https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-gorizontalnym-vypuskom/
Ну а как же? Я так привык.
— Мало ли что. У вас работы хватает. А мне стыдно было бы.
Волька сняла кофточку и как раз собиралась повесить на гвоздь, как почувствовала, что он коснулся ее плеч. Она встрепенулась и застыла. Боже мой, как пронзило ее это прикосновение!
Он, должно быть, сам это почувствовал и смутился. Руки его только на одно мгновение задержались на плечах и, будто раздумав, медленно опустились.
— Очень хорошая вы, Волька. Спасибо,— сказал он.
Волька и сама знала, что будет он здесь не вечно. И вот он не пришел. Она долго не убирала со стола ужин. Ну что ж, может, где-то задержался со своими геодезистами, а может, в сельсовете — они же часто туда заходят. Вышла улицу — ого, уже совсем поздно, ни в одном доме нет огней. Дошла до сельсовета, но и там в окнах было темно. А улица залита лунным блеском, и тихо-тихо вокруг. Она вернулась домой и, не убирая со стола, погасила свет.
Просто удивительно, что она до сих пор не чувствовала,
как неуютно и жутко в хате, когда в ней никого нет. Или, может, это от луны? От этого мертвенного света? Она разделась, быстренько, как уже привыкла за это время, складывая все на стул за шкафом. Легла в постель, но так и не могла сомкнуть глаз. Закинув руки за голову, смотрела, как по потолку ходят, то бледнея, то сгущаюсь, тени. Поплыли, цепляясь одно за другим, воспоминания. То Катерина с Лизаветой на зерне, то далекая полоска леса за лугами. Почему-то подумалось, что и сейчас он там. Разложил костер и старается уснуть, укрывшись с головой ватником.
Потом думала о дочери. Думала долго. Хотелось представить, что за лагерь «Артек», куда ее послали от школы как лучшую пионерку. А потом пыталась представить ее уже взрослой, как она будет играть перед людьми на сцене, но это никак не удавалось. Потому что это обязательно должен был быть город, какой-то далекий огромный город, и огромный зал, и полно людей, и аплодисменты, и только далеко на сцене ее Маринка кланяется, и так она далеко, что ее даже не видно. Только чувствуется, что она счастлива, иначе не было бы столько аплодисментов...
Где-то залаяла собака, и все мысли оборвались. Волька испугалась, вспомнив, что она одна. Почудилось, что за окном по улице кто-то прошел и шмыгнул в калитку. Волька вскочила и бросилась к окну. А что, если, не дай бог, Степан? У нее оборвалось сердце. Но на улице было тихо, как это уже бывает перед рассветом.
Пришел он через два дня.
— Ну вот, наверно, меня и не ждали уже?
— Куда же это вы так запропастились?
— Ночевали в том селе, что за леском. Далеко мы уже отошли, оттуда нам ближе добираться. Придется переехать.
— Ну что ж, такая ваша работа.
Он ходил по хате: туда — обратно, туда — обратно, будто тревожило его что-то.
— Да, работа не очень веселая. Зиму на месте, а как только сошел снег — в поле. Эх, сколько я своими ногами перемерил земли! И все-таки люблю свое дело.
— Что ж тут любить? — не согласилась Волька, но ей хотелось сказать о другом, о более важном.— Так можно и от семьи отвыкнуть,— сказала она.
— Нет, любить есть что. Солнце, ветер, леса, просторы, вся красота земли с ее рассветами и закатами, росами и дождями — все перед твоими глазами. А сколько хороших людей увидишь! И привыкнешь к ним. Вот и вас мне жаль оставлять, Волька. А семьи, к сожалению, у меня нет.
— На людях вы все так говорите.
— Нет, не на людях. В прошлом году жена ушда от меня. Я все время в разъездах, дома бываю мало, а ей нужна более веселая жизнь. Веселый человек нашелся легко. Ну и бог с ней, она, может, и правильно поступила.
«Значит, и у него не все так гладко, как я думала,— удивилась Волька.— Вот как можно ошибиться».
Сегодня он не сел за стол работать. Сложил все в свою полевую сумку, повесил на гвоздь, чтоб была наготове утром. Вещевой мешок тоже поставил у стены. Волька пошла спать, а он все ходил по кухне, будто напоследок ему нужно было что-то додумать.
Наконец и он выключил свет.
И сегодня была такая же лунная ночь. Волька все видела в боковушке — стулья, стол, вазон с нежными стеблями папоротника, темную полоску сучка на потолочной балке, даже фотокарточку дочери на стене. Только в ее углу было темней — может, потому, что заслонял шкаф.
Волька видела, как он вошел. Должно быть, думая, что она уже спит, он вошел осторожно, стараясь не шуметь. Ощупал постель, откинул одеяло, снял рубашку. Постоял немного и подошел к окну. Отодвинул занавеску, облокотился на подоконник и стал смотреть на улицу. В лунном свете видно было даже, что он плотно прижался лбом к стеклу. Долго смотрел. А потом подошел к топчану, подумал и повернулся. У Вольки похолодело в груди: показалось, что он хочет подойти к ней. Но нет — лег. Волька глубоко вздохнула.
— Не спите еще, Волька?
— Нет.
— И мне спать не хочется.
Волька молчала.
— На улице хоть иголки собирай,— говорил он.— В такую ночь мне хочется куда-то идти — хоть на край света. Идти, идти, а впереди что-то неведомое и пугающее, и все ждешь чего-то. И что-то все хочешь понять.
— А я боюсь такой ночи. Тревоги в ней много. Особенно если одна.
— Да, это верно.
«Неужели он хотел подойти? — думала Волька.— Или мне показалось? А что бы я сделала, если бы он подошел?»
— А мы с вами так и не поговорили ни разу.
— Может, это и к лучшему. Да и нечего мне рассказывать.
— Ну, это неправда. У каждого человека — целая жизнь. Разве не о чем говорить?
— Обо мне вам, думаю, другие рассказывали.
— Да, рассказывали. Он вернется?
— Не дай бог, чтобы вернулся.
Он вздохнул. На луну, должно быть, набежала туча — вдруг темная волна проплыла по боковушке, словно живая: сначала скользнула по полу, а потом поднялась выше, закрыла потолок, стены, окна. Мягкая, густая, даже, казалось, слышно было, как она коснулась лица. И откатилась. Снова стала видна его постель.
«Что бы я делала, если бы он подошел? — снова спросила себя Волька.— Прогнала бы? Нет, ничего не смогла бы я сделать с собой. Пусть бы так и было».
— Нравится мне ваш председатель. Несколько раз приезжал к нам, толковый, видать, человек. Уже думает, как ему перестроить хозяйство, когда тут город станет. «Надо же, говорит, учесть то, что здесь будет много людей. Мне же их кормить придется, говорит».
— Хороший человек. Мы сами довольны, что его выбрали.
За окнами плыла ночь, а они говорили, как говорят перед расставанием, вспоминая то одно, то другое, подчас даже ничем не связанное между собой. Или даже молчали.
— А вам не тоскливо без дочери? Ведь даже летом не видели ее.
— Тоскливо. Но до школы она еще приедет сюда, побудет немного у меня.
Снова помолчали. Будто слушали тишину.
— Мальчишки ваши все просятся, чтобы мы их с собой взяли. Шустрые ребята. Но как же им ходить отсюда в такую даль? Придется там новых брать.
«Никогда бы не подумала, что и у него может быть такое горе в семье. Что там за жена у него? Гулена какая-то».
— А вы ее очень любили? — осмелилась спросить Волька.
— Любил.
— А если бы вернулась — простили бы?
— Она не вернется.
Тихо. Идет и идет время. На кухне ходики размеренно отсчитывают ночь. Кто-то прошел по улице. Вдвоем. Даже слышно было, как они шептались. Ну вот, завтра он уйдет. А она снова будет одна. А кто он ей? Никто, чужой человек,
и только. А вот же останется что-то доброе от него, такое, что потом будешь вспоминать и тосковать о нем. И ждать...
Он, наверное, уже спит. А может, думает о чем-то. Молчит. Это уже рассвет или луна так ярко светит? Все, все видно. Его сапоги у дверей, на стуле — рубашка. Одеяло на нем со свесившимся углом в ногах. Край простыни, смятый, опущенный вниз. На желтом полу щели между досками и темные точки гвоздей.
— Вы не спите еще, Волька?
— Нет, Владимир.
Опущенный вниз край простыни шевельнулся. Снова в груди у Вольки стало тесно... Но нет, он только поправил одеяло.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
Идет и идет время. По полу проходят то густые тени, то волны света. А Волька не спит. И не может уснуть. Да и он, закинув руки за голову, смотрит в окно, так что даже видно, как блестят его глаза.
НЕМИГА
Обычная прогулка по городу. Март семьдесят пятого года. Мимо Театра оперы и балета, через парк с памятником Марату Казею, потом по Интернациональной улице, мимо «Шуравинки», этого симпатичного кафе, название которому придумал не менее симпатичный Иван Шамякин. За кафе — Торговая улица. Посмотрел на нее и обрадовался: ее, оказывается, ломают. Дома с содранным, ржавым железом крыш, с выставленными окнами, опустевшими дворами. Как я радуюсь, когда сносят отжившее! Это значит, тут будет построено что-то новое, по-сегодняшнему красивое и удобное.
Вот так же я радовался, когда ломали Немигу. Нет, неправда, вначале очень переживал. А еще раньше было письмо в высокую инстанцию с просьбой сберечь Немигу как памятник старины, как музей, как единственное историческое место, уцелевшее в Минске во время войны. Письмо вместе с другими подписал и я. И еще чаще стал ходить на Немигу. С тревогой, даже с болью: как спасти ее от неминуемой гибели. Ведь здесь, под этой улицей, взятая в бетонные трубы, течет та древняя, в летописях упоминаемая река, на которой произошла Немигская битва 1067 года. Дата эта и считается днем рождения Минска, хотя фактически он, вероятно, основан в куда более ранних, нигде не упоминаемых лесных веках.
Говорю «лесных», потому что не представляю себе древнего Минска иначе, чем среди глухих бескрайних лесов, кое- где заболоченных, свидетельством чему до последнего времени оставались Татарские Огороды.
Предчувствуя конец Немиги, я ходил на нее почти каждый день. Узкая, по древнему руслу изогнутая улица, низкие, до окон вросшие в землю дома, глухие мощеные дворы за сводчатыми, вмурованными между домов воротами. Тут даже в воздухе будто струится древность, даже речь иная — рассудительно-спокойная, как бы приглушенная столетиями. И однажды, придя сюда, за приземистым зданием архива, почти в самом начале улицы, я увидел чуть не настоящую человеческую рану: половина дома, несмотря на скрепы и подпорки, откололась и съехала вниз кучей мягкой сопревшей глины, а стены по краям, где прошел разрыв, алели как бы свежим развороченным мясом и сочились кровью...
На то письмо на основании историко-археологических исследований был дан ответ, что Немигу сохранить нельзя, что лучше и разумнее отстроить ее заново как современнейшую магистраль, а уголок старого Минска обосновать на улице Николая Островского, кое-что даже достроив там под старину. Я понял, что ответ глубоко честный, и уже с новым чувством неизбежной утраты пошел на Немигу. Своими глазами я убедился, что Немиге и вправду нужно помочь, но не в защите, а в умирании. Но чем яснее я это понимал умом, тем сильней звучал где-то в сердце голос укора, что слишком быстро отрекаюсь я от своей подписи.
И я, неуверенно споря с сердцем, старался быть спокойным, когда понаехало на Немигу бесчисленное множество техники, и она, ревя и скрежеща, поднимая пыль и горьковато-приторный запах плесени, начала топтать и месить вдруг опустевшие и такие сиротливо притихшие и испуганно прижавшиеся к земле дома.
Мне вспомнилась площадь Ленина. Точнее, то место, где потом легла спокойно-раздумчивая площадь. Там также усердствовала техника, особенно около дома, в уныло-кирпичную красноту которого упирался проспект. Я засмотрелся на экскаваторщика, машина которого просто сатанела, от нее не успевали отъезжать нагруженные самосвалы. На мгновение наши глаза встретились, экскаваторщик озорно подмигнул мне, я кивнул головой, как бы сказав ему «ну, брат, здорово!», и жестом показал, что хочу сесть к нему в кабину.
Высыпая очередной ковш, он на какую-то секунду чуть дольше задержал его над кузовом машины, и мне этого хватило, чтобы оказаться на сиденье рядом с ним.
О чем-то я его спрашивал, что-то он мне отвечал, за движением и грохотом нельзя было разобрать слов, я вертелся вместе с ним в кабине, перед глазами мелькали то куча размолотого кирпича и угол уцелевшей стены, то натянутые жилы тросов и поднятый к нему ковш, то лицо шофера, подгоняющего порожнюю машину. Я попал в мир какой-то стремительной красоты, от которой захватывало дух.
Не знаю, как долго находился бы я в состоянии такой восторженности, если бы не человек, попавший в поле зрения и давший знак экскаваторщику остановиться. Человек строго взглянул на экскаваторщика, вежливо объяснил мне, что я нарушаю правила техники безопасности, и деликатно по- попросил оставить кабину.
— Знаете,— сказал он, отведя меня в сторону, чтобы мы не мешали тут беспрестанному движению и грохоту,— работа ударная и очень срочная, на экскаваторе наш лучший машинист, он остался работать на вторую смену, и не хотелось бы подозревать, но возможно, для настроения немножко выпил, так что...
— Я тоже выпил,— сказал я весело, чтобы оправдать свое восторженное настроение, и экскаваторщика, и весь этот грохот, и бешеное движение.— Спасибо,— сказал я.
Дома на меня взглянули и ахнули. Я пошел на прогулку в светлом льняном костюме, недавно купленном, праздничном, теперь он был весь испачкан мазутом.
— Снимай,— сказала Ганна,— и можешь покупать себе новый. Этот я уже все равно не отчищу...
Там у меня было иное настроение. Там сносили ничем не примечательный уголок провинциального Минска. А тут ведь Немига! И хотя я понимал неизбежность, но боль утраты все-таки не уходила. Эти два чувства — неизбежности и сожаления — жили во мне одновременно. Вообще, почти всегда, когда меня касается что-то важное, живут во мне равноправно два чувства — они должны бороться, возбуждать и тревожить меня.
От Немиги остались только три дома на правой стороне прежней улицы, на их окнах дерзко белели накрахмаленные занавески. Но я приходил сюда уже только как бы смотреть воспоминания. Глазами памяти я видел, где был магазин мужских сорочек и галстуков; тут я купил теплую клетчатую
рубаху, на изнанке воротника которой было вышито «Мос1а ро1зка»; в этой рубахе я очень уютно чувствовал себя за рабочим столом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59