https://wodolei.ru/catalog/shtorky/
Школа стояла в большом фруктовом саду, который одним концом примыкал к церковному двору. Забора не существовало, а в кустарнике была проложена дорожка, так что мы могли через фруктовый сад и церковный двор пройти прямо на площадь, которая тогда одна только и была вымощена. Там находилась единственная хорошая кафана, куда мы иногда отправлялись выпить пива. Яковлевич приказал обнести сад забором — «из-за детей»; с тех пор, чтобы попасть на площадь, мы были принуждены проходить по двум немощным улицам, совершенно непролазным в дождь и снег. В то время как отношения с Яковлевичем становились день ото дня хуже, к большому удовольствию его приверженцев в городе, Баба-Смиличи снова начали нас приглашать и оказывать мелкие услуги. Мы невольно втягивались в их партию. Но это продолжалось недолго. Как-то после ужина Йован захотел сыграть партию в сеанс, в который он ни разу не играл после женитьбы. Я следила за игрой и вдруг заметила, что один из Баба- Смиличей больше смотрит на меня, чем в карты. Мне стало неприятно, и я сказала Йовану, что хочу домой. Он сидел напротив меня. В ту же минуту кто-то сильно прижал мне ногу, так что я чуть не вскрикнула. В растерянности я отошла от стола, подумав, что это Йован хотел дать мне понять, чтобы я еще осталась. Я была этим недовольна и, как только мы вернулись домой, стала его упрекать. Сначала он ничего не сказал, только побледнел и долго в задумчивости ходил по комнате, засунув руки в карманы. За одним несчастьем последовало другое. В эту ночь заболела наша маленькая Цана. Когда утром к дому подъехал Баба-Смилич, расфранченный,
гладко выбритый, и весьма развязно пригласил к себе на виноградник, Йован молча указал ему на дверь. А потом и случилась та страшная вещь, которая и теперь, двадцать два года спустя, вызывает во мне возмущение и ужас. Только люди могут быть столь бессердечны, столь бесчеловечны. Кроме Яковлевича и Баба-Смилича, только у священника был экипаж. Цане становилось все хуже, и мы, боясь, что это дифтерит, решили отвезти ее к врачу в уездный город. Попросили у священника подводу, и он обещал прислать не позднее чем через полчаса. Но время проходило, а подводы не было. Потеряв терпение, Йован побежал к священнику, но слуга сказал, что хозяина нет дома, а тележку закладывать не велено, потому что колесо лопнуло. Готовая в дорогу, с ребенком на руках, я в лихорадочном нетерпении ожидала Йована, потому что маленькая дышала все тяжелее и с хрипом. Он вернулся страшно бледный, без шляпы. Я даже и не стала его расспрашивать. Мы посмотрели друг на друга, постояли в нерешительности, потом он взял у меня из рук ребенка и велел одеться теплее. Я послушалась.
Был уже полдень, когда мы тронулись в путь. Утро было солнечное, а теперь подул ветер и начал моросить холодный осенний дождь. И так, под пронизывающим ветром, по грязи, в дождь мы прошли пять километров до первой деревни, где достали подводу. Йован, мрачный и подавленный, всю дорогу сам нес ребенка. Пока трактирщик запрягал, он взял меня за руку и тихо сказал: «Прости меня, Ясна, я не понимаю — или мы с тобой никуда не годимся, или весь мир скверный». Увы, было слишком поздно! Покуда мы дома дожидались подводы, а потом тащились пешком, болезнь зашла слишком далеко. Доктор сделал укол, посидел немного с нами и ушел; а мы остались в номере гостиницы одни, с ребенком на руках. Я очень устала от ходьбы, ноги у меня как свинцом налились, от тревоги меня бросало то в жар, то в холод, и я едва держалась на ногах. Около полуночи на меня предательски напал сон. И во сне замелькали страшные картины: я шла по густой и вязкой грязи, в которую с каждым шагом погружалась все больше. Вдруг я увидела в окно, как с туманного горизонта ко мне с необычайной быстротой приближалась черная кошка. Она приближалась, как грозовая туча, которая несет с собой мрак, и так быстро, что я не успела убежать; кошка прыгнула, и окно разлетелось вдребезги, ее дыхание обожгло мне ли, я вскрикнула и упала, чтобы прикрыть собой и защитить ребенка. Падала я с головокружительной быстротой, подо мной была пустота, бездна; я увидела комнату гостиницы с голыми стенами, освещенную не только лампой, но и дрожащим пламенем восковой свечки, которую держал Йован; по его усталому лицу одна за другой катились слезы. Наша маленькая Цана была мертва.
Мы замкнулись в себе, уединились, целиком поглощенные нашим первым большим горем. Дни проходили в работе и только в работе. Мы изучали педагогику, читали статьи по специальной литературе, занимались корректурами первых книжек Йована для детей, но все сильнее чувствовали бесплодность наших единичных усилий. Надо было изменять все. Надо было любой ценой выйти из узких рамок специальных вопросов, включиться в широкое течение, разливавшееся по всей стране, направить это течение в определенное русло и лишь тогда добиваться главного — крупной реформы. Почта доставляла нам все больше пакетов, газет и книг: тут были и Чернышевский, и Светозар Маркович, и французские историки. Йован целыми днями читал историю английского парламентаризма, не помню уж какого автора. Но чаще всего он разъезжал по деревням, с волнением следя за тем, как распадаются большие задруги, как мельчают земельные участки и как деревня, несмотря на все растущее число семейных ячеек, постепенно попадает в ярмо к городским богатеям, испытывая все более сильную зависимость от города. Этому процессу надо было дать другое направление — заменить семейную задругу высшей формой общей кооперации, а чтобы это выполнить, необходимо было вырвать крестьянина из бесплодной борьбы городских партий и создать самостоятельное движение. Уже несколько раз в ту весну к Йовану приходили гонцы от бывшего министра и посланника в отставке, генерала Ст. О., который проживал тогда на своем хуторе около Шабаца; отодвинутый на второй план, он хотел основать «собственную» партию. Это был человек одинокий, угрюмый, с толстыми отекшими ногами, очень богатый, европейски образованный и удивительно прочно связанный с землей — во всяком случае такова была его политическая установка. В городке Л. жить нам было тяжело, вскоре и ты должен был появиться на свет. Йовану хотелось поближе познакомиться с планами генерала Ст. О.; мы попросили пере
вода в какую-нибудь деревню около Шабаца и получили его.
Но прежде, чем я начну описывать те страшные полтора года... Какой же ты был маленький и славненький! Когда тебе исполнилось шесть недель, глазки твои начали останавливаться на предметах, а уже на седьмой неделе ты в первый раз улыбнулся и доставил этим безмерную радость твоей маме. Я держала тебя на руках и показывала своим маленьким ученикам: «Посмотрите, посмотрите, дети, малютка смеется!» Моему восхищению не было конца. У малютки была такая прелестная улыбка, и мне хотелось, чтобы он улыбался всегда. На третьем месяце твоей жизни мы решили, что наше дитя будет любить музыку: стараясь развлечь тебя, мы заводили будильник, он звонил, и ты переставал плакать. Как только будильник замолкал, малютка снова принимался плакать. Но мама должна была развлекать и учить не только своего малютку, но еще пятьдесят сопливых деревенских «малюток», а потому надо было сделать так, чтобы малыш не мешал занятиям. Когда он не спал, я подвешивала к колыбели пестрый мячик, и малыш с ним забавлялся, а если это ему надоедало, я усаживала его, как куклу, между белыми подушками и опрометью бросалась в класс за папой, чтобы он посмотрел, как сын его сидит.
Но мы умели и обманывать малютку, когда он отказывался понимать, что его мама должна идти на урок. Я намазывала ему один пальчик медом и к нему прилепляла легкое перышко. О, с каким терпением малютка отлеплял перышко, которое сейчас же прилипало к пальцу на другой ручке! Но наше «изобретение» не долго нам служило — малютка развивался не по дням, а по часам. Как-то прилепила я перышко и ушла на кухню; вдруг слышу, как малютка давится и кашляет. Вбегаю и сразу вижу в чем дело: мой умненький малыш пришел к заключению, что все его пальчики сладкие, и стал их сосать вместе с перышком; оно, конечно, прилипло к небу, и кто знает, что бы случилось, не подоспей я вовремя.
А вот еще случай. Когда тебе исполнилось четыре недели, у тебя отвалился пупок и намокла пеленка. Мы сразу понесли тебя к доктору в Шабац. На обратном пути набежали черные тучи. Папа твой зашел в чей-то дом на окраине попросить одеяло, и в тот же миг раздался страшный удар грома, молния сверкнула совсем близко, ослепив лошадей; они захрапели и бросились в сторону,
хлынул ливень, заливая меня и няню с ребенком на руках. Ливень был так силен, что телега наполнилась водой. Тщетно старалась я плащом кучера укрыть ребенка от дождя, который все усиливался. Обезумев от страха, что ребенок, укутанный в одеяла, задохнется под плащом или захлебнется водой, я поминутно торопила кучера. А он вдруг стал придерживать лошадей: услышал, как кричал бедняга Йован, бежавший за нами следом. Вдали виднелась хуторская школа. Я колебалась только одно мгновение: меня просил подождать человек, за которого несколько недель тому назад я готова была отдать жизнь, а на руках у меня был кусочек живого мяса, и только теперь, когда пришло время выбирать, я поняла, что значит этот кусочек: это часть меня самой, моя кровь, моя душа, моя жизнь,— и я решительно приказала кучеру гнать изо всех сил; несчастный остался посреди поля, по колено в грязи, под проливным дождем. У хутора дождь перестал, и мы пошли к местным учителям обсушиться немного. Высвободив малютку из-под груды мокрых одеял, мы увидели, что он мирно спал, на лбу блестели крупные капельки пота. Вскоре на попутной телеге приехал и папа; ни с кем не поздоровавшись, он бросился в дом и еще с порога крикнул: «Что с ребенком?» Увидя, что ты спишь, он подошел ко мне и, потрепав по плечу, сказал с укором, как-то грустно улыбаясь: «Теперь я знаю, кого ты больше любишь». Я не смела взглянуть на него и тихо, как провинившаяся, ответила: «Я спасла тебе сына». Он рассмеялся и, по своему обыкновению, сказал: «Шучу, шучу».
Генерал Ст. О., услыхав об этом случае, пришел в школу повидаться с нами. В этот вечер наша судьба определилась: твой отец решил вступить в эту новую партию, вернее — создать ее.
Генерал Ст. О. стремился, по-видимому, не столько заложить идейную основу новой партии, сколько стать «вождем», лидером партии, потому что только таким образом он смог бы показать власть имущим, что он еще способен на большие дела на благо отечества. Что касается программы, то, по его замыслу, партия должна была походить на все остальные партии в Сербии, с лозунгами вроде: «Глас народа — глас божий» или «Вся власть народу», потому что уже самый факт, что он лично возглавляет ее, являлся бы признаком известного направления для избирательских масс. Он, конечно, не сказал об этом прямо, но в тот же вечер на хуторе развивал мысль о движении, которое не зависело бы от партии, толковал о снижении налогов и сокращении срока военной службы, об обеспечении земледельцам беспроцентной ссуды для весенних работ, о приобретении самых усовершенствованных машин, а когда повел речь о своей любви к родной земле, к измученному крестьянину, из которого высасывают кровь деревенские и городские ростовщики, на глазах его показались слезы. Но все это не мешало Йовану ясно видеть оскорбленное честолюбие светского, придворного человека, выкинутого за борт; он понял, кроме того, неопределенность и шаткость его основных положений — это был тростник, колеблемый ветром честолюбия. Возвращаясь свежей звездной ночью, омытой ливнем, Йован мне сказал: «Этот человек, жаждущий славы, примет все, что я ему предложу, если только представить это как последовательное развитие его «главной линии». Власть имущие, зная его туманную идеологию, оставят нас на первых порах в покое, а мы, пользуясь этим, будем создавать центральные и окружные комитеты».
На другой день, совсем неожиданно, к нашей школе подъехал на своих белых конях генерал Ст. О. «Хотел посмотреть, как вы живете,— сказал он, выходя из экипажа, поддерживаемый бывшим вестовым, а теперь личным слугой.— Ночью не спалось мне что-то, и вот я набросал несколько пунктов нашей будущей программы. Просмотрите и напишите ваши замечания». Так господин Ст. О., может быть преднамеренно, дал Йовану возможность внести в программу, состоявшую из самых общих мест, несколько основных положений, на которые главным образом и должно было опираться это крестьянское движение. Йован, конечно, воспользовался этим случаем, и партия, таким образом, приобрела исключительно крестьянский и кооперативный характер. «Вождя» это так воодушевило, что он сразу заказал свой портрет на открытках, в генеральской форме,— вся грудь в орденах. Потом начались собеседования, собрания и встречи с отдельными личностями... Идеи, положенные в основу, были ясные, простые, отвечали общим нуждам, и люди стали стекаться. От нашей деревни к хутору близ Шабаца и обратно беспрестанно курсировали посыльные с письмами и поручениями. Между хвастливым и болезненно честолюбивым вождем, который воздействовал на крестьянское сознание своими орденами, и Йованом, приводившим серьезные доводы, выбрать было не трудно. Вскоре сложилось так, что без Йована ничего не делалось и не решалось. Он был главным секретарем, хотя и не имел этого звания, членом центрального комитета, а позднее и ведущим оратором. С первых же месяцев работы Йован стал подлинным лидером партии.
Редактор партийной газеты в Белграде переписывался большей частью с Йованом, председатели окружных и местных комитетов приходили сперва в нашу деревню, к Йовану, а потом уже шли на хутор к «вождю». О нашей деревне заговорили в политических кругах. «Какой- то Байкич, учитель, создает крестьянскую партию». Его стали интервьюировать. В то время как твоя колыбель стояла в тени под липой, перед школой ежедневно останавливались повозки. Редакторы белградских газет и другие видные представители интеллигенции приезжали познакомиться с Байкичем и узнать о целях партии ему было всего двадцать семь лет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
гладко выбритый, и весьма развязно пригласил к себе на виноградник, Йован молча указал ему на дверь. А потом и случилась та страшная вещь, которая и теперь, двадцать два года спустя, вызывает во мне возмущение и ужас. Только люди могут быть столь бессердечны, столь бесчеловечны. Кроме Яковлевича и Баба-Смилича, только у священника был экипаж. Цане становилось все хуже, и мы, боясь, что это дифтерит, решили отвезти ее к врачу в уездный город. Попросили у священника подводу, и он обещал прислать не позднее чем через полчаса. Но время проходило, а подводы не было. Потеряв терпение, Йован побежал к священнику, но слуга сказал, что хозяина нет дома, а тележку закладывать не велено, потому что колесо лопнуло. Готовая в дорогу, с ребенком на руках, я в лихорадочном нетерпении ожидала Йована, потому что маленькая дышала все тяжелее и с хрипом. Он вернулся страшно бледный, без шляпы. Я даже и не стала его расспрашивать. Мы посмотрели друг на друга, постояли в нерешительности, потом он взял у меня из рук ребенка и велел одеться теплее. Я послушалась.
Был уже полдень, когда мы тронулись в путь. Утро было солнечное, а теперь подул ветер и начал моросить холодный осенний дождь. И так, под пронизывающим ветром, по грязи, в дождь мы прошли пять километров до первой деревни, где достали подводу. Йован, мрачный и подавленный, всю дорогу сам нес ребенка. Пока трактирщик запрягал, он взял меня за руку и тихо сказал: «Прости меня, Ясна, я не понимаю — или мы с тобой никуда не годимся, или весь мир скверный». Увы, было слишком поздно! Покуда мы дома дожидались подводы, а потом тащились пешком, болезнь зашла слишком далеко. Доктор сделал укол, посидел немного с нами и ушел; а мы остались в номере гостиницы одни, с ребенком на руках. Я очень устала от ходьбы, ноги у меня как свинцом налились, от тревоги меня бросало то в жар, то в холод, и я едва держалась на ногах. Около полуночи на меня предательски напал сон. И во сне замелькали страшные картины: я шла по густой и вязкой грязи, в которую с каждым шагом погружалась все больше. Вдруг я увидела в окно, как с туманного горизонта ко мне с необычайной быстротой приближалась черная кошка. Она приближалась, как грозовая туча, которая несет с собой мрак, и так быстро, что я не успела убежать; кошка прыгнула, и окно разлетелось вдребезги, ее дыхание обожгло мне ли, я вскрикнула и упала, чтобы прикрыть собой и защитить ребенка. Падала я с головокружительной быстротой, подо мной была пустота, бездна; я увидела комнату гостиницы с голыми стенами, освещенную не только лампой, но и дрожащим пламенем восковой свечки, которую держал Йован; по его усталому лицу одна за другой катились слезы. Наша маленькая Цана была мертва.
Мы замкнулись в себе, уединились, целиком поглощенные нашим первым большим горем. Дни проходили в работе и только в работе. Мы изучали педагогику, читали статьи по специальной литературе, занимались корректурами первых книжек Йована для детей, но все сильнее чувствовали бесплодность наших единичных усилий. Надо было изменять все. Надо было любой ценой выйти из узких рамок специальных вопросов, включиться в широкое течение, разливавшееся по всей стране, направить это течение в определенное русло и лишь тогда добиваться главного — крупной реформы. Почта доставляла нам все больше пакетов, газет и книг: тут были и Чернышевский, и Светозар Маркович, и французские историки. Йован целыми днями читал историю английского парламентаризма, не помню уж какого автора. Но чаще всего он разъезжал по деревням, с волнением следя за тем, как распадаются большие задруги, как мельчают земельные участки и как деревня, несмотря на все растущее число семейных ячеек, постепенно попадает в ярмо к городским богатеям, испытывая все более сильную зависимость от города. Этому процессу надо было дать другое направление — заменить семейную задругу высшей формой общей кооперации, а чтобы это выполнить, необходимо было вырвать крестьянина из бесплодной борьбы городских партий и создать самостоятельное движение. Уже несколько раз в ту весну к Йовану приходили гонцы от бывшего министра и посланника в отставке, генерала Ст. О., который проживал тогда на своем хуторе около Шабаца; отодвинутый на второй план, он хотел основать «собственную» партию. Это был человек одинокий, угрюмый, с толстыми отекшими ногами, очень богатый, европейски образованный и удивительно прочно связанный с землей — во всяком случае такова была его политическая установка. В городке Л. жить нам было тяжело, вскоре и ты должен был появиться на свет. Йовану хотелось поближе познакомиться с планами генерала Ст. О.; мы попросили пере
вода в какую-нибудь деревню около Шабаца и получили его.
Но прежде, чем я начну описывать те страшные полтора года... Какой же ты был маленький и славненький! Когда тебе исполнилось шесть недель, глазки твои начали останавливаться на предметах, а уже на седьмой неделе ты в первый раз улыбнулся и доставил этим безмерную радость твоей маме. Я держала тебя на руках и показывала своим маленьким ученикам: «Посмотрите, посмотрите, дети, малютка смеется!» Моему восхищению не было конца. У малютки была такая прелестная улыбка, и мне хотелось, чтобы он улыбался всегда. На третьем месяце твоей жизни мы решили, что наше дитя будет любить музыку: стараясь развлечь тебя, мы заводили будильник, он звонил, и ты переставал плакать. Как только будильник замолкал, малютка снова принимался плакать. Но мама должна была развлекать и учить не только своего малютку, но еще пятьдесят сопливых деревенских «малюток», а потому надо было сделать так, чтобы малыш не мешал занятиям. Когда он не спал, я подвешивала к колыбели пестрый мячик, и малыш с ним забавлялся, а если это ему надоедало, я усаживала его, как куклу, между белыми подушками и опрометью бросалась в класс за папой, чтобы он посмотрел, как сын его сидит.
Но мы умели и обманывать малютку, когда он отказывался понимать, что его мама должна идти на урок. Я намазывала ему один пальчик медом и к нему прилепляла легкое перышко. О, с каким терпением малютка отлеплял перышко, которое сейчас же прилипало к пальцу на другой ручке! Но наше «изобретение» не долго нам служило — малютка развивался не по дням, а по часам. Как-то прилепила я перышко и ушла на кухню; вдруг слышу, как малютка давится и кашляет. Вбегаю и сразу вижу в чем дело: мой умненький малыш пришел к заключению, что все его пальчики сладкие, и стал их сосать вместе с перышком; оно, конечно, прилипло к небу, и кто знает, что бы случилось, не подоспей я вовремя.
А вот еще случай. Когда тебе исполнилось четыре недели, у тебя отвалился пупок и намокла пеленка. Мы сразу понесли тебя к доктору в Шабац. На обратном пути набежали черные тучи. Папа твой зашел в чей-то дом на окраине попросить одеяло, и в тот же миг раздался страшный удар грома, молния сверкнула совсем близко, ослепив лошадей; они захрапели и бросились в сторону,
хлынул ливень, заливая меня и няню с ребенком на руках. Ливень был так силен, что телега наполнилась водой. Тщетно старалась я плащом кучера укрыть ребенка от дождя, который все усиливался. Обезумев от страха, что ребенок, укутанный в одеяла, задохнется под плащом или захлебнется водой, я поминутно торопила кучера. А он вдруг стал придерживать лошадей: услышал, как кричал бедняга Йован, бежавший за нами следом. Вдали виднелась хуторская школа. Я колебалась только одно мгновение: меня просил подождать человек, за которого несколько недель тому назад я готова была отдать жизнь, а на руках у меня был кусочек живого мяса, и только теперь, когда пришло время выбирать, я поняла, что значит этот кусочек: это часть меня самой, моя кровь, моя душа, моя жизнь,— и я решительно приказала кучеру гнать изо всех сил; несчастный остался посреди поля, по колено в грязи, под проливным дождем. У хутора дождь перестал, и мы пошли к местным учителям обсушиться немного. Высвободив малютку из-под груды мокрых одеял, мы увидели, что он мирно спал, на лбу блестели крупные капельки пота. Вскоре на попутной телеге приехал и папа; ни с кем не поздоровавшись, он бросился в дом и еще с порога крикнул: «Что с ребенком?» Увидя, что ты спишь, он подошел ко мне и, потрепав по плечу, сказал с укором, как-то грустно улыбаясь: «Теперь я знаю, кого ты больше любишь». Я не смела взглянуть на него и тихо, как провинившаяся, ответила: «Я спасла тебе сына». Он рассмеялся и, по своему обыкновению, сказал: «Шучу, шучу».
Генерал Ст. О., услыхав об этом случае, пришел в школу повидаться с нами. В этот вечер наша судьба определилась: твой отец решил вступить в эту новую партию, вернее — создать ее.
Генерал Ст. О. стремился, по-видимому, не столько заложить идейную основу новой партии, сколько стать «вождем», лидером партии, потому что только таким образом он смог бы показать власть имущим, что он еще способен на большие дела на благо отечества. Что касается программы, то, по его замыслу, партия должна была походить на все остальные партии в Сербии, с лозунгами вроде: «Глас народа — глас божий» или «Вся власть народу», потому что уже самый факт, что он лично возглавляет ее, являлся бы признаком известного направления для избирательских масс. Он, конечно, не сказал об этом прямо, но в тот же вечер на хуторе развивал мысль о движении, которое не зависело бы от партии, толковал о снижении налогов и сокращении срока военной службы, об обеспечении земледельцам беспроцентной ссуды для весенних работ, о приобретении самых усовершенствованных машин, а когда повел речь о своей любви к родной земле, к измученному крестьянину, из которого высасывают кровь деревенские и городские ростовщики, на глазах его показались слезы. Но все это не мешало Йовану ясно видеть оскорбленное честолюбие светского, придворного человека, выкинутого за борт; он понял, кроме того, неопределенность и шаткость его основных положений — это был тростник, колеблемый ветром честолюбия. Возвращаясь свежей звездной ночью, омытой ливнем, Йован мне сказал: «Этот человек, жаждущий славы, примет все, что я ему предложу, если только представить это как последовательное развитие его «главной линии». Власть имущие, зная его туманную идеологию, оставят нас на первых порах в покое, а мы, пользуясь этим, будем создавать центральные и окружные комитеты».
На другой день, совсем неожиданно, к нашей школе подъехал на своих белых конях генерал Ст. О. «Хотел посмотреть, как вы живете,— сказал он, выходя из экипажа, поддерживаемый бывшим вестовым, а теперь личным слугой.— Ночью не спалось мне что-то, и вот я набросал несколько пунктов нашей будущей программы. Просмотрите и напишите ваши замечания». Так господин Ст. О., может быть преднамеренно, дал Йовану возможность внести в программу, состоявшую из самых общих мест, несколько основных положений, на которые главным образом и должно было опираться это крестьянское движение. Йован, конечно, воспользовался этим случаем, и партия, таким образом, приобрела исключительно крестьянский и кооперативный характер. «Вождя» это так воодушевило, что он сразу заказал свой портрет на открытках, в генеральской форме,— вся грудь в орденах. Потом начались собеседования, собрания и встречи с отдельными личностями... Идеи, положенные в основу, были ясные, простые, отвечали общим нуждам, и люди стали стекаться. От нашей деревни к хутору близ Шабаца и обратно беспрестанно курсировали посыльные с письмами и поручениями. Между хвастливым и болезненно честолюбивым вождем, который воздействовал на крестьянское сознание своими орденами, и Йованом, приводившим серьезные доводы, выбрать было не трудно. Вскоре сложилось так, что без Йована ничего не делалось и не решалось. Он был главным секретарем, хотя и не имел этого звания, членом центрального комитета, а позднее и ведущим оратором. С первых же месяцев работы Йован стал подлинным лидером партии.
Редактор партийной газеты в Белграде переписывался большей частью с Йованом, председатели окружных и местных комитетов приходили сперва в нашу деревню, к Йовану, а потом уже шли на хутор к «вождю». О нашей деревне заговорили в политических кругах. «Какой- то Байкич, учитель, создает крестьянскую партию». Его стали интервьюировать. В то время как твоя колыбель стояла в тени под липой, перед школой ежедневно останавливались повозки. Редакторы белградских газет и другие видные представители интеллигенции приезжали познакомиться с Байкичем и узнать о целях партии ему было всего двадцать семь лет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67