Установка сантехники, цена великолепная
Прислуживала им сухопарая глухонемая женщина. Время от времени появлялись какие-то мужчины и женщины и тайком доставляли мешки с продуктами. Из Гувернмана приходили чиновники, очень вежливо стучали в дверь, входили и незамедлительно удалялись. У других же, как, например, у профессора Марича, они отворяли дверь ударом сапога или приклада* Все эти предполагаемые связи, все это благосостояние во время общего голода, сдержанное отношение госпожи Лугавчанин к своим квартирантам, которых она никогда не спрашивала, как они сводят концы с концами, а только любезно здоровалась, проходя мимо,— все это было из другого мира; квартиранты и соседи, люди заурядные, недолюбливали хозяев, злословили на их счет и избегали их. И хотя семья Байкичей поселилась здесь недавно, Ясну все-таки задевало равнодушие этих важных дам: за время болезни Ненада лишь они ни разу не справились о его здоровье и ничего ему не прислали, хотя бы яичко или немного масла. Раз только, в страшную ночь, когда Ненад метался в бреду, бабушка постучала в дверь госпожи Лугавчанин и попросила один-единственный ломтик лимона. Разбуженная барыня собственной персоной отправилась в столовую, где на застекленном балконе зеленело большое лимонное дерево, увешанное, словно рождественская елка, тяжелыми золотыми плодами, и сорвала два самых спелых лимона. Любезно, преисполненная собственного достоинства, она сказала:
— Бог даст, все будет хорошо... Если вам еще понадобится, милости прошу.
Но Ясне и бабушке стыдно было просить еще, а сама госпожа Лугавчанин не предлагала.
— Мальчику лучше? — спросила она, встретившись однажды с Ясной у двери.
— Да, благодарю вас, — ответила Ясна.
Распределительный пункт, где выдавали муку и прочие продукты, помещался в начальной школе на Врачаре, в старом здании, выходившем на Авальскую улицу. Здание было построено в форме буквы Г; более короткая сторона выходила на улицу, а длинная, с открытой верандой на столбах, — во двор. Вдоль этой веранды целыми днями стояла длинная очередь женщин и детей, по двое в ряд. По веранде расхаживали солдаты с винтовками, наблюдавшие за порядком. Сначала это были
швабы, потом их сменили мадьяры, и наконец появились самые жестокие — боснийские жандармы в фесках. При швабах и мадьярах женщины кричали, жаловались на свою судьбу, заявляли, что «и этому придет конец», и тому подобное, пользуясь тем, что не понимали языка, но при жандармах все в очереди замирали. Слышались только вздохи да порой отдельные слова, резко обрываемые грубым окриком:
— Заткни глотку!
Муки и других продуктов (жиры и сахар выдавали только изредка) никогда не хватало для всего этого изголодавшегося народа. Не успевала очередь сдвинуться с места, как полицейские, закрывая двери, объявляли, что выдачи больше не будет, и народ, напрасно прождавший столько времени, расходился с пустыми руками. Вскоре женщины поняли, что ждать часами нет никакого смысла, так как рассчитывать на получение продуктов могут только те, кто раньше всех займет очередь и будет возможно ближе к двери под объявлениями; а чтобы оказаться если не первыми, то хотя бы в числе первых, надо встать как можно раньше. Но как бы рано вы ни пришли, всегда перед дверями, прислонившись спиной к веранде, в дождь, в ветер, в снег, в мороз, уже стояли кучкой те, кто ухитрился прийти раньше. Сначала можно было занять хорошее место часов в пять утра, но по мере сокращения и пайка, и срока его выдачи время отодвигалось: четыре, три, два часа. Как-то раз по окончании выдачи несколько изголодавшихся женщин не ушли, а, прижавшись друг к другу, закутавшись в шали, остались ночевать у двери, из которой несло запахом муки и мышей. Двор превратился в настоящий табор. Появились скамеечки для ног и камни, которые женщины притащили вместо сидений. Одни штопали, другие вязали чулки, третьи хлебали теплый овощной суп, доставленный кем-нибудь из домашних. Одной молодой матери старшая дочка приносила новорожденного ребенка, чтобы она могла покормить его, не выходя из очереди. Наиболее догадливые придумали себе смену: старший из детей, сестра или мать становились в очередь, а женщина уходила домой поспать. Но в скором времени все это привело к беспорядкам, даже к дракам, так как стоящим в конце очереди всегда казалось, что впереди них кто-то нарушает порядок... Более слабые женщины, которых никто не заменял, падали в обморок... Бичи, пощечины и ругань со стороны жандармов стали
обычным делом. В длинной очереди поминутно вспыхивали ссоры, слабых выталкивали, и сильные занимали их место. Во дворе стоял неумолчный гам. Лица зверели, слышалась ругань, никто больше не подчинялся окрику жандармов: «Цыц, заткни глотку!» Все это стало невыносимым. Жандармы то и дело выводили из очереди наиболее упорных и сажали под арест. Наконец, в одно прекрасное утро появился приказ, запрещающий до пяти часов утра становиться в очередь у распределительного пункта. Ворота на Макензиеву улицу забили, а те, что выходили на Авальскую, по вечерам запирали. Тогда люди начали выстраиваться в очередь на улице, перед воротами, с тем, чтобы, как только их откроют в пять часов, броситься и захватить ближайшее место. И тем не менее, когда они в предутренних сумерках добирались до двери, там уже была небольшая очередь. Женщины, дети выбегали из всех углов, спускались с крыши уборной в центре двора, вылезали из мусорных ящиков, из углублений подвальных окон, спрыгивали с деревьев, появлялись отовсюду, где скрывались в течение ночи.
Но все потайные места были вскоре обнаружены; нашли и веревку, по которой мальчишки спускались с крыш соседних домов по глухой стене школы. По ночам полицейские часто делали обход этих убежищ и закоулков; несколько дней даже тень не смогла проникнуть во двор. И все же как-то утром женщины, первыми подоспевшие к двери в только что открывшиеся ворота, увидели три темные фигуры, которые внезапно там возникли. В неясном свете раннего утра очередь постепенно росла. После некоторого возбуждения все стихло. Запоздавшие подходили и молча становились в хвост. Когда рассвело, люди стали узнавать друг друга и переговариваться. Лица были испитые, глаза красные от бессонной ночи. Первые три фигуры, закутанные до самых глаз в шали, стояли неподвижно, вплотную прижавшись к двери. Пожилая женщина, следовавшая за ними, дернула соседку за рукав, указывая на них:
— Посмотри!
Все три фигуры были осыпаны стружками с головы до пят. Соседка не сразу поняла. Первая притянула ее к себе.
— Они спали... там.
Вторая побледнела. И обе посмотрели в низкое подвальное окно без рамы, сквозь которое виднелась гора казенных гробов для бедных. Женщины перекрестились.
Теперь, поняв в чем дело, они вдруг почувствовали острый запах елового дерева, который шел от шалей этих женщин. Они попятились. Одна из них прошептала:
— Помилуй нас бог!
В этот день совсем не было выдачи. Только чиновники распределительного пункта да господа из городской управы унесли мешочки с мукой и небольшие промасленные пакеты.
В городе вновь пошли трамваи. Среди разрушенных домов и витрин, заколоченных досками, выделялись тут и там застекленные витрины. Гостиница «Москва» была отремонтирована, следы от снарядов кое-как замазаны, кафе отделано золотом и объявлено офицерским собранием. Там появились пирожные, кофе со сбитыми сливками, лакеи в белых куртках и крахмальных воротничках. Здесь, в центре, где находились Гувернман, аристократические улицы Крунской и Милоша Великого, жили главным образом оккупанты, господа офицеры и гражданские чиновники, их денщики, их жены и наложницы. На окраинах, разрушенных и пыльных, опасливо проходили местные жители, испуганно оглядывая каждого, кто хоть чуть выделялся своей одеждой. Здесь улицы всегда были пустынны, фигуры полицейских на перекрестках были видны отовсюду и казались огромными. За ними, прячась за стенами разрушенных или брошенных домов, лихорадочно наблюдали чьи-то глаза. И стоило полицейскому отвернуться или зайти за угол, как начинали с треском отдирать ставни от окон, доламывать уже расколотые двери или поваленные заборы, поднимать половицы. В то же время вереницы женщин и детей брели через Топчидерскую гору, нагруженные бревнами с разрушенных вилл и хворостом из ближайших лесов Топчидера и Кошутняка. Тащили все, что годилось для топлива. В парке ломали молодые платаны, на виноградниках вырывали виноградные лозы, волокли оставшиеся скамейки. Такие же вереницы людей бродили по окольным деревням в поисках муки, куска мяса или прокисшей брынзы. Все белградские парки и пустыри были вспаханы и засажены картофелем и подсолнухом. Пока солдаты сажали, кругом никого не было видно. Но не успевали они вечером уйти, как на пустырях появлялись целые полчища изголодавшихся людей; ногтями разрывали они землю и вытаскивали разрезанный, грязный, только что посаженный картофель. Человеческих фигур в темноте не было видно, слышалось только учащенное дыхание людей, склонившихся к самой земле.
— Старушки-то не видно уже целый день, — проговорил Марич из окна сквозь нечесаную бороду.
При этих словах все вспомнили, что не видели Бланш не только сегодня, но и вчера.
— Не заболела ли? — Госпожа Огорелица сокрушенно качает головой. — У каждого свои заботы... грех, да и только.
Буйка поглядывает из-под своих растрепанных волос. Госпожа Марич, не решаясь переступить порог подвала, заглядывает снаружи вниз на желтую закрытую дверь Бланш. Лела тихонько спускается и стучит. Молчание. Снова стучит, дергает ручку. Дверь заперта.
— Мадемуазель, мадемуазель... — зовет она тихо, потом все громче; наконец, ударяет кулаком в дверь.
Молчание.
— Надо сообщить кому полагается, — говорит Марич, который следит из своего окна за всем, что происходит во дворе.
Буйка бежит за Байкичами, и те сразу приходят. Ненад опрометью бросается за жандармом. Ясна стучит в квартиру хозяйки.
Наконец появляются власти. Перед входом в подвал совещаются. Хмурый босниец ударяет прикладом, но дверь не поддается.
Время идет. Пришел еще один полицейский, и вдвоем они легко выламывают дверь. Они принуждены остановиться на пороге — из комнаты несется страшный смрад, — потом входят. На кровати, покрытая грязным тряпьем и рваным одеялом, лежит на спине ш-11е Бланш с темным, распухшим лицом и полуоткрытыми почерневшими губами. Подле кровати стул. На нем горшочек с остатками грязной проросшей картошки, вырытой из земли.
— Вот так старуха! — восклицает жандарм.
В это время другой, скрытый дверью, снимает со стены золотые часики на длинной, потускневшей старинной цепочке. Последняя память о соте.
По деревянным ступенькам раздалось топанье тяжелых солдатских башмаков. Сразу послышался резкий стук в дверь. Кто-то нажал на ручку, и она подалась.
— Алло... вы та самая учительница? — Грубоватый солдат протягивает побледневшей Ясне записку, на которой значится ее имя, трижды подчеркнутое красным карандашом. — Следуйте за мной. Шнель, шнель.
Ясна не посмела спросить куда. Она надевает пальто, забывает поцеловать Ненада и идет за солдатом. Как только она закрыла дверь, бабушка повязала голову черным платком и послала Ненада проследить, в какую сторону пойдут Ясна с солдатом. Потом торопливо приготовила узелок с теплой сменой, положила туда немного еды и тоже поспешно вышла. Ненад, стоявший на углу улицы, махнул ей рукой. Когда бабушка подоспела, Ясна уже спускалась по Александровой улице, обсаженной молодыми липами. Бабушка с Ненадом шли за ней до Гувернмана, куда солдат ввел Ясну.
В коридоре он передал ее другому солдату, а сам с запиской исчез за какой-то дверью. В коридоре ожидало еще несколько вызванных. Мучительно, невыносимо долго тянулось время. Ясна едва стояла на ногах.
За высокой дверью у большого стола сидел, склонившись над бумагами, молодой офицер. В первую минуту Ясна увидела только розовое темя, просвечивающее сквозь редкие шелковистые белокурые волосы; как раз посредине, до самой начинавшейся плеши, шел прямой пробор. Офицер поднял голову. В руках он вертел почтовую открытку, текст которой местами был подчеркнут красным карандашом.
— Это вы писали? — Два холодных голубых глаза уставились в лоб Ясны, и то, что она не могла поймать взгляд этого человека, еще больше ее волновало.
— Я.
— Кто это Слободан Углешич?
— Мой кум.
— Он вас крестил, или вы его?
— Ни то, ни другое. Мои родители венчали его родителей.
— Ну, какое же это кумовство?
— Мы считаем себя кумовьями.
— Что это за имя — Слободан? В календаре такого нет. Его родители, очевидно, были большими патриотами. Можете ли вы мне сказать, где они, что они?
— Они умерли.
— А этот Слободан Углешич кто такой?
— Старший чиновник министерства финансов.
— Был!..
Офицер улыбнулся своей догадке. Блеснувшие два золотых зуба изменили выражение его лица.
«Не может быть, чтобы из-за этого», — подумала Ясна. Ладони у нее стали влажными от пота. Она вся дрожала. Время шло медленно, а офицер продолжал неустанно задавать все новые и новые вопросы. В наступившей минутной тишине часы на здании пробили одиннадцать. В окно врывался солнечный день. Ясне был виден бронзовый затылок князя Михаила.
— Мича... кто это Мича?
Ясна пробормотала что-то как в бреду.
— Студент?
— Да.
Не раз Ясна убеждалась в том, что офицеру известно все как о ней, так и о ее семье, и бог знает почему он задает все эти вопросы. Покуда она раздумывала, офицер вдруг спросил:
— Какое место он занимал в народном ополчении?
Ясна заколебалась.
— Он не был...
— Он был, — резко прервал ее офицер. — Мало того, он и сейчас не в регулярной армии, а в комитах.
— Ах, нет, нет, не в комитах.
— Ну, с добровольцами, что одно и то же. Почему он не в регулярной армии?
— Его не приняли, забраковали.
Офицер снова улыбнулся. Он взял открытку.
— Можете ли вы объяснить, что значит: «О Миче ничего не знаем, сообщи нам как о ребенке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67