https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aqwella/
Был простой, со всеми держался одинаково. Так жил, так и писал: без выдумок, выкрутасов, душевно и доходчиво. Как никому другому, ему подходило звание народного поэта республики.
Он был добрым, чутким, тактичным. Умел видеть чужую беду Любил помогать другим, если что-то обещал — никогда не забывал об этом. Думаю, многие писатели помнят его отзывчивость. Я тоже помню. Были, правда, случаи, когда он в отношении меня что-то делал не так, как думал. Были, к сожалению, такие минуты. Но даже грехи молчаливо уживаются с прошлым, если они не были ошибками.
Он не был мстительным. Как и у каждого, у него были свои недоброжелатели, но он старался держать себя ровно со всеми. Больше того — защищал, если кто-то был к ним несправедлив. Когда мы произносим слово «коммунист», то в смысл его вкладываем все самое идеальное. Среди идеального непременно мы видим рыцарскую честность, принципиальность и глубокую партийность. Разве не обладал этими качествами Бровка? Просто мы видим, что он был мудрым.
Как и у каждого из нас, были, конечно, и у него минуты слабости, отчаяния, беспокойства и творческих тревог. Тревожило и состояние здоровья. Но кто, где и когда замечал это у Бровки? Кто, где и когда видел его печальным, хмурым? Боже, какой это был оптимист, жизнелюб и весельчак! Там, где он появлялся, всем становилось тепло и легко на душе.
Смерть выдающихся людей — это всегда урок для живых. Всегда очень заметно, что нам есть чему учиться у них.
ПО СТИЖЕНИЕ
Уезжая в Минск, я еще не знал, останусь в нем или нет. Так и Ане сказал: жди — напишу: или вернусь, или тебе придется отправляться в дорогу.
Я очень не люблю равнодушного отношения к делу. И к своей работе в коммунхозе привык: видел в ней и реальные плоды труда, и элементы творчества, и способ гражданского участия в жизни. Но как только получил право на широкий мир, меня и потянуло в него. Мне хотелось большего размаха. Практика у меня была: Ферганский завод № 15, сланцево- химический комбинат «Кивиыли» в Эстонии, масштаб которого можно представить хотя бы по тому, что только бухгалтерский аппарат насчитывал свыше пятидесяти человек. Ко времени моего отъезда у меня было несколько приглашений на работу. Кроме того, мне важно было поселиться в новом месте, чтобы не очень ходила за мной моя биография. Уж очень тяжело было с нею быть на виду у людей. На должность главбуха у меня было приглашение от минусинского строительного управления № 5, но что-то не очень тянуло меня туда. У меня было убеждение, что в строительных единицах такого типа много пустых хлопот и слишком мало самостоятельности. Гораздо больше искушало приглашение на Братскую ГЭС. От одного названия дух захватывало: и масштабы и романтика.
«...Братское строительно-монтажное управление находится в г. Братске Иркутской обл., расположено на р. Ангаре, сообщение по желдор. от г. Красноярска до ст. Тайшет — по Сибирской магистрали, а от ст. Тайшет до г. Братска — по новой — Тайшет-Ленскойжелдор. О своем согласии прошу известить без промедления»,— было написано в приглашении главного бухгалтера Красноярсклеспромстроя В. Никольского.
По свойственной всем людям склонности видеть свое будущее радужным, я иногда мечтал, как, возвратясь из Минска после восстановления в Союзе писателей, буду работать где-то там, на той Братской ГЭС, пусть даже не главным бухгалтером, как в Минусинске, а только старшим, как указывалось в приглашении из Братска, и никто не будет знать, что я не только бухгалтер, но еще и писатель. Узнают
уже потом, когда выйдет моя новая книга, и тем более это будет неожиданно и приятно. Нечто похожее со мной уже было однажды. Начальник нашей шахты Франц Шубарчик, бывший маркшейдер львовских разработок каменного угля, попросил показать ему мое последнее заявление, судьба которого оказалась такой счастливой. Мы можем приписывать магические свойства самым незначительным явлениям, считая, что они каким-то образом помогли осуществиться нашим надеждам. Только из заявления Шубарчик узнал, что я бывший писатель, и был крайне смущен. «Как же так? — растерянно говорил он.— Я ничего об этом не знал и столько ругался с вами по работе, да все матерком и матерком...»
Как толстовский Оленин из «Казаков», я жил воспоминаниями о своей работе в Сибири почти до самой Москвы. Мне все время рисовались наши теперь уже далекие синие дали, наш участок земли за горой, на котором мы сажали картошку и который Аня, собравшись окопать ее, однажды не нашла, села на полевой дороге и расплакалась, и успокоилась и рассмеялась только тогда, когда я, приехав на велосипеде, сказал ей, что она сидит и плачет на своем же участке. То вспоминалась вся запутанная коридорами и отгороженными фанерными кабинетами контора Красноярсклеспромстроя на глухой улице в Красноярске и худой, рано поседевший главбух Никольский, который говорил со мной тихим, болезненным голосом, и мне казалось, что делает он это из сочувствия, видя, что меня трясет гриппозный озноб. То рисовались картины неведомого мне Братска, и всюду, куда уводило меня воображение, я видел снега, бездонное синее небо над головой и слышал густой, вековечный, тревожный шум тайги. Все эти видения и воспоминания оставили, меня после Москвы, когда вдруг и по пейзажам за вагонными окнами, и по людям, и по их речи, и по чему-то совсем необъяснимому я почувствовал, что меня со всех сторон обступает родной дом, и Сибирь стала представляться мне очень далекой. Я понял, что простился с ней навсегда.
Однажды накануне весны ко мне в коммунхоз пришел человек устраиваться на работу. Лет за сорок, с пышной, густой шевелюрой цвета седой бронзы, густыми бровями и тяжелым взглядом — Саакян. Я сказал, что у нас работы нет, все должности заняты, с работой люди справляются.
— Ты неразумный человек,— сказал Саакян. — Я работаю
сторожем на нефтебазе МТС, но эта работа мне надоела. Почему у тебя кассиром работает Ольга Федоренко, ведь у нее же есть любовник Титов? И почему в счетоводах у тебя этот негодяй Гордин, который плутует только для своей пользы? Любого из них можешь выгнать, если у тебя есть совесть.
Разумеется, никого я не прогнал и Саакяна на работу не взял. И вот теперь Аня пишет, что Саакян не дает ей жизни. Однажды остановил на улице, участливо пожал руку, сказал, что всегда сочувствовал ей, что разделяет ее горе и будет счастлив, если она согласится найти себе в его сердце приют. Дело в том, сказал Саакян, что ваш муж самый мерзкий и дрянной на всей земле человек. Он никогда не любил и не любит вас, терпел вас только потому, что вы были нужны ему как прислуга, как батрачка. Он к вам никогда не вернется и к себе не вызовет, он рад, что наконец так удачно расстался с вами.
Я понимал, что это Саакянова месть мне, что Аня не верит этому, и вместе с тем понимал, что покой ее нарушен, что нельзя долго испытывать ее веру и терпение. Нужно было искать квартиру и забирать семью. А с квартирами было очень трудно. В городе еще много руин, много заросших бурьяном и крапивой пустырей; за выбитыми окнами в стенах главного корпуса университета, где я учился, на высоте третьего этажа видна была уцелевшая от бывшего потолка искореженная балка, и там, где она вышла из стены наружу, на кучке раздробленного кирпича несмело примостилась и распустила зеленые листочки крохотная березка.
И вот начались дни поисков. Помню, какой это тяжелый труд ходить из дома в дом, с улицы на улицу по тем адресам, которые кто-то даст тебе, встречать настороженные или заискивающие глаза разжиревших мещанок, выслушивать их заученные слова, в которых слышалось не то притворное сочувствие, не то величайшее одолжение: «У меня уже есть уговор, но если вы не постоите за ценой, то уступлю эту комнатушку вам, потому что задаток еще не взяла. Ах, вы с семьей, нет, за такую цену не могу».
Первая наша хозяйка была женщина высокого роста, черноволосая, вдова. Домик ее, с огородом и садом, стоял за глухими высокими воротцами. Было ей лет за тридцать, но жила она уже только прошлым. Былым шляхетством, былой красотой тонкого профиля, былой славой эстрадной певицы, тем, что называлось актрисой, ездила на гастроли. Бог знает, что с ней случилось, вероятно, ее душу искалечила тоже война, но все она променяла на заботы, очень далекие от искусства: каждое утро бежала на Комаровский рынок то с корзинкой вишен, то с охапкой свежесрезанных цветов, еще усыпанных холодными росинками. Семью мою она встретила вежливо и так же вежливо объяснила, что нам запрещено делать. Запрещено громко говорить в доме, быстро ходить; не разбрызгивать воду на кухне; зажигать керогаз и умываться можно только во дворе; спать ложиться не позднее одиннадцати, не скрипеть и не стучать дверьми.
После у нас были разные хозяйки, с разными причудами и требованиями. Одна из них называла нас «миленькими» часто страдала от головной боли и тогда проклинала весь свет а заодно и нас, обвиняя, что мы нарочно напустили чаду. Другая, сухая и темная, как мумия, с натянутой желтой кожей на костлявых руках, годов более семидесяти, бог знает зачем и для чего копила деньги, морила себя голодом, питаясь размоченными сухарями, но, не выдержав, просила чем-нибудь угостить ее, когда Аня готовила обед, а потом маялась животом и кричала, что ее обкормили. .Но почему-то больше всего мне помнится последняя наша хозяйка — Марья Мороз. Не потому, что она на самом деле была лучше прежних, а потому, что с ее домом связаны мои благополучно складывающиеся дела. В этом доме я готовил снова свою первую книгу, из этого дома переехал на квартиру, выделенную мне по срочной очереди райисполкома.
У Марьи Мороз было хорошо потому, что она ни во что не вмешивалась. У нас мог быть свой порядок или беспорядок своя устроенность или неустроенность; мы могли всю ночь работать, а потом весь день отсыпаться. Мы занимали заднюю половину дома с кухней, устроенной на утепленном крыльце, был свой сарайчик, возле которого зимой я, разбрызгивая желтые опилки в мягкий, будто сахарный, снег, пилил дрова, а потом колол их, со смачным уханьем вонзая топор в полено, и, промерзшее, оно охотно разлеталось с каким-то приятным звоном.
В издательстве книгу включили в план; я понимал, что все это сделано доброжелательными людьми: и чтобы включилось в литературу новое имя, и чтобы помочь мне укрепиться. Я перечитал свои старые книжки, и мне стало грустно: многое и по сути, и по исполнению было на уровне того давнего времени литературного младенчества и слепых поисков. Даже то, чему стоило давать новую жизнь, требовало доработки
Как же дороги те минуты, когда хочешь, чтобы дни тянулись дольше. Днем в издательстве я вычитывал рукописи, а вечером, дождавшись, когда все у лягут спать, садился за стол. К этому времени в моем жилье собралось много народа: приехали из сел кто на сезонные работы, кто на курсы. Чтобы пройти к столику, приткнувшемуся у окна рядом с кроватью, нужно было переступать через чьи-то руки или ноги. Я загораживал лампу книгами или газетами так, чтобы свет падал только на лист бумаги, и меня обступали старые образы — Алеся, Наталья, Таиса, Цымбал, Кореневич, утонченный поручик Гжецкий,— с ними я отправлялся в далекие миры, боролся, побеждал, изнемогал, любил и ненавидел, терял надежду и снова надеялся, и возвращался в свою комнату, когда в щели ставень пробивался рассвет.
Так прошла весна, наступило лето, осень...
На работу я ходил, выбирая кратчайший путь, по каким- то дворикам, узким проходам, закоулкам. В чужих дворах, за заборчиками и цветниками, зрели ягоды, цвели и усыпались плодами сады. В чей-то двор вели узкие, окаймленные зеленой травкой дорожки, в чей-то — широкие, с воротами, за которыми исчезали следы «москвичей» или «побед». Я знал, по каким дорожкам и в какие дома ходят женщины, как они одеты и какие у них заботы; по каким — мужчины и кто они по профессии. Знал, где часто слышен рояль... Переходил Переносную улицу с новыми, высокими, чистенькими домами, с белоснежными занавесками на окнах. И — как же тянуло меня туда, за чужие ставни, за чужие окна, в чужие сады: всегда хочется заглянуть в загадку чужой жизни.
Я думал, что творчество — это тоже загадка, и счастье, если ты что-то доброе откроешь людям.
МАТЬ
Местечко разделено на две половины узким заболоченным логом. По нему идет высокая насыпная дорога, посередине ее деревянный мостик с новыми перилами. По одну сторону лога — остатки бывшего имения, старый парк, часовенка да несколько старых домиков. А все местечко там, на горе. Ту половину так и называют — центр.
Оттуда, из центра, от веселых домиков к мостику спускалась молодая женщина. Встретившись, должно быть, с приятельницей, она остановилась. Женские разговоры липучие — слово за словом, новость за новостью; оглянулась женщина, а ее сынишка уже далеко отбежал по дороге. Малыш лет четырех, ему все интересно и ново. Он бежал, неуклюже размахивая ручонками,— толстенький карапуз в широких штанишках и мохнатой шапочке. С горы бежать было легко, и казалось, что все время его ножки в красных башмачках остаются сзади, не поспевая за ним. Промелькнула пестрая бабочка, и мальчик стал ловить ее, бросаясь за ней то влево, то вправо — уж очень неожиданные повороты делала бабочка, все время дразня яркими красками своих дивных крылышек.
Все это отчетливо припомнилось мне уже после того, как я услышал крик женщины. Оставив приятельницу, она бежала к сыну и кричала:
— Боже мой, Вадик! Что ты делаешь, стой, не беги, Вадик!
Я не понимал, почему кричала женщина. Ну что в том плохого, если ребенок резвится? Мать занята разговором, а бабочка такая красивая и так близко порхает перед глазами. Но женщина бежала, и столько было страха и отчаяния в ее крике, что я остановился.
— Что ты делаешь, Вадик, машина идет! Ой, господи!
Я оглянулся. Действительно, с горы, со стороны парка
на полном ходу мчалась машина.
— Остановись, не беги, боже мой, Вадик! — повторяя одни и те же слова, кричала, задыхаясь, женщина.
Я стал впереди малыша — так, чтобы преградить путь и оберечь на случай, если ему вздумается выбежать на середину дороги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Он был добрым, чутким, тактичным. Умел видеть чужую беду Любил помогать другим, если что-то обещал — никогда не забывал об этом. Думаю, многие писатели помнят его отзывчивость. Я тоже помню. Были, правда, случаи, когда он в отношении меня что-то делал не так, как думал. Были, к сожалению, такие минуты. Но даже грехи молчаливо уживаются с прошлым, если они не были ошибками.
Он не был мстительным. Как и у каждого, у него были свои недоброжелатели, но он старался держать себя ровно со всеми. Больше того — защищал, если кто-то был к ним несправедлив. Когда мы произносим слово «коммунист», то в смысл его вкладываем все самое идеальное. Среди идеального непременно мы видим рыцарскую честность, принципиальность и глубокую партийность. Разве не обладал этими качествами Бровка? Просто мы видим, что он был мудрым.
Как и у каждого из нас, были, конечно, и у него минуты слабости, отчаяния, беспокойства и творческих тревог. Тревожило и состояние здоровья. Но кто, где и когда замечал это у Бровки? Кто, где и когда видел его печальным, хмурым? Боже, какой это был оптимист, жизнелюб и весельчак! Там, где он появлялся, всем становилось тепло и легко на душе.
Смерть выдающихся людей — это всегда урок для живых. Всегда очень заметно, что нам есть чему учиться у них.
ПО СТИЖЕНИЕ
Уезжая в Минск, я еще не знал, останусь в нем или нет. Так и Ане сказал: жди — напишу: или вернусь, или тебе придется отправляться в дорогу.
Я очень не люблю равнодушного отношения к делу. И к своей работе в коммунхозе привык: видел в ней и реальные плоды труда, и элементы творчества, и способ гражданского участия в жизни. Но как только получил право на широкий мир, меня и потянуло в него. Мне хотелось большего размаха. Практика у меня была: Ферганский завод № 15, сланцево- химический комбинат «Кивиыли» в Эстонии, масштаб которого можно представить хотя бы по тому, что только бухгалтерский аппарат насчитывал свыше пятидесяти человек. Ко времени моего отъезда у меня было несколько приглашений на работу. Кроме того, мне важно было поселиться в новом месте, чтобы не очень ходила за мной моя биография. Уж очень тяжело было с нею быть на виду у людей. На должность главбуха у меня было приглашение от минусинского строительного управления № 5, но что-то не очень тянуло меня туда. У меня было убеждение, что в строительных единицах такого типа много пустых хлопот и слишком мало самостоятельности. Гораздо больше искушало приглашение на Братскую ГЭС. От одного названия дух захватывало: и масштабы и романтика.
«...Братское строительно-монтажное управление находится в г. Братске Иркутской обл., расположено на р. Ангаре, сообщение по желдор. от г. Красноярска до ст. Тайшет — по Сибирской магистрали, а от ст. Тайшет до г. Братска — по новой — Тайшет-Ленскойжелдор. О своем согласии прошу известить без промедления»,— было написано в приглашении главного бухгалтера Красноярсклеспромстроя В. Никольского.
По свойственной всем людям склонности видеть свое будущее радужным, я иногда мечтал, как, возвратясь из Минска после восстановления в Союзе писателей, буду работать где-то там, на той Братской ГЭС, пусть даже не главным бухгалтером, как в Минусинске, а только старшим, как указывалось в приглашении из Братска, и никто не будет знать, что я не только бухгалтер, но еще и писатель. Узнают
уже потом, когда выйдет моя новая книга, и тем более это будет неожиданно и приятно. Нечто похожее со мной уже было однажды. Начальник нашей шахты Франц Шубарчик, бывший маркшейдер львовских разработок каменного угля, попросил показать ему мое последнее заявление, судьба которого оказалась такой счастливой. Мы можем приписывать магические свойства самым незначительным явлениям, считая, что они каким-то образом помогли осуществиться нашим надеждам. Только из заявления Шубарчик узнал, что я бывший писатель, и был крайне смущен. «Как же так? — растерянно говорил он.— Я ничего об этом не знал и столько ругался с вами по работе, да все матерком и матерком...»
Как толстовский Оленин из «Казаков», я жил воспоминаниями о своей работе в Сибири почти до самой Москвы. Мне все время рисовались наши теперь уже далекие синие дали, наш участок земли за горой, на котором мы сажали картошку и который Аня, собравшись окопать ее, однажды не нашла, села на полевой дороге и расплакалась, и успокоилась и рассмеялась только тогда, когда я, приехав на велосипеде, сказал ей, что она сидит и плачет на своем же участке. То вспоминалась вся запутанная коридорами и отгороженными фанерными кабинетами контора Красноярсклеспромстроя на глухой улице в Красноярске и худой, рано поседевший главбух Никольский, который говорил со мной тихим, болезненным голосом, и мне казалось, что делает он это из сочувствия, видя, что меня трясет гриппозный озноб. То рисовались картины неведомого мне Братска, и всюду, куда уводило меня воображение, я видел снега, бездонное синее небо над головой и слышал густой, вековечный, тревожный шум тайги. Все эти видения и воспоминания оставили, меня после Москвы, когда вдруг и по пейзажам за вагонными окнами, и по людям, и по их речи, и по чему-то совсем необъяснимому я почувствовал, что меня со всех сторон обступает родной дом, и Сибирь стала представляться мне очень далекой. Я понял, что простился с ней навсегда.
Однажды накануне весны ко мне в коммунхоз пришел человек устраиваться на работу. Лет за сорок, с пышной, густой шевелюрой цвета седой бронзы, густыми бровями и тяжелым взглядом — Саакян. Я сказал, что у нас работы нет, все должности заняты, с работой люди справляются.
— Ты неразумный человек,— сказал Саакян. — Я работаю
сторожем на нефтебазе МТС, но эта работа мне надоела. Почему у тебя кассиром работает Ольга Федоренко, ведь у нее же есть любовник Титов? И почему в счетоводах у тебя этот негодяй Гордин, который плутует только для своей пользы? Любого из них можешь выгнать, если у тебя есть совесть.
Разумеется, никого я не прогнал и Саакяна на работу не взял. И вот теперь Аня пишет, что Саакян не дает ей жизни. Однажды остановил на улице, участливо пожал руку, сказал, что всегда сочувствовал ей, что разделяет ее горе и будет счастлив, если она согласится найти себе в его сердце приют. Дело в том, сказал Саакян, что ваш муж самый мерзкий и дрянной на всей земле человек. Он никогда не любил и не любит вас, терпел вас только потому, что вы были нужны ему как прислуга, как батрачка. Он к вам никогда не вернется и к себе не вызовет, он рад, что наконец так удачно расстался с вами.
Я понимал, что это Саакянова месть мне, что Аня не верит этому, и вместе с тем понимал, что покой ее нарушен, что нельзя долго испытывать ее веру и терпение. Нужно было искать квартиру и забирать семью. А с квартирами было очень трудно. В городе еще много руин, много заросших бурьяном и крапивой пустырей; за выбитыми окнами в стенах главного корпуса университета, где я учился, на высоте третьего этажа видна была уцелевшая от бывшего потолка искореженная балка, и там, где она вышла из стены наружу, на кучке раздробленного кирпича несмело примостилась и распустила зеленые листочки крохотная березка.
И вот начались дни поисков. Помню, какой это тяжелый труд ходить из дома в дом, с улицы на улицу по тем адресам, которые кто-то даст тебе, встречать настороженные или заискивающие глаза разжиревших мещанок, выслушивать их заученные слова, в которых слышалось не то притворное сочувствие, не то величайшее одолжение: «У меня уже есть уговор, но если вы не постоите за ценой, то уступлю эту комнатушку вам, потому что задаток еще не взяла. Ах, вы с семьей, нет, за такую цену не могу».
Первая наша хозяйка была женщина высокого роста, черноволосая, вдова. Домик ее, с огородом и садом, стоял за глухими высокими воротцами. Было ей лет за тридцать, но жила она уже только прошлым. Былым шляхетством, былой красотой тонкого профиля, былой славой эстрадной певицы, тем, что называлось актрисой, ездила на гастроли. Бог знает, что с ней случилось, вероятно, ее душу искалечила тоже война, но все она променяла на заботы, очень далекие от искусства: каждое утро бежала на Комаровский рынок то с корзинкой вишен, то с охапкой свежесрезанных цветов, еще усыпанных холодными росинками. Семью мою она встретила вежливо и так же вежливо объяснила, что нам запрещено делать. Запрещено громко говорить в доме, быстро ходить; не разбрызгивать воду на кухне; зажигать керогаз и умываться можно только во дворе; спать ложиться не позднее одиннадцати, не скрипеть и не стучать дверьми.
После у нас были разные хозяйки, с разными причудами и требованиями. Одна из них называла нас «миленькими» часто страдала от головной боли и тогда проклинала весь свет а заодно и нас, обвиняя, что мы нарочно напустили чаду. Другая, сухая и темная, как мумия, с натянутой желтой кожей на костлявых руках, годов более семидесяти, бог знает зачем и для чего копила деньги, морила себя голодом, питаясь размоченными сухарями, но, не выдержав, просила чем-нибудь угостить ее, когда Аня готовила обед, а потом маялась животом и кричала, что ее обкормили. .Но почему-то больше всего мне помнится последняя наша хозяйка — Марья Мороз. Не потому, что она на самом деле была лучше прежних, а потому, что с ее домом связаны мои благополучно складывающиеся дела. В этом доме я готовил снова свою первую книгу, из этого дома переехал на квартиру, выделенную мне по срочной очереди райисполкома.
У Марьи Мороз было хорошо потому, что она ни во что не вмешивалась. У нас мог быть свой порядок или беспорядок своя устроенность или неустроенность; мы могли всю ночь работать, а потом весь день отсыпаться. Мы занимали заднюю половину дома с кухней, устроенной на утепленном крыльце, был свой сарайчик, возле которого зимой я, разбрызгивая желтые опилки в мягкий, будто сахарный, снег, пилил дрова, а потом колол их, со смачным уханьем вонзая топор в полено, и, промерзшее, оно охотно разлеталось с каким-то приятным звоном.
В издательстве книгу включили в план; я понимал, что все это сделано доброжелательными людьми: и чтобы включилось в литературу новое имя, и чтобы помочь мне укрепиться. Я перечитал свои старые книжки, и мне стало грустно: многое и по сути, и по исполнению было на уровне того давнего времени литературного младенчества и слепых поисков. Даже то, чему стоило давать новую жизнь, требовало доработки
Как же дороги те минуты, когда хочешь, чтобы дни тянулись дольше. Днем в издательстве я вычитывал рукописи, а вечером, дождавшись, когда все у лягут спать, садился за стол. К этому времени в моем жилье собралось много народа: приехали из сел кто на сезонные работы, кто на курсы. Чтобы пройти к столику, приткнувшемуся у окна рядом с кроватью, нужно было переступать через чьи-то руки или ноги. Я загораживал лампу книгами или газетами так, чтобы свет падал только на лист бумаги, и меня обступали старые образы — Алеся, Наталья, Таиса, Цымбал, Кореневич, утонченный поручик Гжецкий,— с ними я отправлялся в далекие миры, боролся, побеждал, изнемогал, любил и ненавидел, терял надежду и снова надеялся, и возвращался в свою комнату, когда в щели ставень пробивался рассвет.
Так прошла весна, наступило лето, осень...
На работу я ходил, выбирая кратчайший путь, по каким- то дворикам, узким проходам, закоулкам. В чужих дворах, за заборчиками и цветниками, зрели ягоды, цвели и усыпались плодами сады. В чей-то двор вели узкие, окаймленные зеленой травкой дорожки, в чей-то — широкие, с воротами, за которыми исчезали следы «москвичей» или «побед». Я знал, по каким дорожкам и в какие дома ходят женщины, как они одеты и какие у них заботы; по каким — мужчины и кто они по профессии. Знал, где часто слышен рояль... Переходил Переносную улицу с новыми, высокими, чистенькими домами, с белоснежными занавесками на окнах. И — как же тянуло меня туда, за чужие ставни, за чужие окна, в чужие сады: всегда хочется заглянуть в загадку чужой жизни.
Я думал, что творчество — это тоже загадка, и счастье, если ты что-то доброе откроешь людям.
МАТЬ
Местечко разделено на две половины узким заболоченным логом. По нему идет высокая насыпная дорога, посередине ее деревянный мостик с новыми перилами. По одну сторону лога — остатки бывшего имения, старый парк, часовенка да несколько старых домиков. А все местечко там, на горе. Ту половину так и называют — центр.
Оттуда, из центра, от веселых домиков к мостику спускалась молодая женщина. Встретившись, должно быть, с приятельницей, она остановилась. Женские разговоры липучие — слово за словом, новость за новостью; оглянулась женщина, а ее сынишка уже далеко отбежал по дороге. Малыш лет четырех, ему все интересно и ново. Он бежал, неуклюже размахивая ручонками,— толстенький карапуз в широких штанишках и мохнатой шапочке. С горы бежать было легко, и казалось, что все время его ножки в красных башмачках остаются сзади, не поспевая за ним. Промелькнула пестрая бабочка, и мальчик стал ловить ее, бросаясь за ней то влево, то вправо — уж очень неожиданные повороты делала бабочка, все время дразня яркими красками своих дивных крылышек.
Все это отчетливо припомнилось мне уже после того, как я услышал крик женщины. Оставив приятельницу, она бежала к сыну и кричала:
— Боже мой, Вадик! Что ты делаешь, стой, не беги, Вадик!
Я не понимал, почему кричала женщина. Ну что в том плохого, если ребенок резвится? Мать занята разговором, а бабочка такая красивая и так близко порхает перед глазами. Но женщина бежала, и столько было страха и отчаяния в ее крике, что я остановился.
— Что ты делаешь, Вадик, машина идет! Ой, господи!
Я оглянулся. Действительно, с горы, со стороны парка
на полном ходу мчалась машина.
— Остановись, не беги, боже мой, Вадик! — повторяя одни и те же слова, кричала, задыхаясь, женщина.
Я стал впереди малыша — так, чтобы преградить путь и оберечь на случай, если ему вздумается выбежать на середину дороги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59