Положительные эмоции магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я посмотрел вокруг: правда, во всем зале, из конца в конец, ни единой души.
— Идемте,— сказала она.— Я видела, как вы вошли, как сели. Конечно, немножко догадалась. А потом смотрю, все выходят, а вас — нет... Не переживайте, берите меня под руку, все нормально...
ЦВЕТНОЙ КАРАНДАШ
Помню, в журнале «Узвышша» я прочел повесть Лукаша Калюги «Што их гаспадар». Особого впечатления повесть на меня не произвела. Была свежесть почерка и рисунка, но имя автора встретилось мне впервые, и я подумал, что за ним псевдонимом скрылся кто-то из уже известных писатели. Может быть, даже кто-нибудь из «маладняковцев», не келая в чужом журнале выступать под своей фамилией. Слишком зрелая рука чувствовалась в манере письма.
Однако через год в том же «Узвышшы» появилось сразу четыре рассказа Лукаша Калюги. А спустя еще некоторое время в «Полым1» стала печататься «Нядоля Заблоцшх». И эта фамилия, такая колоритная, чем-то очень здешняя, не то лесная, не то полевая, заинтриговала меня. Этот писатель мне нравился. Оригинальный по стилю и самобытный. Глубокий и суждениях, причем раздумья не на поверхности идеи, а где- и> в ее сути, за текстом, как органичный результат почувствованного тобою. Писатель культурный по мышлению и философской насыщенности. Чародей слова: так и переливается, и сверкает оно всем богатством народной находчивости. Писатель не без юмора: нет-нет да и сверкнет эта добрая улыбка, немного даже хитроватая и тоже спрятанная за вязью слов.
— Кто такой у вас Лукаш Калюга? — спросил я однажды у Кузьмы Чорного.
— Писатель,— сказал он, одним словом как бы исчерпывая всю характеристику. Но подумал и добавил: — И не абы какой писатель, браток. Богом данный талант. Как-нибудь я тебя познакомлю, вы сразу поймете друг друга, панечку мой.
Однако познакомил нас не он. Как-то осенью 1932 года пасмурным днем я медленно шел по улице, направляясь в кинотеатр «Чырвоная зорка». На углу Советской и Ленинской увидел Заира Азгура. Он стоял у края тротуара, энергично постукивая палкой и в такт этому постукиванию что-то горячо толкуя высокому худощавому парню. На парне была суконная куртка черного цвета и кепка с приплюснутым верхом. Лицо бледное, тонкий интеллигентный профиль, глаза серые, немножко подернутые синеватой дымкой, а губы все время будто сдерживают несколько скептическую улыбку.
— Знакомься,— сказал Азгур.— Лукаш Калюга.
В кино я так и не пошел. Начатый Азгуром разговор увлек нас. Как и предполагал Кузьма Чорный, мы сразу же увидели друг в друге единомышленников. Главным образом в том, что еще плохо пишем. Литература нового, великого времени, новых просторов и далей, как и само время, в поисках; в этих поисках есть удачи и неудачи. Литература не должна заниматься мелкими фактами или отдельными случаями, чем грешит значительная часть молодой прозы, а отражать события общественной жизни, раздумья, духовный мир человека, его интеллект. Потому что факт, случай — это изображения одного дня, а не отражение времени, эпохи. В таком приблизительно плане шел наш разговор. Мне он импонировал, так как я сам чувствовал, что все, что делаю, следует делать гораздо лучше.
Не скажу, что наше знакомство переросло в дружбу. Нет, мы даже редко виделись. Кое-когда, встретившись на улице. Но каждая встреча была как бы продолжением первой: хотелось ждать следующую. Течение Калюгиной мысли всегда шло так, что ставило или загадку, или антитезу: нужно было возражать. И суждения свои он высказывал всегда таким образом, будто что-то недоговаривал, оставлял про запас.
Виделись мы редко отчасти потому, что Калюга никогда не бывал в Доме писателя. Я думал, что это от излишней скромности: человек ни с кем не знаком, стыдится. Оказалось все иначе.
— А что мне делать в этом вашем доме? Ума гам ни от кого не наберешься.
Гм... Ну что же, характер у каждого свой. И кто знает, что кому помогает: самоуверенность или скромность. У каждого есть свое мнение и о себе, и о других, и неизвестно, что лучше: высказать его или промолчать? Новая загадка Калюги.
Однажды он дал мне рукопись своего рассказа. Будет время — прочтешь. Разумеется, я прочел его в тот же вечер. Изобретательный мастер, жизнелюб, тонкий стилист — все характерно калюгинское было в этом рассказе. И та самая завуалированная калюгинская усмешка. Назывался рассказ «Цеснаватая куртачка».
Помню, я сказал, что в рассказе неудачный конец. Тяжеловатый, перегруженный манерной философией, не вытекающей из сути повествования.
— Посмотрю, может, поправлю, а может, и нет,— как обычно, загадкой ответил Калюга.
Случилось так, что Калюги я больше не увидел. И «Цеснаватую куртачку» прочел более чем тридцать лет спустя. Вырезанные из журнала и скрепленные листки, приобретенные литературным архивом. Конец рассказа, разумеется, тот же, я был заранее уверен, что так и будет, знал, что Калюга доверяет только своему вкусу. Но по страницам усердно и основательно походил чей-то цветной карандаш. В рассказе парни, подвыпив, едут свататься, всю ночь плутают, не могут попасть к невесте. Все это написано с тонким юмором, юмор и в названии деревень — Прыгоды1 и Анекдоты; даже лошадь, на которой едут женихи, празднично-херувимская — белая. В цветном карандаше сразу же узнается Бэнда.
Но прошло время и все расставило на свои места. Выходит в свет книга Калюги, и я рад, что снова встречусь с ним.
БИОГРАФИЯ
Очень скоро пришел ответ на письмо, в котором я просил его прислать о себе некоторые сведения. Главные этапы его жизни были мне известны по нашей молодости, но ведь с тех пор прошло много лет, и если за это время произошло что-то интересное или значительное, то об этом следовало бы сказать: издательство наметило выпустить справочник, в который было включено и его имя.
«Дата рождения: 31 января 1902 года, по новому стилю 13 февраля».
Я помнил одну щепетильную черту его характера: верить в предначертанность судьбы. Подумалось, что неспроста упомянут новый стиль, что сейчас всеми правдами и неправдами, за всю долгую неласковость своей жизни, он начнет нарекать на эту цифру тринадцать. Но все же он сдержал себя.
«Учеба: в 1925 году окончил Минский педагогический техникум; два года работал в Полоцке (один год в Волынцах) учителем, в первый год одновременно и заведующим отделом в газете «Чырвоная Полаччына». Писал и печатал стихи и рассказы под псевдонимом С. Багун. В альманахе «Наддзвшне» поместил рассказ «Франтишек Скорина».
Вот с этого времени я и помню его. Я тоже работал в Полоцке, в той же газете, но годом позже, одновременно с Петру- сем Бровкой. Иногда он приезжал из своих Волынцев в окружной отдел народного образования или в редакцию, и это было доброй причиной, чтобы нам увидеться и посидеть. Он был уже достаточно известным: в «Маладняку» вышла его книжка с портретом на белой обложке, украшенной орнаментом из дубовых веток — «Першы паустанак». Эту книжку я читал, лежа на верхней полке вагона по пути из Слуцка в Россоны, при свете огарка свечи, которая еле-еле дышала в закопченном фонаре. И, помню, удивлялся воинственно осмотрительной натуре Адама Залеса, которому никак не удавалось поставить себя рядом с революцией. И вот автор «Першага паустанка» теперь сидел и говорил с нами. Правда, он не особенно любил мирные разговоры, не признавая за нами равного права разбираться в явлениях литературы. Нас это совсем и не беспокоило, мы признавали за ним абсолютное превосходство старшего. Признаком превосходства был его тихий, но настойчивый голос, сухое, строгое лицо с пристальным взглядом темно-синих глаз, зачесанные на правую сторону волосы, под которыми уже тогда, казалось, просвечивала лысина.
Время и память не слишком согласовывают между собой свою работу: время все изменяет, безжалостно стирает даже следы вчерашнего, а память только и занята тем, чтобы остались эти следы. Только ими и живет. И все же я не знаю, можно ли полностью полагаться на память. Я, например, если бы
кто спросил, сказал бы, что «Франтишка Скорину» он напечатал не в «Наддзвшш», а в «Маладняку». И что он не писал стихов, и что не было у него псевдонима «Багун». Если сказать правду, то своей памяти следует особенно остерегаться. Мы любим читать чужие воспоминания, может, потому, что им тоже не слишком верим.
«1 сентября 1927 года поступил на второй курс литературно-лингвистического отделения Белорусского государственного университета. Окончил весной 1930 года. В эти же годы писал рассказы и повести, печатался в «Маладняку». В 1930-м вышел второй сборник рассказов «Шляхам! навальнщ». В «Маладняку» была помещена моя повесть «Чорны мост». 18 июля этого же года были приняты меры в отношении моего нового места жительства».
Такая беда постигла тогда многих. Но не хотелось верить, что это случилось и с ним. Думалось, может, уехал куда-нибудь — в гости или отдыхать — и скоро вернется. Однако не возвратился. Меня это удручало особенно потому, что в студенческие годы мы сблизились. А потом и подружились, когда стали соседями по квартирам, он тоже жил за вокзалом, в тихом переулке, у пани Дыбзинской. Пани Дыбзинская — молодая вдова с пышными волосами и ласковой доверчивостью в глазах. У нее была дочь-подросток, тоже ласковая и пухленькая, чем-то очень похожая на сережку вербы ранней весной. Дом был тихий, стоял в глубине густого сада. В узкой угловой комнатке, которую он занимал, всегда царил прохладный полумрак. Может, потому, что он был холостяком, в его комнате все выглядело так, будто вещи расставлены случайно или временно. Кровать из тонких железных прутьев, с глубоко вмятым матрацем, застелена наспех. Подоконник заставлен всякой всячиной: эмалированная коричневая кружка с чайной ложечкой в ней, рядом кусочек зачерствевшего хлеба; разведенные в запас чернила в темной высокой бутылочке, заткнутой пробкой, скрученной из бумаги; оловянного цвета запонки на цепочке. И обязательно флакон одеколона, граненый, из толстого тусклого стекла с серой притертой пробкой,— несколько поодаль: хозяин любил, налив одеколон в ладошку, обтереть лицо и смочить редкие, старательно и гладко зачесанные волосы.
На столе, старинном, массивном, с приземистыми тумбами, лежали нарезанные узкими полосами листы бумаги, густо исписанные мелким почерком с исправленными, зачеркнутыми или безжалостно вымаранными строчками; на полил, вдоль и поперек, написан новый текст, от строчек идут тонюсенькие стрелки, указывая, куда новые строчки должны вставляться. Иногда эти листки лежали подолгу, на них уже появлялись признаки заброшенности. Что-то с ним происходило, казалось, он боится того, что создал, по нескольку дней кряду он не бывал дома. Настоящему творчеству это, должно быть, и необходимо: перешагнуть через сомнения. Потом, исхудалый и почерневший, он внезапно появлялся, снова будто прикипал к столу и, теряя чувство времени, перепутывал день с ночью, снова писал и зачеркивал, наполняя комнату синим табачным дымом, потягивая из коричневой кружки густой остывший чай. Заботиться о нем было некому, а пани Дыбзинская сама искала уюта.
«В 1936 году я приезжал в Минск, но через двадцать четыре часа покинул родину. Жил в Марийской и Чувашской АССР, а в 1937 г. в Петропавловске Казахской ССР. Преподавал в средних школах и техникумах немецкий язык».
Тут я снова немножко прерву его. В том же 1936 году я получил от него письмо. Грустное, полное отчаяния и душевной боли. В письме он жаловался на одиночество и потерянность, на то, что уже никогда не будет иметь покоя, потому что каждый раз, как только пройдет одна беда, ее настигнет другая. Что никогда уже душа не возродится настолько, чтобы взяться за привычную работу. Я не мог даже вообразить, чтобы это говорилось серьезно, не вникал в сложные перипетии жизни, не знал о тех двадцати четырех его часах и ответил с беззаботной легкостью: ты, мол, всегда любил сгущать краски, мог обижаться по пустякам, а нужно суметь подняться на высоту времени и покорно принести даже жертву, если она необходима великим идеям и делам.
Время не щадит даже идеалов. Многое, сделанное когда- то из самых чистых побуждений, вряд ли может вспомниться спокойно. Не знаю, нужны ли грехи, если они даже святые.
«Когда началась Великая Отечественная война, я, как преподаватель, имел броню. Но уже 6 мая 1942 года мобилизован в Красную Армию... Наводчик миномета и ротный писарь. После прорыва фронта мы двинулись к Березине. В боях был дважды контужен. К счастью, лег
ко. Осколком мне прогнуло стальную каску, но я быстро пришел в себя и из строя не выбыл. После форсирования Березины двинулись на Червень, Минск, под Барановичи, Слоним... Белосток. Форсировали реку Нарев, заняли плацдарм... Наскочили на пас «тигры». Попал в плен. 29 апреля 1945-го под Берлином из плена бежал. И сразу же в руки автомат... В середине августа 1945-го был демобилизован из Советской Армии по возрасту. С 1 сентября 1945-го стал работать в Петропавловске в средней школе учителем, а 18 июля 1947-го узнал, что мой побег из плена был «неправильным». В 1956-м все окончательно выяснилось. Снова стал работать учителем в средних школах».
Ничего этого я уже не знал. Думал, что он погиб. Это особенно легко могло случиться при его негибком характере. Но однажды Рыгор Березкин передал мне от него привет. Как? Откуда? Они где-то проездом встретились после войны, у каждого из них были свои «неправильности», за которые пришлось объясняться, а теперь они изредка переписываются. Я сразу же написал ему письмо. Он очень обрадовался, что исе же не забыт. Тем, кто остался жив и кто его помнит, передавал приветы.
«Начались болезни: гипертония и стенокардия... И вот в 1964-м с семьей из района переехал поближе к медицине — в Караганду. Проработал год, потом тяжело заболел, работу оставил и ушел на пенсию по старости».
Эпично, спокойно, будто о чужой жизни. Помню, в начале нашей переписки я спросил, не хочет ли он восстановить свое имя в литературе: написать что-то новое, пересмотреть и переиздать старое. От пересмотра старого он категорически отказался:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я