рока малибу
— Ох! — Майсторович лихорадочно схватил газету и начал ее перелистывать.
— Не трудись. Все то же самое. У Солдатовича в скупщине необходимое число голосов, и он всегда будет ими располагать, пока аграрная партия не войдет в скупщину. И до тех пор ни общенациональная партия, ни Деспотович не получат министерских портфелей.
— Он же против того, чтобы аграрная партия входила в скупщину, ему эта комбинация не подходит.
— А кто тебе сказал, что он не даст своей партии привлечь аграрную партию и свалить Солдатовича и народную партию только для того, чтобы затем подороже продать свою помощь тому же Солдатовичу?
— Каким это образом?
— Расколов свою партию и создав новую, которую он сам бы и возглавил. Зачем было ему тогда мараться со снятием секвестра? И для какой цели он основал «Штампу»? Почему в этой газете пишут только люди из его фракции?
— А потом?
— А потом... это означает, что Деспотович остается, в оппозиции, что ему нужны деньги, так как все наличные он спустил на последних выборах, и что он постарается сговориться не то что с нами, а с самим чертом, лишь бы «Штампа» продолжала проводить его политику. А это означает, что такое предприятие, как «Штампа», можно получить за треть цены, вместе с помещением, машинами, редакторами, репортерами и всей прочей мелочью. Это означает, кроме того, что я могу заработать деньги, расширяя свои дела, а для тебя это будет поддержкой при оспаривании завещания — не думай, теперь тебе не удастся сразу его свалить: Деспотович силен и в оппозиции! И все так красиво и чистенько: орхидеи, лунный свет, хроника о культурной жизни, профессора университета в выглаженных брюках и с дочками на выданье пишут статьи по «принципиальным вопросам», спортивная хроника, фотографии, литература, балет, уголовная хроника с гуманным уклоном...
— Погоди. В случае если бы мне не удалось выиграть дело о завещании сразу, то, значит, и те тысяча двести акций из наследства...— И Майсторович жестом закончил свою мысль.
— Конечно! Это твоя личная месть. Как только «Штампу» прижмут, распорядитель по вкладам принужден будет выкинуть и этот пакет на рынок. Распорядитель — иначе какой же он распорядитель! — не может ждать полного краха предприятия с акциями на руках.— Распопович зажмурился. — Он может предложить их и раньше... под проценты.
Майсторович облизал выпяченные губы.
— Ловко ты надумал, Драгич. И великая же ты каналья, Драгич! — И поспешно добавил: — Только без меня. У меня есть более срочные дела.
— Да мы от тебя денег и не просим. Хочешь вложить свой пай — сделай милость, не хочешь — не надо.
Майсторович заколебался. Искушение было слишком велико.
— А деньги чьи?
Распопович потушил только что зажженную сигарету и долго не отвечал, в упор глядя на своего приятеля.
— Послушай, ты и сам прекрасно знаешь, что в деловых отношениях нет места искренности. Но я сделаю исключение и буду с тобой вполне откровенен. Часть денег моя. Меньшая часть — то, что осталось от банка и от этих шинелей. Часть же Шуневича. Его доля от секвестра. И, вероятно, деньги каких-то людей, стоящих за ним. До трех миллионов.
— А всего?
— Около пяти.
— А на что я вам нужен?
— Имя! Ты известен как деловой человек. У тебя был банк. Ты владелец фабрики. Никого не удивит, если ты купишь издательское дело... Завладей им мы
одни, это показалось бы чересчур подозрительным, стали бы расспрашивать и разузнавать, откуда у нас деньги.
— Погоди! — Майсторович встал с кровати, подошел к Распоповичу и взял его за лацкан пиджака.— Не в связи ли с этим Шуневич уведомил меня, что компания отказалась кредитовать мою фабрику?
Распопович задумался на минуту.
— Ну ладно, и это я тебе скажу. Ты самый подходящий человек, мы уже работали вместе с тобой, и не следует удивляться, что Шуневич стремится привлечь тебя в эту комбинацию любой ценой. Это во-первых, и упрекать его за это ты не можешь. Во-вторых, насколько мне известно, когда ты в первый раз отказался от кредита, компания действительно решила строить собственную фабрику. Им нужен рынок сбыта для своего сырья. И ясно, что от Шуневича, их здешнего представителя, зависит, останутся они при своем решении или нет.
Майсторович вспыхнул.
— Но это насилие!
— Насилие или нет, но мы предлагаем два дела, оба прибыльные: кредит, который тебе нужен, потому что наследство ты получишь не так-то скоро, и участие в доходном предприятии. Не говоря уже о том, что тебе дается возможность отплатить Деспотовичу той же монетой.
— А если я откажусь?
— Мы найдем человека поумнее тебя, как и ты когда-нибудь встретишь человека посильнее себя. То, что мы оказались связаны — я, ты, Деспотович, Шуневич,— это, может, и простая случайность, но общий ход событий неизбежен.
Распопович опять улыбнулся. Майсторович отвернулся с гадливостью.
— Несмотря на то,— с той же улыбкой продолжал Распопович,— что вопрос о кредите решен для тебя окончательно в отрицательном смысле и что через год появится еще одна фабрика, не меньше твоей и с таким же современным оборудованием, а сверх того — и с неограниченными возможностями? Даже если тебе и удастся как-нибудь по-другому решить вопрос кредита, остается все-таки вопрос конкуренции — другими словами, борьба с сильной компанией, у которой имеются и сырье, и деньги, и техническое оборудование, и прочные связи во всем мире.
Распопович взял шляпу с дивана, куда бросил ее, когда вошел, бережно расправил и так же бережно надел на голову. В дверях он еще раз обернулся.
— Ответа, понятно, мы сразу не ждем. Ты в полном праве убедиться сначала, как пойдет у тебя дело с процессом. До свидания. — Он открыл дверь.
— Ты получил извещение? — спросил вдогонку Майсторович.
— Получил. А что?
— Придешь?
— Почему же нет, приду.
— Ну, тогда все в порядке.
Майсторович встал с кровати, схватил со стола галстук и решительно повернулся к зеркалу. Но в душе он такой решительности не ощущал. Дело-то сделано чертовски чисто и чертовски ловко! Мерзавцы!
Как крестился Майсторович, не веруя в бога, так и, отправляясь ежедневно по делам, целовал свою жену в лоб, не испытывая к ней ни малейшей любви. А поцелуй, если он не согрет чувством, значит меньше, чем пожатие руки; Майсторович же никогда своей жене руки не протягивал, никогда не обнимал ее горячо и искренно. Он наклонялся, касался ее лба холодными губами под влажными усами и уходил. Но на этот раз госпожа Майсторович, поборов отвращение, судорожно ухватила мужа за борт пиджака и, подняв на него свои горящие глаза, проговорила, задыхаясь:
— Сибин, ради всего святого не делай этого! Время еще не потеряно. Ведь это же мой отец, дед твоих детей! У тебя есть дочь — не порти ей репутацию, не мешай ее счастью!
Резким движением он оторвал ее пальцы от пиджака и отшвырнул, руки беспомощно упали на колени. С минуту он смотрел на нее в упор. Он был даже не столько рассержен, сколько удивлен. Потом пожал плечами и вышел из комнаты. Женщины вообще ничего не понимают. Счастье? Дочь? Счастье — это деньги!
Увядающая красота сентябрьского дня совсем успокоила Майсторовича. Мирная картина залитых солнцем улиц, безоблачное небо и мягкий неподвижный воздух наполнили Майсторовича такой умиротворенностью, что он снова — после двух рюмок раки — испытывал обманчивое чувство собственной силы. Он шагал уверенно, животом вперед и слегка откинув голову. Как только он вошел в здание суда, для него перестали существовать и Деспотович, и общественное мнение — было только одно завещание, которое предстояло оспаривать. Он выступал один против всей Академии наук, всего Университета, всех профессоров права и готов, если потребуется, выступить против всего мира! По своему обыкновению, он не отвечал на приветствия; лишь некоторым адвокатам он мимоходом протягивал волосатый указательный палец, и его короткая плотная фигура спокойно шествовала дальше по коридору. Атмосфера суда была ему хорошо знакома. Ему нравились лихорадочное возбуждение и гул публики, торжественные и перепуганные лица свидетелей, двусмысленные подмигиванья адвокатов, их многозначительные жесты, перешептывания. Он был самым главным лицом. В ожидании, пока откроют зал суда, сторож услужливо принес ему стул. Но не успел Майсторович сесть, как заметил в самом темном углу коридора Александру. Она в задумчивости прислонилась к грязной стене; под темно-синим беретом едва можно было различить ее лицо. Майсторовича всего передернуло. Когда он бывал взбешен, его всегда передергивало. «Пришла-таки, несмотря на запрет! Это дело рук Симки! Отец, дед! Такого я им покажу отца и деда! Был бы тот хорошим отцом и дедом, ничего бы этого не случилось! Он, Майсторович, хороший отец, вот и теперь готов за детей отдать последнюю каплю крови». Он протиснулся сквозь толпу. Заметив отца, Александра еще плотнее прижалась к стене.
— Что тебе здесь надо?
Александра не ответила. Она старалась вырвать руку, которую Майсторович крепко сжимал в своей. Она видела, что глаза его налились кровью, и чувствовала, как от него отдает ракией.
— Пустите! — прошептала она, вся бледная, мучительно стараясь улыбнуться: хоть они и стояли в глубине коридора, все же их могли увидеть.
— Что тебе здесь надо? Разве я тебе не сказал? Марш домой!
Ей, наконец, удалось вырвать руку, пальцы были без кровинки, омертвели. В тусклом освещении коридора красные щеки отца были похожи на гнилое мясо, и это вызвало в ней отвращение.
— Марш домой! — повторил хрипло Майсторович, придвинувшись к ней вплотную.— И немедленно!
Лицо его перекосилось. То же выражение, ту же ярость Александра уже видела однажды на лице деда в тот страшный день. По-видимому, это выражение присуще всем, кто дерется из-за денег или защищает их. Ладони ее стали влажными. Возмущение сменилось ужасом: может быть, именно в такие минуты люди становятся убийцами?
— Живо! — еще раз повторил Майсторович.
И этот человек — ее отец! И такого отца она любила! И восхищалась им как человеком сильным, с твердой волей, сдержанным; он был такой добрый, предоставлял ей все, чего бы она ни захотела. А сейчас этот самый отец стоит, сжав кулаки, и она чувствует, как он весь кипит от злости. Если она не отойдет, он ударит ее кулаком по лицу. Даже убьет. В тот день и дед стоял в такой же позе. А между тем двинуться она не могла. Губы ее дрожали. Два одинаковых по силе желания владели ею: ей хотелось заплакать (она ощущала в себе страшную пустоту, словно после смерти дорогого, близкого человека) и в то же время — совершить нечто неслыханное, крикнуть отцу что-то оскорбительное, публично... То и другое она могла исполнить с одинаковой легкостью, даже одновременно,— она это хорошо чувствовала.
В этот момент раздался голос дежурного, который объявил, что дело началось слушанием. Майсторович встрепенулся. Недолго думая, он схватил Александру за руку, открыл какую-то дверь и вытолкнул ее наружу. Потом перевел дух и двинулся за толпой в зал суда.
Придя в себя, Александра увидела, что находится на грязной, захламленной лестнице, ведущей во двор, и вдруг ее охватило радостное чувство — она избежала грозившей ей большой опасности. Сердце взволнованно билось. Александра спустилась во двор. Со всех сторон в глаза ей ударили потоки солнечного света. «Теперь можно идти домой»,— подумала она, едва двигаясь от изнеможения и в то же время во всем теле ощущая
удивительное спокойствие. Радость и удовлетворение жизнью, спокойствие... Но нет, она не была спокойна, в голове у нее звучали горячие слова протеста; по совести, ей было стыдно собственной слабости, стыдно, что отец ее так легко прогнал, что она во второй раз молчаливо признала за ним право совершать это гнусное дело, открыто позорить покойника, но подсознательно она была счастлива и всем своим существом впитывала покой солнечного утра.
Майсторович все время колебался, в каком духе вести процесс. Взбешенный появлением Александры, он в последнюю минуту объявил адвокатам, что желает вести процесс быстро, прямолинейно и беспощадно.
— Можете использовать все, чем вы располагаете. Без малейшего колебания. И если понадобится скомпрометировать самого бога-отца, компрометируйте!
Не хватало, чтобы в его дела, кроме Деспотовича, «Штампы», «общественного мнения», приятелей, жены, начали вмешиваться еще и дети. А он? А фабрика? Узнав о финансовом положении Деспотовича, Майсторович понял, что слишком слаб, чтобы выиграть процесс. Деспотович перевернет, да и уже перевернул, все и вся вверх дном. Но уступить в данный момент Майсторович не мог. Раз нет другого выхода, он начнет! Будь что будет! Ради сохранения собственного достоинства. Даже и дети вмешиваются. А ведь он стал на защиту как своего, так и их прав. Зачем ему думать о старике, щадить его память? Разве старик думал о детях? Беречь доброе имя и честь семьи? Плевать ему на доброе имя и честь семьи, когда необходимо спасаться! Он сам себя взвинчивал. Думать о школах, о просвещении? А о нем кто думает? Никто. Значит, каждый сам за себя.
Началось все очень вяло и серо. Зал быстро нагревался. Журналисты, разочарованные, переглядывались. Неужели обойдется без скандала? Свидетели были не уверены и запуганы; некоторые отказывались от своих прежних показаний. Все утро прошло в мелких стычках и препирательствах. Порядок начал нарушаться. Майсторович забеспокоился. Он стал отвечать на нападки, все более дерзкие и ядовитые. В зале происходило что-то непонятное. И когда пришла очередь доктора Распоповича, он тоже принялся путаться. Он мямлил, ежеминутно себя поправлял, сбивался и, как бы в растерянности, не мог взять сказанного обратно, а говорил он как раз то, чего не надо было говорить; или еще
хуже: чересчур горячо стремился доказать то, что не требовало доказательств. Эта мягкость и замешательство, готовность, с которой он отвечал на вопросы и признавал, что это именно так, а не иначе, отнюдь не гармонировали с его высокой, сухой, будто застывшей фигурой, с безупречным покроем его серого костюма из английского сукна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67