить, почему отдел так долго не дает актов-процентовок на строительство. Начальник отдела, добродушный, чуть тронутый сединой инженер, объяснил причину задержки и пообещал завтра же сдать. Тем более что он сам заинтересован в этом: если не поступят с завода деньги, ему нечем будет расплатиться с рабочими. Беседа продолжалась недолго, но за это время Казимир успел осмотреть контору и в дальнем углу за чертежным столом увидел Наталью. Так иногда бывает: увидишь впервые человека — и неизвестно почему он западет тебе в душу. Наталья чертила. Углубившись в какую-то далекую, только ей одной известную думу, она даже не подняла головы, не взглянула на Казимира. Казимир ушел, весь день занимался своими делами, а Натальин профиль неотступно стоял перед его глазами.
Приехал Казимир из главка, произвести ревизию, дней на пятнадцать, а только тронул — нечего и ревизовать. В бухгалтерии все запущено и запутано так, что не знаешь, где начало, где конец. Этому легко найти объяснение: все квалифицированные работники, даже сам главбух, были на фронте. Вся бухгалтерская работа легла на плечи молодых девушек, которые раньше умели разве только разнести проводку по карточкам, выписать накладную или сделать реестр документов. Кого можно было обвинить в том, что, заменив бухгалтеров, они взяли на себя непосильный труд? Казимир сообщил в главк о положении на заводе и просил продлить командировку еще дней на пятнадцать, потому что надо помочь людям, научить их хотя бы самому необходимому. Командировку продлили, а когда не хватило еще пятнадцати дней, приказали остаться, пока работа конторы не будет налажена. Так и остался Казимир на заводе за главного бухгалтера, даже неизвестно на какое время. А втянулся в работу, привык к
людям, и казалось — иначе не могло и быть. Казимир не принадлежал к числу увлекающихся людей, но Наталья все больше и больше тревожила его сердце. Он изредка встречался с нею — то в столовой, то на заводском дворе, то в директорской приемной,— но ни разу не удавалось поговорить с ней обстоятельно. Он за это упрекал только себя — не умел. У других все так легко получается: вовремя ласково улыбнется, скажет комплимент, найдет какое-нибудь удачное словечко, с которого и начнется разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
«Не вовремя ты уехал, Владислав Михайлович, ой не вовремя,— мысленно слышит Владислав, как говорит Андрей Кирнажицкий, оглядывая окрестность, и смотрит на поля вместе с директором — Ты видишь, сколько у нас с тобой нынче работы? Гляди, урожай какой, а? Через два дня на Высоком Яру можно пускать комбайны».
«Так бригады же готовы, Андрей Данилович. Разве мы с вами в чем-то ошиблись?»— мысленно отвечает Владислав, помня, что до отъезда, загодя, они основательно подготовились к уборке.
«Ошиблись, Владислав Михайлович. В самом главном ошиблись: можем не успеть управиться — урожай куда больше, чем мы с вами предполагали. Тут же каждый колосок
золотой».
«Я сейчас съезжу погляжу, Андрей Данилович. Тот широкий массив под Самодумовками, наверно, уже совсем ютов»,— мысленно говорит Владислав.
«Попрошу вас, Владислав Михайлович. Съездите гуда вместе с агрономом. Чтоб нам где-нибудь не споткнуться. Только вы не волнуйтесь... Чего вы уже волнуетесь?»
Встрепенувшись, Владислав и в самом деле замечает,
что у него часто бьется сердце. Что там делается сейчас, у него в совхозе? Где и чем занят Андрей Кирнажицкий? Все ли ладно в бригадах? Завезено ли своевременно горючее? Нет ли каких заминок? Должно быть, труднее всего придется бригаде на Высоком Яру, ведь там... Эх, правда, надо бы самому сейчас там быть. Верно, не вовремя уехал.
— Вот что, Виктор,— вдруг говорит Владислав незнакомым, строгим голосом.— Давай твоими чертежами займемся сегодня. Сейчас же, а то мне некогда. А ты, Петрусь, готовься к отъезду. Пойдем договоримся — и завтра же в путь. Самолетом.
— Владыська, так ты ж говорил, что хоть с неделю пробудешь,— испуганно вскинув глаза, говорит Аксеня.— Как же это, братка?
— Не могу, Аксенька, не сердись. Надо быть дома. Стася, если хочет, пускай остается.
— Ну что ты, Владысь, как же я останусь? Поедем вместе,— говорит Станислава и начинает приглаживать волосы, как бы собираясь уже в дорогу.
— Ну вот, так давайте поднимем по последней чарке. Наливай, Виктор, по полной всем. Выпьем за жизнь, за счастье, за будущие встречи. Аксенька, сестрица, не плачь...
Рюмки звенят, стукаясь друг о друга; поблескивают и падают капли. Аксеня вытирает слезу — не горя, а счастливой, хорошей грусти. Петрусь светится радостью, он готов прыгать, кувыркаться — сбылась его самая заветная мечта. Даже Зина поднимает свою нетронутую рюмку — хоть каплю, а она таки выпьет.
Обведя всех глазами, хрипловато и низко, как бы для себя, Владислав снова затягивает только что оконченную песню, которая еще звенит и звенит в нем:
Край любимы мой, родны, Ты навет свабодны. И снова подхватывают — высокий и низкий — голоса Петруся и Виктора и, сплетаясь, плывут и плывут, разлучаясь и находя друг друга.
И за это высоко поднимают прозрачные полные чарки...
НАТАЛЬЯ
Глава первая
Наталья умирала.
Она хорошо знала об этом сама, и, однако, не было в ней ни страха, ни протеста. Так всегда, вероятно, бывает с человеком, когда он теряет надежду. А откуда появиться надежде, если Наталья уже четыре месяца лежит в этой палате и не чувствует облегчения? Она все больше и больше слабеет.
Медленно тянутся дни, и все те же больничные койки, белые стены, белые халаты медперсонала, время от времени — слабые стоны больных, прерывающие молчаливое тихое лежание. Какие муки — эта медленная смерть. И нет никакой боли. Просто слабость и безразличие ко всему. И все что-то тоненько и бесконечно звенит. То ли стены такие звенящие, то ли воздух, или, может, так и всегда было, только она не замечала этого, когда была здорова.
И бесконечно долго тянется тоскливый, белый, однообразный день. Вообще все стало очень медлительным. Медленно говорят люди, медленно ходят. Эта медлительность и в ней, и вокруг нее. Даже кажется, что это не явь, а сон. Она хочет шевельнуть ногой, а та не слушается — словно чужая. Поднимает руку — она такая тяжелая, словно налитая металлом, а когда опускает ее, сразу падает на одеяло. Даже как-то приятно становится, когда она так легко падает. И потом — усталость, как после изнурительной работы.
А когда умрет она? Сегодня, завтра, послезавтра? Пусть бы сегодня, лишь бы поскорей, чтобы обо всем забыть. Нет, страшно лишь одно: никто, никто не знает, что она лежит вот в этой белой палате, в этом далеком азиатском городке и умирает одна. А у нее же есть друзья, родные, семья. Ее ждут, думают о ней, надеются, что кончится война и она вернется домой. Они даже не будут знать, как она погибла. Боже мой, что натворила война! Кто бы мог думать о какой-то эвакуации? Где все теперь, что с ними? Знают ли, что она думает о них?
Давно так остро не вспоминалась жизнь. Наталья заплакала, да так и заснула с мокрым, обессиленным лицом.
Медленно тянется белый, наполненный бесконечным тоненьким звоном день. Наталья попросила у няни, чтобы та подала ей зеркальце. Няня долго не хотела давать, но Наталья очень просила. Захотелось взглянуть на себя. А когда взглянула — ужаснулась. В зеркале она увидела только глаза, да и то не свои — в глубоких впадинах, широко раскрытые и такие ясные, что насквозь просвечиваются. Нос, заостренный, тонкий, тоже казался чужим. Лоб высокий, потемневший, покатый; щеки провалились, торчат одни лишь острые скулы. Это не лицо, а череп, каким обычно изображают смерть. Она знала, что вместо рук и ног у нее остались кости — длинные, очень тяжелые кости, что у нее не стало бедер, пропала грудь. Но она думала, что лицо у нее осталось прежним — с матовой кожей, с румяными губами, с русыми волосами, обрамляющими лоб едва заметными волнами, с глазами, вокруг которых таилась вечно готовая заискриться улыбка. Но теперь она выглядит как выходец с того света.
И кто знает почему, но именно теперь Наталье стало страшно: ей очень захотелось жить. Ее охватил ужас. Неужели она должна умереть? А как же будут жить люди без нее, как будут говорить, думать, смеяться или плакать, петь песни, что-то делать, чего-то добиваться, чего-то бесконечно желать? Как же она не будет знать всего того, что называется жизнью, что с каждым днем меняется, становится лучше и хорошеет? Как же это она не будет думать, не будет среди людей? Это все так хорошо, так важно. Неужели она больше не увидит своей дочери?..
— Постойте,— сказала Наталья доктору, когда он обходил палату, слабо ловя его за руку. Она хотела сказать быстро, но слова выговаривались очень медленно — «по-стой-те».— Постойте,— повторила она.— Дорогой доктор, сделайте мне последнюю милость в жизни. Зачем вам со мной возиться?
— Не хотите жить?— догадался доктор и, хотя она больше не держала его за руку, остановился.
— Я не выживу, доктор. К чему мне страдать? Дайте мне какой-нибудь отравы.
— А кто вам сказал, что вы не выживете?— Доктор взял табуретку и присел возле Натальи.— Ну кто вам сказал?
— Я сама знаю, доктор. Я видела себя в зеркале. Такие не живут.
— Эх, милая,— засмеялся доктор. Может, ему не было смешно, но он так засмеялся, словно и впрямь Наталья сказа
ла смешную и наивную глупость. Смеялись его толстые губы, старческое лицо, морщинки вокруг глаз, даже живот трясся от смеха.— Умирать собралась, вот глупая!
— Доктор, я вас прошу, помогите мне. Пусть все это скоро кончится.
— Сколько тебе лет?— спросил доктор.
— Двадцать шесть.
— Ну, вот видишь. А вон той старушке, что у окна лежит, на седьмой десяток перевалило, а она жить просится. Нехорошо, стыдно, молодая женщина, стыдно! — вдруг зло и раздраженно произнес доктор.— Чтобы я этого больше не слышал! Ты у меня еще танцевать будешь. Слышишь?
Хороший танец, если кости гремят одна о другую. Доктор отошел, а в ушах у Натальи снова поднялся тоненький-тоненький звон. Звенел потолок, звенели стены, и все окружающее казалось закутанным в глухую белую вату: и чужие голоса, и стук крови в висках, и думы — мягкие, медленные и глухие. Захотелось спать.
Доктор вернулся в свою комнату и, задумавшись, долго сидел у стола. Что он мог сделать? Нужны лекарства, нужно нормальное больничное питание. А где их взять? И то и другое на фронте. Даже лучшие врачи — там. Какая это страшная болезнь, когда нервы устали, когда не хотят больше бороться и тело никак не может окрепнуть! Действительно страшно.
Лекарство он постарается достать, чего бы это ни стоило. Он сам поедет в Ташкент, он облазит там все, что можно. Сходит, наконец, в военный госпиталь,— неужели и у них не достанет? Нет, он выпросит — у него ведь тоже люди. А вот где взять масло, молоко? Из чего сварить бульон, где достать печенку? И где она возьмет эти тысячи, чтобы купить все? Ей и продать-то нечего.
Доктор начал ходить по кабинетам, по коридору, по кладовым, по кухне — только бы чем-нибудь заняться. Опять пошел по палатам.
Наталья спала. Он тихо подошел к ее койке, взглянул на ее лицо. «Ты у меня еще будешь танцевать»,— горько подумал он о своей казенной фразе. А что он мог ей сказать? Чем мог помочь? Своей верой? Он верит в жизнь и борется за нее, но он знает и законы смерти.
Старуха, на которую сослался доктор в разговоре с На
тальей, поманила его пальцем. Жестом руки приказала сесть, нагнуться к ней.
— Ты солгал ей, доктор, скажи?— Она указала глазами на Наталью. Лицо ее было маленькое, сморщенное, губы запали, и говорила она как-то мягко, будто слова слипались одно с другим.— Ты не бойся, добрый человек, она спит, не услышит.
Доктор обвел взглядом палату. Сплошь белые койки, и всюду под одеялами линии худых рук, ног. Действительно, может, спят люди, может, думают каждый о своем.
— В чем я солгал, тетушка Богуцкая?
— Слушай меня, доктор: ты не вылечишь ее. Я хочу помочь тебе.
— Как же ты мне поможешь?
— У меня тут и дочь, и внучки, добрый человек. Они мне всего носят — и масла, и яйца, и всякого добра. Наталью ты не поправишь без этого. Ей некому помочь, она зачахнет.
— Я понимаю, тетушка Богуцкая.
— Не бубни, сначала выслушай. Ничего ей не говори, иначе она не возьмет. Бери моего сколько хочешь. Если надо будет, мне принесут еще больше. Вот так, добрый человек. Ты же ей сказал, что жить будет, так и сделай.
Доктор нашел сухую старческую руку, погладил. Часто словами нельзя сказать того, что скажешь взглядом, прикосновением.
...Через два месяца Наталья впервые поднялась и тихонько добралась до окна. Она шла очень долго, не веря, что может переступать ногами, касаться руками вот этой холодной белой стены.
К стеклу тянулась тоненькая ветка акации, и один молодой листик пытался коснуться стекла. За окном цвел сад, в цветах его с одного на другой перелетала пчела, зарываясь рыльцем глубоко в тычинки. Светило солнце с бесконечно далекого ясного неба. Щебетали птицы, была весна.
За садовой изгородью просвечивалась улица, и по ней ходили люди, каждый своим шагом, кто быстро, обгоняя других, кто медленно; каждый со своими заботами и хлопотами. Боже мой! — опять жизнь, настоящая жизнь, давно не виденная, давно не ощущаемая жизнь!..
От всего этого на Наталью хлынуло столько радости, что она потеряла сознание и упала на пол.
Глава вторая
Наталья допустила ошибку: она не сказала Казимиру, что у нее была дочь. Был муж, но нет его — разве мало людей забрала война. Словом, нет, и зачем об этом говорить. Зачем копаться в том, чего не вернешь.
— Осталась одна,— сказала она Казимиру.
— Нелегко, видно?
— А что поделаешь!
Наталья работала на заводе в отделе капитального строительства. Там впервые увидел ее Казимир. Он зашел спросить, почему отдел так долго не дает актов-процентовок на строительство. Начальник отдела, добродушный, чуть тронутый сединой инженер, объяснил причину задержки и пообещал завтра же сдать. Тем более что он сам заинтересован в этом: если не поступят с завода деньги, ему нечем будет расплатиться с рабочими. Беседа продолжалась недолго, но за это время Казимир успел осмотреть контору и в дальнем углу за чертежным столом увидел Наталью. Так иногда бывает: увидишь впервые человека — и неизвестно почему он западет тебе в душу. Наталья чертила. Углубившись в какую-то далекую, только ей одной известную думу, она даже не подняла головы, не взглянула на Казимира. Казимир ушел, весь день занимался своими делами, а Натальин профиль неотступно стоял перед его глазами.
Приехал Казимир из главка, произвести ревизию, дней на пятнадцать, а только тронул — нечего и ревизовать. В бухгалтерии все запущено и запутано так, что не знаешь, где начало, где конец. Этому легко найти объяснение: все квалифицированные работники, даже сам главбух, были на фронте. Вся бухгалтерская работа легла на плечи молодых девушек, которые раньше умели разве только разнести проводку по карточкам, выписать накладную или сделать реестр документов. Кого можно было обвинить в том, что, заменив бухгалтеров, они взяли на себя непосильный труд? Казимир сообщил в главк о положении на заводе и просил продлить командировку еще дней на пятнадцать, потому что надо помочь людям, научить их хотя бы самому необходимому. Командировку продлили, а когда не хватило еще пятнадцати дней, приказали остаться, пока работа конторы не будет налажена. Так и остался Казимир на заводе за главного бухгалтера, даже неизвестно на какое время. А втянулся в работу, привык к
людям, и казалось — иначе не могло и быть. Казимир не принадлежал к числу увлекающихся людей, но Наталья все больше и больше тревожила его сердце. Он изредка встречался с нею — то в столовой, то на заводском дворе, то в директорской приемной,— но ни разу не удавалось поговорить с ней обстоятельно. Он за это упрекал только себя — не умел. У других все так легко получается: вовремя ласково улыбнется, скажет комплимент, найдет какое-нибудь удачное словечко, с которого и начнется разговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59