https://wodolei.ru/catalog/mebel/Caprigo/
зачем пересматривать, разве тогда он писал не так, как надо? Но я послал ему его же рассказ «Янка Падлесся», перепечатанный на машинке из прошлых изданий, собираясь исключить рассказ в Антологию. Он удивился: как много чего пришлось поправлять.
И, видимо, эта работа взбодрила его. Я был уверен, что теперь он не остынет, что руки сами запросят работы. И правда, он начал писать повесть, черновик ее прислал в «Полымя» — тем же мелким, уверенным, хорошо знакомым мне почерком. К сожалению, приходит время, когда распоряжаться собой становится тяжело.
«В 1968 году случился инфаркт: три месяца пролежал в больнице и вот уже год стараюсь поправиться... Хоть бы уж выпить было можно...»
Эпично, спокойно, будто о чужой жизни. А мне все не верится, что это правда. Все кажется, что он такой же — молодой, настороженно-гордый и самоуверенный, только лукавит. Он и раньше умел лукавить: бывало, о каждом новом его произведении я узнавал только после того, как оно было напечатано. И, бывало, всегда любил схватить глазом его короткое имя: Сымон Хурсик.
ПОДПРАВЛЕННАЯ ФАМИЛИЯ
До армии у него была фамилия Баран. Домой он возвратился с новым окончанием в ней — Баранов. А когда стал писателем, захотелось или вернуться к прежней, или дать фамилии какую-нибудь этнографическую окраску.
Почему-то этой заботой он решил поделиться со мной. Разумеется, к прежней фамилии возвращаться было нельзя: станут звать, как это всюду заведено,— Баран, с ударением на первом слоге. А кому такая подделка нужна? Я стал вспоминать, как же с фамилиями и кличками обходятся в народе?
У нас, в Трухановичах, жил очень маленького роста человек — Юрочка. Жена у него, как нарочно, была самой высокой женщиной, вероятно, во всей округе. Бывало, в воскресенье, когда все старшее поколение села благочестиво направлялось под колокольный звон в церковь, Юрочка с женой стоял в раскрытых воротах своего двора, и каждый проходивший мимо не мог не посмотреть сначала на женщину, голова которой чуть не упиралась в навес над воротами, а потом на мужчину в начищенных сапогах, в темно-синей кепке, стоявшего где-то внизу, под локтем ее руки, положенной на живот. Пожалуй, именно из-за этой милой потешности люди дали им ласковое прозвище — Юрочковы. И, пожалуй, потому, что жили они в мире и согласии, их на селе уважали, и никому в голову не приходило насмешничать над ними.
Так вот, у нас на селе их называли только по прозвищу — Юрочковы. Во множественном числе. И звучало это так: «К Юрочковым гости приехали» или: «Юрочковы уже отсеялись» .
У нашего соседа фамилия была Рыжковский, но люди звали его Рыжок, а семью — Рыжковы. И говорили: «У Рыжковых ветром сорвало крышу». Другой наш сосед — Бартошык, а люди говорили: «Бартошовы в Слуцк поехали», «Надо одолжить соли у Бартошовых».
Вот я и сказал Сымону:
— Разве ты забыл, как у вас на селе говорят? Теперь ты учишься в Минске, а когда приедешь домой, соседи скажут: «У Якова Барановых сын в гости приехал». Не так ли? Это значит, не кто приехал, а чей сын приехал. В основе фамилии лежит гнездо, общность, гурт. Вот и посуди, как тебе писать фамилию.
Сымон подумал, вздохнул, порассуждал сам с собою.
— Леший на тебя, может, ты и правду говоришь.
И в печати появилась фамилия Барановых.
Правда, мы тогда не подумали, что конструкция фамилий с окончанием на «ых» считается сибирской. Но ведь в Сибирь уехало немало и наших людей, поэтому всякое заимствование говорит и об определенной близости. Вот почему по-нашему «сёлета», а по-сибирски «сёгады».
Так, может, и с фамилией никакой беды не вышло.
ПОСЛЕ ДОЛГИХ РАЗЛУК ВСТРЕЧАТЬСЯ НЕ НАДО
Очень давно, зная добрые приметы, мы с Петром Богу- той поклялись: где бы ни были, как бы ни жили, кем бы ни стали, ровно через десять лет в такой-то день и в такой-то час встретимся в Минске на площади Свободы.
Жизнь есть жизнь. Мы не только не встретились спустя десять лет, мы ничего не знали друг о друге и могли друг друга давно забыть. Нет, я вспоминал, конечно, и довольно часто, потому что юность всегда помнится. Студент последнего курса университета, немного искушенный в литературе, немного романтик, немного «возрожденец», чистый и светлый юноша, влюбленный в революцию, в Ленина, в Россию, в Беларусь. Я любил его за эту чистоту по отношению к самому святому — к Родине, большой и малой, как об этом позже очень хорошо сказал Александр Твардовский. Встретились мы с Петром Богутой случайно, но тепло, тепло и простились, прошло не десять, а более двадцати лет после той клятвы, от которой только светлые воспоминания и остались. И вот однажды на звонок в прихожей я отворил дверь и оторопел: стоял возмужавший человек с обветренным и строгим лицом, не тот, а совсеминой Петр Богута. Конечно, были рады встрече, обнялись. Потом сели за стол, распили бутылку вина. Петр вышел в коридор, вынул из кармана куртки свою: хотел ответить на гостеприимство. Оказывается, он работает на Борисовщине по культурно-просветительной части. Как результат этой работы написал пьесу на антирелигиозную тему. Не первую, сказал Петр, уже штуки три вылеживаются в папках, еще никому не читанные, тоже на самые злободневные темы. Сели на диван, почитали. Читал Петр, сам делая и свои паузы и ставя ударения в тех местах, где это виделось ему самому, по-своему рисуя и образы, и обстоятельства, и атмосферу. Я слушал, смотрел на него, удивляясь, как страшно каждого из нас меняет жизнь. Не только внешне — лицо, фигуру, но и духовно — убеждения, манеры и привычки. Я отмечал в нем незнакомую мне нарочитую простоватость, рассудительную медлительность, уверенность в интонации и все искал того давнего Петра — непосредственного, лирически приподнятого, какого-то открытого и милого даже в своей непрактичности.
— Ну, что скажешь? — спросил он, взглянув на меня своими выпуклыми, уверенно-твердыми глазами, откинувшись на спинку дивана.— Думаю сходить в ваш Дом народного творчества, поговорить с методистами. Хочу поставить, так, может, они посоветуют — на сцене какого театра. Борьба с религиозным мракобесием еще не только не утратила своей актуальности, даже, наоборот, усилилась... А может, и у тебя есть какие-то замечания?
Я сказал, что пьесы пока нет. Это еще только тема.
— Как это? — удивился Петр.
Наиделикатнейшим образом я постарался объяснить, почему так думаю. В пьесе гораздо больше, чем в литературном произведении другого жанра, должны быть жизненными, ярко очерченными характеры, правдоподобными атмосфера и обстоятельства. А в его пьесе все пока что лежит на поверхности, заранее видно, что в ней будет происходить и чем закончится.
— Ну так что?
По тому, как твердо и строго посмотрел на меня Петр, я понял, что моих рассуждений он не принимает. Мы просидели с ним час или более, то отходя от пьесы в теорию, то возвращаясь к пьесе. Я чувствовал, что разговор наш приобретает все более острые формы, и ничего не мог поправить. Мне казалось, что даже ради давнишней нашей дружбы я не имею права говорить неправду.
Петр стал ходить по комнате. Пьеса лежала на столе, на
печатанная нестройными разностаидартными буквами райцентровской машинки на листках разностандартной бумаги.
Ну что ж, спасибо, сказал Петр, сворачивая листы в трубку.— Понял. Как следует понял. Даже очень. Больше чем нужно. Мы же, известно, глубокая провинция. В литераторах не ходим, в творческом шаманстве не разбираемся, не то что ты, маэстро. Вижу, что стал олимпийцем, тебе теперь давай только высокое искусство. И даже больше: если от него будет нести искусством для искусства.
— Петр, дорогой, погоди...
— А борьбу с разнузданным мракобесием средствами драмы,— а это именно народная драма, если угодно! — ты называешь агиткой. Ну и, конечно, если агиткой, то дешевой. Я не думал, что ты так далеко зашел. Будь здоров, я тебя больше не потревожу.
Он ушел, уехал на свою Борисовщину. Мне думалось, что долго он сердиться не будет, сам поймет, что погорячился, если убедится, что с пьесой и в самом деле ничего не вышло. Он же умный, образованный человек, думал я, и обязательно вернется, хотя бы ради той нашей далекой и чистой юности.
Но он не пришел, и я все укоряю и укоряю себя, что был неделикатен, что, как хозяин, не был достаточно тактичным, не подождал со своими суждениями. Мы могли поговорить об этой тонкой стороне много позже, когда присмотрелись бы друг к другу и увидели, что стали не теми, какими были.
Мне очень хочется, чтобы он все же зашел. Хотя бы ради того, чтобы не думать, что после долгих разлук встречаться не надо.
РУКИ НА КЛЕНОВОМ ЛИСТЕ
Койдановский тракт начинался за бетонным мостом. Ныне это улица Чкалова.
Жаль, что мы иногда слишком поспешно с улиц, городов, поселков стираем следы истории. Я не против новых названий, которые увековечивают людей и их дела, но для новых названий есть достаточно простора: и новые селения, и новые улицы или даже старые, но со случайными, невыразительными названиями, такими, что даже не знаешь, как они могли появиться. Селения, как и люди, без биографии не имеют своего лица. Я не представляю, например, Минска без Немиги. Кажется, что-то важное отняли у него, переименовав Лагойский или хотя бы тот же Койдановский тракт, легенда о котором восходит к времени Золотой Орды. Мне жаль, что исчезла Троёцкая гора, на которой день и ночь стояли дозоры, охраняя покой древних минчан. Что теперь только старые люди помнят, где были Переспа, Сторожовка, Веселовка, Людамант, а эти названия определяли исторический характер районов. Ходят слухи, что недолго осталось жить Долгобродской улице, потому что там давно нет Долгого брода, а проложена первоклассная магистраль; что не будет и Долгиновского тракта, с которым так удивительно переплетается литературный путь Змитрока Бядули.
Я радуюсь, что создаются новые города и новые улицы, и огорчаюсь, когда названия им даются непродуманно. Есть у нас два города с чудесными, поэтическими названиями — Светлогорск и Солегорск, но я убежден, что их хотели назвать иначе. Их хотели назвать Светлоград и Солеград, по самому существенному признаку — город, откуда идет свет, город, где добывают соль, и использовали для названий нехарактерный для этих городов признак — горы, хотя оба города стоят на равнине...
Так вот, на Койдановском тракте, в первом домике слева, жил молодой скульптор Заир Азгур. Домик стоял за палисадником, среди кустов сирени и клумб с цветами. Хозяйка дома занимала одну его половину, Заир с семьей — другую: комнатку и кухню. Семья была небольшая: он, его жена Рита — очень милая, светлокудрая, вся светившаяся добротой и искренней приветливостью, артистка Голубковского театра,— и совсем маленький еще сын Заирит. Кстати, имя его создано из двух — Заира и Риты. Рита погибла во время войны.
Однажды — Рита с малышом куда-то ушла, по-видимому к своей сестре Татьяне Шашелевич, тоже артистке,— мы с Заиром сидели у него дома и говорили об искусстве. Обычно мы философствовали и спорили с ним до умопомрачения, по нескольку дней подряд. На этот раз разговор протекал мирно: мы восхищались непревзойденным архитектурным величием бальзаковской «Человеческой комедии».
— Нужно и в скульптуре создать такую галерею образов,— сказал Азгур. В руках он мял пластилин и что-то лепил на фанерной дощечке, которая лежала у него на коленях.— Дать историю Белоруссии в скульптурных образах. Можно начать со Скорины или даже с более древнего времени. А история у нас богатая, только в скульптуре никем еще никак не представлена. Сымон Полоцкий, Кирилла Туровский, Василь Тяпинский, Стахор, Будный, Багрим. А Кастусь Калиновский! А потом — девятьсот пятый год. Пулихов, Алесь Савицкий. Один Октябрь какую галерею даст. Ленин, без которого немыслима революция, Маркс и Энгельс. А затем Алесь Червяков, Жилунович, Адамович, Криницкий. А групповые композиции слуцких, дукорских и козыревских повстанцев. Н называю только те имена, которые удержала память, а если полистать книги...
Мне казалось, что я уже где-то слышал похожие рассуждения. Да, конечно: именно такую задачу в литературе ставил перед собой Кузьма Чорный. Сходство рассуждений меня, однако, не удивило: я знал общительную натуру Азгура, его привычку бывать у многочисленных знакомых и горячо воспринимать их идеи, их планы. Значит, Чорный с ним поделился своими мыслями. И я, признаться, подумал, что рассуждения Азгура — всего лишь повтор красивого жеста.
— На это, брат Заир, не хватит человеческой жизни,— сказал я.
— А я попробую! — с неожиданным упорством заявил Азгур и вместе с табуреткой повернулся ко мне.
Я взглянул на него и поразился, впервые увидев в нем неожиданную силу. Эта сила была в напряженном повороте головы на короткой сильной шее, в густой гриве будто вихрем излохмаченных смоляно-черных волос, даже в черной ленте, повязанной вместо галстука пышным бантом, концы которого лежали на жилете, и в отпущенных под Пушкина бакенбардах. Маленькое подражание Пушкину я замечал, и раньше, но смотрел на это как на причуды молодости. Теперь же мне показалось, что в этом есть какая-то определенная ориентация. Что ж, это неплохо, сказал я себе.
Азгур колдовал над пластилином, я ходил по комнате. В открытое окно залетали пчелы, они кружились над букетом цветов, который перед уходом поставила на стол Рита. Из палисадника плотными, густыми волнами вливался пряный запах сирени. На улице стоял непрерывный грохот: на своих откормленных битюгах, стертыми подковами выбивавших из булыжника искры, в тяжелых фурах ломовые извозчики перевозили листы железа, темные, ржавыми обручами окованные бочки, пустые бутылки, дребезжащие в кособоких ящиках, уставленных под самое небо. То и дело с ближней товарной станции доносились пронзительные гудки паровозов.
Помолчав, обдумав столь дерзкий проект, мы стали дополнять его образами из литературных произведений. Азгур называл, что возьмет из Янки Купалы, Якуба Коласа: «Могилу льва», «Разоренное гнездо», «Сымона-музыканта», Новую землю», образы из которых виделись очень скульптурно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
И, видимо, эта работа взбодрила его. Я был уверен, что теперь он не остынет, что руки сами запросят работы. И правда, он начал писать повесть, черновик ее прислал в «Полымя» — тем же мелким, уверенным, хорошо знакомым мне почерком. К сожалению, приходит время, когда распоряжаться собой становится тяжело.
«В 1968 году случился инфаркт: три месяца пролежал в больнице и вот уже год стараюсь поправиться... Хоть бы уж выпить было можно...»
Эпично, спокойно, будто о чужой жизни. А мне все не верится, что это правда. Все кажется, что он такой же — молодой, настороженно-гордый и самоуверенный, только лукавит. Он и раньше умел лукавить: бывало, о каждом новом его произведении я узнавал только после того, как оно было напечатано. И, бывало, всегда любил схватить глазом его короткое имя: Сымон Хурсик.
ПОДПРАВЛЕННАЯ ФАМИЛИЯ
До армии у него была фамилия Баран. Домой он возвратился с новым окончанием в ней — Баранов. А когда стал писателем, захотелось или вернуться к прежней, или дать фамилии какую-нибудь этнографическую окраску.
Почему-то этой заботой он решил поделиться со мной. Разумеется, к прежней фамилии возвращаться было нельзя: станут звать, как это всюду заведено,— Баран, с ударением на первом слоге. А кому такая подделка нужна? Я стал вспоминать, как же с фамилиями и кличками обходятся в народе?
У нас, в Трухановичах, жил очень маленького роста человек — Юрочка. Жена у него, как нарочно, была самой высокой женщиной, вероятно, во всей округе. Бывало, в воскресенье, когда все старшее поколение села благочестиво направлялось под колокольный звон в церковь, Юрочка с женой стоял в раскрытых воротах своего двора, и каждый проходивший мимо не мог не посмотреть сначала на женщину, голова которой чуть не упиралась в навес над воротами, а потом на мужчину в начищенных сапогах, в темно-синей кепке, стоявшего где-то внизу, под локтем ее руки, положенной на живот. Пожалуй, именно из-за этой милой потешности люди дали им ласковое прозвище — Юрочковы. И, пожалуй, потому, что жили они в мире и согласии, их на селе уважали, и никому в голову не приходило насмешничать над ними.
Так вот, у нас на селе их называли только по прозвищу — Юрочковы. Во множественном числе. И звучало это так: «К Юрочковым гости приехали» или: «Юрочковы уже отсеялись» .
У нашего соседа фамилия была Рыжковский, но люди звали его Рыжок, а семью — Рыжковы. И говорили: «У Рыжковых ветром сорвало крышу». Другой наш сосед — Бартошык, а люди говорили: «Бартошовы в Слуцк поехали», «Надо одолжить соли у Бартошовых».
Вот я и сказал Сымону:
— Разве ты забыл, как у вас на селе говорят? Теперь ты учишься в Минске, а когда приедешь домой, соседи скажут: «У Якова Барановых сын в гости приехал». Не так ли? Это значит, не кто приехал, а чей сын приехал. В основе фамилии лежит гнездо, общность, гурт. Вот и посуди, как тебе писать фамилию.
Сымон подумал, вздохнул, порассуждал сам с собою.
— Леший на тебя, может, ты и правду говоришь.
И в печати появилась фамилия Барановых.
Правда, мы тогда не подумали, что конструкция фамилий с окончанием на «ых» считается сибирской. Но ведь в Сибирь уехало немало и наших людей, поэтому всякое заимствование говорит и об определенной близости. Вот почему по-нашему «сёлета», а по-сибирски «сёгады».
Так, может, и с фамилией никакой беды не вышло.
ПОСЛЕ ДОЛГИХ РАЗЛУК ВСТРЕЧАТЬСЯ НЕ НАДО
Очень давно, зная добрые приметы, мы с Петром Богу- той поклялись: где бы ни были, как бы ни жили, кем бы ни стали, ровно через десять лет в такой-то день и в такой-то час встретимся в Минске на площади Свободы.
Жизнь есть жизнь. Мы не только не встретились спустя десять лет, мы ничего не знали друг о друге и могли друг друга давно забыть. Нет, я вспоминал, конечно, и довольно часто, потому что юность всегда помнится. Студент последнего курса университета, немного искушенный в литературе, немного романтик, немного «возрожденец», чистый и светлый юноша, влюбленный в революцию, в Ленина, в Россию, в Беларусь. Я любил его за эту чистоту по отношению к самому святому — к Родине, большой и малой, как об этом позже очень хорошо сказал Александр Твардовский. Встретились мы с Петром Богутой случайно, но тепло, тепло и простились, прошло не десять, а более двадцати лет после той клятвы, от которой только светлые воспоминания и остались. И вот однажды на звонок в прихожей я отворил дверь и оторопел: стоял возмужавший человек с обветренным и строгим лицом, не тот, а совсеминой Петр Богута. Конечно, были рады встрече, обнялись. Потом сели за стол, распили бутылку вина. Петр вышел в коридор, вынул из кармана куртки свою: хотел ответить на гостеприимство. Оказывается, он работает на Борисовщине по культурно-просветительной части. Как результат этой работы написал пьесу на антирелигиозную тему. Не первую, сказал Петр, уже штуки три вылеживаются в папках, еще никому не читанные, тоже на самые злободневные темы. Сели на диван, почитали. Читал Петр, сам делая и свои паузы и ставя ударения в тех местах, где это виделось ему самому, по-своему рисуя и образы, и обстоятельства, и атмосферу. Я слушал, смотрел на него, удивляясь, как страшно каждого из нас меняет жизнь. Не только внешне — лицо, фигуру, но и духовно — убеждения, манеры и привычки. Я отмечал в нем незнакомую мне нарочитую простоватость, рассудительную медлительность, уверенность в интонации и все искал того давнего Петра — непосредственного, лирически приподнятого, какого-то открытого и милого даже в своей непрактичности.
— Ну, что скажешь? — спросил он, взглянув на меня своими выпуклыми, уверенно-твердыми глазами, откинувшись на спинку дивана.— Думаю сходить в ваш Дом народного творчества, поговорить с методистами. Хочу поставить, так, может, они посоветуют — на сцене какого театра. Борьба с религиозным мракобесием еще не только не утратила своей актуальности, даже, наоборот, усилилась... А может, и у тебя есть какие-то замечания?
Я сказал, что пьесы пока нет. Это еще только тема.
— Как это? — удивился Петр.
Наиделикатнейшим образом я постарался объяснить, почему так думаю. В пьесе гораздо больше, чем в литературном произведении другого жанра, должны быть жизненными, ярко очерченными характеры, правдоподобными атмосфера и обстоятельства. А в его пьесе все пока что лежит на поверхности, заранее видно, что в ней будет происходить и чем закончится.
— Ну так что?
По тому, как твердо и строго посмотрел на меня Петр, я понял, что моих рассуждений он не принимает. Мы просидели с ним час или более, то отходя от пьесы в теорию, то возвращаясь к пьесе. Я чувствовал, что разговор наш приобретает все более острые формы, и ничего не мог поправить. Мне казалось, что даже ради давнишней нашей дружбы я не имею права говорить неправду.
Петр стал ходить по комнате. Пьеса лежала на столе, на
печатанная нестройными разностаидартными буквами райцентровской машинки на листках разностандартной бумаги.
Ну что ж, спасибо, сказал Петр, сворачивая листы в трубку.— Понял. Как следует понял. Даже очень. Больше чем нужно. Мы же, известно, глубокая провинция. В литераторах не ходим, в творческом шаманстве не разбираемся, не то что ты, маэстро. Вижу, что стал олимпийцем, тебе теперь давай только высокое искусство. И даже больше: если от него будет нести искусством для искусства.
— Петр, дорогой, погоди...
— А борьбу с разнузданным мракобесием средствами драмы,— а это именно народная драма, если угодно! — ты называешь агиткой. Ну и, конечно, если агиткой, то дешевой. Я не думал, что ты так далеко зашел. Будь здоров, я тебя больше не потревожу.
Он ушел, уехал на свою Борисовщину. Мне думалось, что долго он сердиться не будет, сам поймет, что погорячился, если убедится, что с пьесой и в самом деле ничего не вышло. Он же умный, образованный человек, думал я, и обязательно вернется, хотя бы ради той нашей далекой и чистой юности.
Но он не пришел, и я все укоряю и укоряю себя, что был неделикатен, что, как хозяин, не был достаточно тактичным, не подождал со своими суждениями. Мы могли поговорить об этой тонкой стороне много позже, когда присмотрелись бы друг к другу и увидели, что стали не теми, какими были.
Мне очень хочется, чтобы он все же зашел. Хотя бы ради того, чтобы не думать, что после долгих разлук встречаться не надо.
РУКИ НА КЛЕНОВОМ ЛИСТЕ
Койдановский тракт начинался за бетонным мостом. Ныне это улица Чкалова.
Жаль, что мы иногда слишком поспешно с улиц, городов, поселков стираем следы истории. Я не против новых названий, которые увековечивают людей и их дела, но для новых названий есть достаточно простора: и новые селения, и новые улицы или даже старые, но со случайными, невыразительными названиями, такими, что даже не знаешь, как они могли появиться. Селения, как и люди, без биографии не имеют своего лица. Я не представляю, например, Минска без Немиги. Кажется, что-то важное отняли у него, переименовав Лагойский или хотя бы тот же Койдановский тракт, легенда о котором восходит к времени Золотой Орды. Мне жаль, что исчезла Троёцкая гора, на которой день и ночь стояли дозоры, охраняя покой древних минчан. Что теперь только старые люди помнят, где были Переспа, Сторожовка, Веселовка, Людамант, а эти названия определяли исторический характер районов. Ходят слухи, что недолго осталось жить Долгобродской улице, потому что там давно нет Долгого брода, а проложена первоклассная магистраль; что не будет и Долгиновского тракта, с которым так удивительно переплетается литературный путь Змитрока Бядули.
Я радуюсь, что создаются новые города и новые улицы, и огорчаюсь, когда названия им даются непродуманно. Есть у нас два города с чудесными, поэтическими названиями — Светлогорск и Солегорск, но я убежден, что их хотели назвать иначе. Их хотели назвать Светлоград и Солеград, по самому существенному признаку — город, откуда идет свет, город, где добывают соль, и использовали для названий нехарактерный для этих городов признак — горы, хотя оба города стоят на равнине...
Так вот, на Койдановском тракте, в первом домике слева, жил молодой скульптор Заир Азгур. Домик стоял за палисадником, среди кустов сирени и клумб с цветами. Хозяйка дома занимала одну его половину, Заир с семьей — другую: комнатку и кухню. Семья была небольшая: он, его жена Рита — очень милая, светлокудрая, вся светившаяся добротой и искренней приветливостью, артистка Голубковского театра,— и совсем маленький еще сын Заирит. Кстати, имя его создано из двух — Заира и Риты. Рита погибла во время войны.
Однажды — Рита с малышом куда-то ушла, по-видимому к своей сестре Татьяне Шашелевич, тоже артистке,— мы с Заиром сидели у него дома и говорили об искусстве. Обычно мы философствовали и спорили с ним до умопомрачения, по нескольку дней подряд. На этот раз разговор протекал мирно: мы восхищались непревзойденным архитектурным величием бальзаковской «Человеческой комедии».
— Нужно и в скульптуре создать такую галерею образов,— сказал Азгур. В руках он мял пластилин и что-то лепил на фанерной дощечке, которая лежала у него на коленях.— Дать историю Белоруссии в скульптурных образах. Можно начать со Скорины или даже с более древнего времени. А история у нас богатая, только в скульптуре никем еще никак не представлена. Сымон Полоцкий, Кирилла Туровский, Василь Тяпинский, Стахор, Будный, Багрим. А Кастусь Калиновский! А потом — девятьсот пятый год. Пулихов, Алесь Савицкий. Один Октябрь какую галерею даст. Ленин, без которого немыслима революция, Маркс и Энгельс. А затем Алесь Червяков, Жилунович, Адамович, Криницкий. А групповые композиции слуцких, дукорских и козыревских повстанцев. Н называю только те имена, которые удержала память, а если полистать книги...
Мне казалось, что я уже где-то слышал похожие рассуждения. Да, конечно: именно такую задачу в литературе ставил перед собой Кузьма Чорный. Сходство рассуждений меня, однако, не удивило: я знал общительную натуру Азгура, его привычку бывать у многочисленных знакомых и горячо воспринимать их идеи, их планы. Значит, Чорный с ним поделился своими мыслями. И я, признаться, подумал, что рассуждения Азгура — всего лишь повтор красивого жеста.
— На это, брат Заир, не хватит человеческой жизни,— сказал я.
— А я попробую! — с неожиданным упорством заявил Азгур и вместе с табуреткой повернулся ко мне.
Я взглянул на него и поразился, впервые увидев в нем неожиданную силу. Эта сила была в напряженном повороте головы на короткой сильной шее, в густой гриве будто вихрем излохмаченных смоляно-черных волос, даже в черной ленте, повязанной вместо галстука пышным бантом, концы которого лежали на жилете, и в отпущенных под Пушкина бакенбардах. Маленькое подражание Пушкину я замечал, и раньше, но смотрел на это как на причуды молодости. Теперь же мне показалось, что в этом есть какая-то определенная ориентация. Что ж, это неплохо, сказал я себе.
Азгур колдовал над пластилином, я ходил по комнате. В открытое окно залетали пчелы, они кружились над букетом цветов, который перед уходом поставила на стол Рита. Из палисадника плотными, густыми волнами вливался пряный запах сирени. На улице стоял непрерывный грохот: на своих откормленных битюгах, стертыми подковами выбивавших из булыжника искры, в тяжелых фурах ломовые извозчики перевозили листы железа, темные, ржавыми обручами окованные бочки, пустые бутылки, дребезжащие в кособоких ящиках, уставленных под самое небо. То и дело с ближней товарной станции доносились пронзительные гудки паровозов.
Помолчав, обдумав столь дерзкий проект, мы стали дополнять его образами из литературных произведений. Азгур называл, что возьмет из Янки Купалы, Якуба Коласа: «Могилу льва», «Разоренное гнездо», «Сымона-музыканта», Новую землю», образы из которых виделись очень скульптурно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59