Качество удивило, рекомедую всем
Она стала его помощницей, ездила с ним по городам, скиталась по гостиницам и заезжим домам, никогда не задумываясь, тяжело это или легко, не зная, где конец и где начало счастья. Все было хорошо и мило,, и самым дорогим на свете человеком был для нее Иама. Доходили до нее слухи, что у Иамы была или, может быть, и есть какая-то другая женщина, но это ее ни капельки не тревожило.
И вот они приехали в ее город. К матери не пошли — та, очевидно, еще помнила, как не по-людски дочь убежала из дому,— сняли на Кайдановском тракте половину домика, перевезли туда два жёлтых кожаных чемодана и аквариум с четырьмя золотыми рыбками. В эту пору Марьяна была особенно счастлива: вскоре предстояли им гастроли в Монголии.
— Ты знаешь, что я оттуда привезу?— говорила она Лине, по-детски радуясь.— Пестрый темный халат с золотыми искрами и зуб какой-то хищной рыбы. Кривой такой, длинный, как сабля, я видела у одной, она его тоже из Монголии привезла...
Вернулся Иама с гастролей невеселый: удачи поездка не принесла. У него появились новые хлопоты, бывать у нас стал редко. Однажды, когда мы с ним сидели в моей комнатке, обсуждая его неустроенные дела, а в гостиной на диване Марьяна, высоко подняв светлые брови, весело щебетала о чем-то Лине, Иама, зачарованно глядя на нее, сказал:
— Одна она и радует меня. И я не знаю, как уберечь ее от злых неожиданностей моей судьбы. Я очень люблю ее...
Я взглянул на него. И снова он мне показался очень старым: утомленное лицо с глубокими морщинами, тревожный блеск в глазах, остро поднятые плечи. В мое сердце закралось недоброе предчувствие.
И правда, некоторое время спустя рано утром прибежала Марьяна в распахнутом пальто, с растрепанными волосами и, горько плача, кинулась Лине на шею: исчез Иама.
— Как исчез?
А вот так: вчера под вечер ходил на почту, посылал какую-то телеграмму. Дома они спокойно поужинали, поговорили снова о Монголии. А утром Марьяна проснулась от необычной тишины в доме. И не было ни чемоданов, ни аквариума, ни Иамы.
— Постой, не горячись, Марьянка,— пробовала успокоить ее Лина, уводя в комнату и утирая ей слезы.— Возможно, он уехал на гастроли, он ведь куда-то ходил, договаривался, а тебе не успел сказать. Вернется, и все будет хорошо.
— Ах, подожди,— вдруг расширила глаза Марьяна, вспомнив что-то. — Мне же не зря говорили о какой-то женщине. Я знаю, где он.
И тут же, так и не причесавшись, с мокрым от слез лицом выбежала на улицу.
Марьяна помнила в Москве один дом возле Сенного рынка, хозяйку его, полную женщину, у которой они часто бывали. На этот раз ее встретила другая женщина, немолодая, но стройная, когда-то, видать, красивая, с высокой прической, в платье с глухим воротником, которое ее очень молодило.
— Кого вам?— спросила она.
— Мне Иаму. Володю, — поправилась Марьяна, желая показать этим, что тот, о ком она спрашивает, близок ей.
— Такого здесь нет.
— Как раз есть, вот его чемоданы. И аквариум.
— Ах, чемоданы? Ну чемоданы есть, а его нет. И не будет.
— Все равно я подожду,— сказала Марьяна и села на большой, такой знакомый ей чемодан.
Женщина ушла в боковушку. Марьяна узнавала эту комнату, теперь такую страшную и чужую. Низкий потолок, сумрак от плотных занавесок, железная кровать сразу у входа, отгороженная ширмой. Сидела и вспоминала Мурманск. Даже не заметила, сколько прошло времени. И вдруг вошел Иама.
— Ты? — удивился он. И не успела Марьяна опомниться, как он сказал: — Ты сейчас поедешь назад, дочушка. Обязательно поедешь назад, правда? Ты всегда слушалась меня, слушайся и теперь: ты сейчас поедешь назад. Я провожу тебя на вокзал, возьму билет. Ты умница и все сделаешь так,
как я говорю. И не плачь, и не отчаивайся, и будь веселой — слышишь? Ну вот и пойдем.
Марьяна покорно пошла, покорно на вокзале взяла из его рук билет и поднялась в вагон. И через несколько минут мосле того, как поезд тронулся, обо всем забыла, будто никакого горя и не было. Неожиданно откуда-то пришли к ней легкость и веселость. С чувством этой легкости и веселости оживленная, какая-то совсем новая, она пришла к нам.
Ну?— нетерпеливо спросила Лина.
— Все! — беззаботно сказала Марьяна.— Все кончено, я одна, мне спокойно и легко.
— Нет, погоди, расскажи толком.
— Что ж рассказывать: вернулась и живу. И словно ничего не было, словно все только приснилось. Мне без конца хочется смеяться, радоваться, плакать — давно я не чувствовала себя такой свободной...
На этом рассказ можно было бы закончить. Но есть обстоятельства, которые имеют к нему непосредственное отношение. После первого, закрытого просмотра программы за кулисы к Иаме пришел элегантно одетый молодой человек и попросил его сходить в бухгалтерию за гонораром. Марьяна оказалась наедине с этим человеком. Он назвался Артуром, сказал, что она самая красивая и самая пикантная женщина на свете и что он был бы счастлив, если бы они могли завтра встретиться.
— Я буду ждать вас у Красного костела ровно в десять часов утра,— сказал этот человек.
— Что вы,— запротестовала Марьяна.— Я замужем, и никакие свидания мне не нужны.
— Не верю,— настаивал человек,— Вы молодая, красивая, перед вами надо стоять на коленях. Хотите, стану?
— Перестаньте! — рассердилась Марьяна.— Вы недобрый человек!
— Сейчас придет ваш муж, и нам нельзя будет говорить. Помните, ровно в десять я жду вас.
Показался Иама. Элегантный человек откланялся, исчез.
А на следующее утро Иама разбудил Марьяну.
— Вставай, дочушка, а то опоздаешь.
— Куда, Володя? — спросила Марьяна.
— Он ждет тебя. Разве ты забыла, что на десять часов у вас назначено свидание?
У Марьяны похолодело сердце...
Теперь, возвратившись из Москвы, она стала припоминать и другие моменты. Часто, проснувшись утром, она чувствовала во всем теле изнеможение и истому, и на руке, где-то возле запястья, как бы оставался след чужого настойчивого прикосновения. Вдруг ей подумалось, что женщину, которую встретила у хозяйки Иамы, она знала раньше. И вспомнилась не то правда, не то просто слух, что первая Иамова жена была у него тоже ассистенткой и что однажды, усыпив на сцене, он не разбудил ее. И что после этого он был лишен права на такие сеансы. И аквариум он возил как память, потому что ему запретили и фокус-с золотыми рыбками, когда Иама глотал их, а затем возвращал в фонтане воды уже разноцветными, каждую такого цвета, какой закажет публика. Разумеется, цвет у рыбок был прежний, но все видели именно тот, который заказывали.
Впервые Марьяна горько подумала и о том, что Иама никогда не был ей мужем, а только добрым отцом, и это, должно быть, его угнетало.
— Перед моими глазами как бы развеялся синий туман, и я все увидела в ином свете,— став вдруг серьезной, сказала Марьяна.— Мне легко и свободно, но и тревожно что-то. Мне жаль его. Он был очень добрый и очень любил меня. И я все думаю: почему он так поступил?..
История эта правдивая. Однако с тех пор прошло много времени, кое-что в памяти стерлось. Что-то приобрело более выпуклые формы, что-то потускнело или совсем утерялось. Повествовательная манера изложения потребовала свободы рисунка. И поэтому я позволил себе несколько изменить имена героев. Тем более что Марьяна счастливо живет, недавно я ее видел и приятно удивился, что годы почти не затронули ни ее красоты, ни обаяния.
Некоторое время тому назад довелось услышать и об Иаме. В одном из литературных журналов я прочел воспоминания известного театрального деятеля, в которых он, называя имена мастеров советской сцены, среди великих артистов упомянул и факира Иаму. Я от души пожалел, что имя было упомянуто среди умерших.
Я тоже часто спрашиваю самого себя: почему он так обошелся с Марьяной? Ни на минутку я не принимаю намека на какую-то другую женщину: такая догадка могла возникнуть только в болезненно возбужденной Марьяниной фантазии. Мне куда ближе мысль, что он был по-рыцарски благороден и покинул ее только потому, что очень любил...
КРУГ РЕТИЙ
ТРЕВОГИ
Долгое время я не занимался литературой. Работал в Сибири, Узбекистане, Эстонии. Снова в Сибири.
И всюду на своем пути встречал и плохих и хороших людей. Твердо скажу — больше хороших, и это больше помнится: на хорошем ведь учишься сам. А плохие люди — это как типографские опечатки.
Хорошим 'человеком был Василий Аркадакский, бухгалтер по профессии, взявший меня в кантору и не спускавший с меня глаз, пока не добился толку. Взял он меня себе в помощь во время годовой отчетности — просто чертить бланки, а кончилось тем, что выпустил бухгалтером, дав неплохую специальность»
Хороший человек был главный бухгалтер завода Николай Воронов к которому я пришел устраиваться на работу. Я изнемог бродя по Фергане в поисках чего-то близкого душе. В самый разгар тамошней зимы, едва спускалась ночь, я уходил за город. выбирал место, где росло побольше тутовника, нагребал листья под себя и укладывался спать. Один раз заночевал в чайхане и угодил под проверку документов. Меня заподозрили, отвели в милицию, и лишь назавтра выпустил прокурор Вавилов. Наконец, почти совершенно случайно я забрел на новый завод где-то на краю города. В недостроенной конторе, прямо на утрамбованной земле, стояли столы, за самым дальним сидел главный бухгалтер, видно недавно демобилизованный. На шкафу висела его шинель, на столе козырьком вниз лежала его фуражка. Не выпуская изо рта черной прожженной трубки, он спокойно и как-то болезненно тихо расспрашивал, что я знаю по своей профессии, и сказал:
— Пишите заявление.
— Только я...— Не договорив, я многозначительно показал на свой бушлат.
— А я вижу. Пишите заявление.
Тут же он пошел с заявлением к директору, к начальнику отдела кадров. Вызвал коменданта Семина и распорядился, чтобы меня поселили в общежитии.
— Пока что квартиры отдельной нет,— объяснил он.— Но скоро будет. Мы строим целый городок.
За время работы на заводе я убедился, что одинаково душевным и чутким был он со всеми. Характер и судьба этого человека, участника испанских событий, потребовали бы целой книги.
Хорошим человеком был директор этого же завода Владимир Кучеренко. Инженер, человек с двумя университетскими дипломами, ученый, он не очень любил свое директорство, зато его любили буквально все. Это был руководитель добрый, но доброта его была справедливая и строгая. Он даже никогда не приказывал, он просил, и исполнить просьбу Кучеренко считалось за честь. Почти каждого он знал, и не только в лицо: а как человек живет, какая у него семья, в чем он нуждается. И чем только мог — помогал. время ведь было тяжелое, только что кончилась война. В своем «козлике» он никогда не ездил один: с работы ли, на работу — подбирал по дороге первого, кого встречал. Его шофер Витя знал уже эту привычку и, завидев на тротуаре своего рабочего, останавливался и звал — садитесь. С директорства Кучеренко в конце концов отпросился, так как одновременно исполнял и другую работу — главного инженера. После него пришел новый директор, Курзин. Тот принес с собой и новый, очень модный в то время стиль руководства: угрюмый, тяжелый взгляд, твердый, холодный голос, железную категоричность и монументальную недоступность — все, что должно было олицетворять волю и силу. Контакт с людьми он осуществлял приказами: выговор, предупредить, уволить. Тип такого руководителя, аскетически сурового, на некоторое время стал образцом и для литературы. Кабинет у Курзина все больше пустовал. Инженеры, начальники отделов и цехов начали разбегаться.
Однажды на территорию завода пришли цистерны с серной кислотой. Их надо было срочно разгрузить, чтобы не платить за простой вагонов. Ночь, на заводе лишних рабочих рук нет. Курзин обзвонил все телефоны, разослал по ближайшим квартирам всех вахтеров и охранников, чтобы собрать людей, но никто не явился. В котельной у инженера Константинова работали дежурные и подсобные рабочие, Курзин приказал им начать разгрузку, но они заявили, что котельной покинуть не могут. Он позвонил Кучеренко, гневно попрекнул, до чего тот-де распустил людей на заводе. Кучеренко из квартиры связался с Константиновым.
— Дорогой Константин Сергеевич, там прибыли цистерны. Надо их разгрузить, помоги, пожалуйста.
Тут же собралась бригада и отправилась на разгрузку. Но только потому, что «Владимир Арсеньевич просит».
Ферганский климат оказался не по мне. Палящая, расслабляющая жара, даже арыки, что текли под тенью густых аллей, не помогали. На работе я весь обливался потом, бегал в котельную под холодный душ, но, едва успев дойти до своего стола в конторе, опять изнывал от духоты и плюхался в кресло, как неживой. А тут еще напала тоска, от которой я не мог найти себе покоя: я скучал по нашим полям, лугам, лесам, по зелени садов. Выйдешь за город, а там бесконечные голые пески, раскаленные солнцем, вдали синие, безжизненные горы. Я стал видеть сны: как наливается и ходит волнами рожь, как курчавятся кусты по лугам, как вьются в поле дороги — и думал: неужто я буду видеть это лишь в снах?
К счастью, в Эстонии объявился у меня знакомый, и в ответ на мое письмо к нему — мол, я не прочь переменить географическое место — получил официальное приглашение на работу от сланце-химического комбината. «Предлагаем место старшего бухгалтера механического завода, выплачиваем
подъемные, обеспечиваем квартирой, телеграфируйте согласие»,— сообщалось в телеграмме.
Со мной в дорогу пустилась жена с пятимесячной дочкой, а поездка по железным дорогам того времени была смелой затеей. Хорошо, что друзья сварили медную канистру, вылудили ее внутри и всю наполнили спиртом. Кое-где это помогало.
Меня назначили совсем на другую работу — на сланцевую шахту. Только что оттуда сбежал главный бухгалтер Каракиоз, прихвативший с собой тринадцать тысяч рублей. Не очень было мне весело: производства этого я не знал, вся документация шла на эстонском языке, учета почти не было.
Отступать было нельзя. Передо мной стояла двойная задача:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59