https://wodolei.ru/catalog/vanny/sidyachie/
они в нем видели не младшего единокровного брата, а дармоеда, появившегося только затем, чтобы поделить с ними землю, на которой они работали уже двадцать с лишним лет. Они хмуро глядели на мачеху и говорили: «Лучше бы тебе остаться вдовой да нянчить своих внучат, чем входить в нашу семью и разорять наш дом».
Свекровь моя Ефросинья так мне рассказывала: «В тот самый день, когда одна из моих снох должна была родить, и я почувствовала родовые схватки. Собрались женщины, суетятся вокруг снохи, греют воду, а я, бедная, не смея от стыда ни на кого глаз поднять, убежала за коровник, чтобы меня не видели и не слышали. Снег перестал, прояснило, подмораживать стало, а я едва на ногах стою, бьет меня как в лихорадке. Только я успела забежать за коровник, как родила мальчика; схватилась я за голову,— куда деваться от стыда и срама? Стою на коленях над ребенком, а он озяб, посинел, кричит — надрывается. Развернула тряпку, а он сжался, как червячок раздавленный. У меня слезы так и брызнули. Жаль мне стало невинного младенца, завернула я его как следует в тряпку да в подол и думаю: «Погубить свое дитя — бог накажет!» Начал и меня холод пробирать, подползла я к амбару; тут, думаю, обогреюсь до темноты, а там и войду в дом. Сижу так, дрожу, вдруг Байкич передо мной. Я от сраму нагнула голову, а он как прикрикнет: «Что ты тут делаешь, такая-сякая, ступай домой». Он пошел, шапку скинул, а я за ним, прижимаю к себе ребенка, не вижу, куда и иду. Дома он угостил всех самой лучшей ракией и сказал: «Пейте, люди добрые, родился у меня последыш».
Но Байкич умер раньше, чем Йове минул годик, и осталась я одна со своей седой головой и ребенком на руках, а братья его гонят как паршивую овцу. Гляжу я, что делается, и думаю: бог-то ведь не такой, как злые люди, позаботится он о моем сиротке. А Йове был умен не по годам, умел поговорить с людьми, так что любо- дорого послушать было. А они, злодеи, все-таки ненавидели его! «Пришел, твердят, отнять добро у наших детей, но не попользуется он им». И стало щемить мне сердце, все думаю — не приключилась бы какая беда с ребенком, вижу ведь, как на него косятся. Он, бедненький, маленький был, хилый, а они заставляли его носить рабочим на поле целые корзины. Погляжу на них, какие они безжалостные, так прямо окаменею вся, стону да вздыхаю. А они слышат и говорят мне: «Что такое? Чего вздыхаешь? Пускай работает, не барином же он у тебя будет». А я смотрю на него — он слабенький такой — и думаю: «Нет, — не для крестьянской он жизни: с детьми он играет всегда старше себя, а все ими верховодит: в школу играют — он учитель, в солдаты — командир». Лягу спать и в темноте богу молюсь, его святым угодникам и святому Георгию, прошу их спасти мое дитятко от извергов, от его братьев, и вывести на хорошую дорогу.
Снаряжает сноха своего сына в школу, снаряжаю и я своего последыша. Белье все белое готовлю и пеструю сумочку и бога благодарю, что сподобил дожить до этого. Настал день к занятиям приступать, а старший пасынок поглядел на меня хмуро, да и говорит: «Куда это ты собралась, мама, с этим выродком?» — «В школу, сынок, говорю, пошел ему, слава богу, уже седьмой годок».— «Брось, мамаша, какая там школа, надо ведь и дома кому-нибудь оставаться, а у Йована и отца нет, кто же будет печься об его образовании?» — «Я, говорю, я и ты, сынок, и остальные его братья». Он насупился, крутит ус, ничего и слышать не хочет. «Ладно, говорю, коли ты не хочешь, будем платить из его доли». Взяла ребенка за руку, чтобы отвести в Бранковину, а Йова знает, как я его учила, и спрашивает: «Родная, поцеловать мне братцу руку?» — «Иди, говорю, сынок, иди поцелуй, он тебе заместо отца». Мальчик подходит, а тот урод даже замахнулся: «Брось, кричит, не надо!»
В школе он сразу выделился. Нам, крестьянам, он казался маленьким и бледным, но он был здоровенький, лицо ласковое, всем смотрел прямо в глаза, учитель хвалил его: первый, мол, ученик. Пасынкам это не нравилось, они его все дома придерживают, свиней пасти заставляют, а он плачет, рвется в школу, да ничего не поделаешь, только с книжками своими не расстается. А пока он учится по книжкам, свиньи-то разбегутся. Вернется вечером домой, его бьют смертным боем. А я им говорю: «Не бейте его, люди, не видите разве, что он не для крестьянской работы?» А пасынки издеваются еще пуще: «Научится, слышь, и крестьянской науке». Надоело мне, нет конца этому жестокосердию, да и ребенок с лица потемнел, во сне бредит, и потребовала я выделить свою и его часть. Дали мне пару волов, овец сколько-то голов, а то, что ему причитается, идет,
мол, в общее наследство. Так и я воротилась с сыночком в прежний свой дом, к Янковичам, в село Раджево».
Бедняки охотно приняли ребенка, у которого есть наследство. Но и здесь твоему отцу пришлось тяжким трудом платить за свое «содержание». У крестьянина свой взгляд на труд и на заработок, жестокий взгляд.
Окончил он начальную школу, и опять поднялись споры: надо ли продолжать учение, оставить ли его в деревне, или отдать в услужение. Как ни плакал мальчик, как ни молил пустить его в школу, Янковичи не согласились на это и отдали его к одному богатому торговцу в Валево. Но когда моя свекровь Ефросинья увидела, что сын этого торговца, одних лет с Йованом, ходит в гимназию, она, не долго думая, ни с кем не посоветовавшись, отвела своего сынка к директору. «Учитель наказывал мне учить его,— обратилась она к директору,— да и мальчик плачет по школе, а для нашей крестьянской жизни он слаб, не годится, вот я и привела его к тебе, сударь, решай сам».
У того торговца он провел несколько лет, занимался с его сыном Благое; много ругани и побоев досталось Йовану из-за глупости и лености этого Благое, потому что виноватым за каждую плохую отметку оказывался не тот, кто не хотел учиться, а Йован, который, дескать, плохо ему объяснял. Йован перешел в пятый класс, а Благое все сидел в третьем. Тут твоего отца пригласил председатель окружного суда в Шабаце, у которого сын тоже плохо учился. Уже в это время твой отец лихорадочно занимался, читал все без разбора, изучал тайком французский язык и носился с мыслью поступить по окончании школы в университет. В шестом классе он уже настолько знал французский, что мог давать уроки и читать Виктора Гюго в подлиннике. Учение в гимназии подходило к концу, но жизнь в доме председателя суда с каждым днем становилась все более невыносимой. И не только потому, что у Йована, как у молодого человека, увеличились потребности (а из деревни он уже несколько лет не получал ни гроша даже на одежду, ибо, как объяснили братья, «наследство свое он потратил на ученье»), но и потому, что благодаря чтению и собственным размышлениям он стал разбираться теперь в человеческих взаимоотношениях, и гордость не позволяла ему выносить прежнего обращения с ним. Кстати, твой отец никогда не жаловался на единокровных братьев за то, что они присвоили его долю земли, никогда не говорил об этом; насколько я потом могла понять, он считал, что земля должна принадлежать тому, кто ее обрабатывает. Но он не мог забыть их неприязни к нему и побоев, как и своей тяжелой жизни у торговца и у председателя суда, жизни, полной унижений и оскорблений. Не знаю, какими соображениями он руководствовался, когда решил, будучи в седьмом классе, уйти из гимназии. Может быть, уже тогда зрела в нем идея о служении народу, из которого он вышел и грубость, предрассудки и невежество которого испытал на себе? Так или иначе, но из седьмого класса гимназии он поступил в педагогическое училище в Белграде.
В те времена училище это пользовалось хорошей репутацией, и его учеников охотно брали в репетиторы. Семьи, искавшие репетитора, обращались в дирекцию училища, которая и рекомендовала лучших учеников. Уже через несколько месяцев твой отец получил хорошие уроки, и один из них, между прочим, в доме министра П. Таким образом он смог хоть немного обеспечить себя. Долгое время учителя не знали о материальном положении этого замкнутого, гордого, всегда опрятно одетого юноши. Хотя по природе твой отец был веселый и общительный, в первые годы своей самостоятельной жизни он был очень серьезен. Он приобрел большой опыт и теперь уже не допускал, чтобы отцы плохих учеников обращались к ним как с лицом, стоящим ниже их на социальной лестнице только потому, что он занимался наемным трудом. К этому он был очень чувствителен и имел на сей счет определенные и твердые взгляды. Случай, о котором я тебе расскажу, лучше всего покажет, что он не был карьеристом.
В доме министра П. он давал уроки сыну его и дочери. «Это приятный дом, со светлой столовой и обильным столом, который меня ожидал каждый день,— рассказывал он мне потом,— а главное, воспитанность этих людей, их европейский лоск, их хорошее обращение со мной, наконец огромная библиотека, где я нашел и Пру- дона, и Сен-Симона, и Чернышевского, и Толстого,— все это, но больше всего тепло, которое я ощущал в этом доме и которого не знал раньше, возмещали мне все то, чего я был лишен в детстве. После уроков я оставался для занятий музыкой со своей ученицей. Я чувствовал себя счастливым. И почти всегда, вернувшись домой, находил в футляре скрипки какой-нибудь подарок — то редкостный фрукт, то дорогие конфеты». Тогда он снова
стал подумывать о том, не остаться ли ему в городе, перейти в университет и добиться положения. Он мне признавался, что позволял себе предаваться самым несбыточным мечтам. Но однажды, придя на урок, он застал свою ученицу в очень приподнятом настроении. «Вот, посмотрите, господин Байкич, наша Ката собирается замуж за этого учителя; попросила меня прочитать, что он ей пишет. Он часто поет ей серенады, стоя, вернее — сидя на корточках, у подвального этажа. Знаком ли вам этот почерк? Подпись: Стева». Я взял письмо да так и обомлел: я узнал почерк Стевы Вуковича, который, хоть и прилично зарабатывал как литографщик, вечно голодал из-за своей неимоверной прожорливости. Письмо гласило:
«Я голоден, душенька. Буду ждать тебя у третьего фонаря после ужина. Если и сегодня ты не принесешь чего-нибудь поесть, значит, ты меня не любишь. Приходи, мое сердечко, как можно раньше, потому что меня зовет к себе одна толстушка, твоя подруга из дома напротив.
Принеси, если можешь, кусочек холодного мясца.
Любящий тебя Стева, который ждет у фонаря».
Прочитав письмо, я, вопреки очевидности, стал энергично отрицать, что этот молодой человек — будущий учитель и мой приятель. «Но Ката говорит, что одевается он как простой крестьянин». Сказав так, она вдруг смутилась и стала перекладывать книги на столе. Урок прошел вяло и показался мне необычайно длинным. Уже под самый конец девушка спросила меня с серьезным видом: «Почему вы учитесь в этой школе для бедняков и мужицких детей? Это не для вас».— «Почему не для меня? Я сам крестьянин и хочу вернуться в деревню и служить народу, из которого вышел. Разве, по-вашему, быть крестьянином стыдно?»— «Ах, нет, не стыдно... Почему же стыдно?» — возразила она, хотя думала, очевидно, именно так. Этот незначительный случай быстро меня отрезвил, показав, что если у меня и нет ничего общего со Стевой Вуковичем, поджидавшим у фонаря, хотя мы с ним одного происхождения, то нет ничего общего и с этим домом, где меня так мило принимают, но где слово «бедняк» означает то же, что «мужик», а то и другое — «хам».
Отец твой отказался от уроков и снова целиком вернулся к действительности и к учению. Но обстоятельства еще раз заставили его сойти с того пути, который он себе наметил. Он был молод и легко увлекался. И потому, получив в тот год аттестат зрелости, с радостью принял предложенное ему место мелкого чиновника в министерстве просвещения.
Его судьба, да и наша также, была бы совсем иной, если бы его мать, Ефросинья, не горела желанием видеть своего сына учителем в деревне. Она состарилась, почти ослепла, всегда держала в руке синий ситцевый платок, которым то и дело вытирала слезящиеся глаза, не была уже годна ни для какой работы, и сыновья ее от первого брака стали ей говорить: «Ступай, раз тебе бог послал сына-барина, ступай к нему и пользуйся счастьем». И пришла она со своим узелком прямо в Белград узнать, почему ее сын не получает места учителя, «как его друзья». Ее приход заставил твоего отца еще раз вернуться к действительной жизни. Он чувствовал себя несчастным, злился и старался оправдаться перед собой за то, что с первых же шагов и при первом же искушении изменил своим юношеским мечтам о «служении народу». Но вкус к городской жизни точил его, как червь. Деревня со своей темнотой и горестями, с тяжким трудом на земле, обрабатываемой деревянным плугом, казалось, осталась уже далеко позади. Он взял мать под руку: «Иди домой, родная, а я приду за тобой». Но Ефросинья стала отчаянно упираться. «Нет, сын Йован, довольно я намучилась из-за тебя, буду сидеть в кафане, пока ты своего дела не кончишь». Как быть, если мать останется в Белграде? Он испытал самое унизительное, самое постыдное для человека чувство: стыд за свою мать-крестьянку. И это оказалось решающим. Кем он был? В чем его главный долг? Напрасно он сопротивлялся,— он целиком был связан с деревней, с полуслепой матерью, которая его воспитывала по-крестьянски, отдавая свою кровь по капле. Он всегда вспоминал, как она приходила к нему в Валево или в Шабац пешком, с пестрой сумкой за спиной, в которой была белая, с таким трудом заработанная лепешка и кусочек дешевого сыра. И, только когда он поклялся Ефросинье, что при- .дет за ней через месяц, она согласилась покинуть Белград.
Так он и поступил. Ему поручили открыть школу в Мала-Враньской, около Шабаца, и он привез туда мать в качестве «хозяйки». Молодой, полный жизни и воодушевления, он принужден был похоронить себя в деревенской глуши, где с одной стороны был неприязненно настроенный школьный совет, который урезывал средства на топливо и освещение, а с другой — упрямая и сварливая мать, которая требовала, чтобы служитель за ней ухаживал, поливал ей на руки, разувал ее. А когда он просил мать не делать этого и говорил, что иначе вынужден будет отправить ее домой, она вытаскивала свою высохшую грудь и над ней проклинала сына за то, что он прогоняет ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
Свекровь моя Ефросинья так мне рассказывала: «В тот самый день, когда одна из моих снох должна была родить, и я почувствовала родовые схватки. Собрались женщины, суетятся вокруг снохи, греют воду, а я, бедная, не смея от стыда ни на кого глаз поднять, убежала за коровник, чтобы меня не видели и не слышали. Снег перестал, прояснило, подмораживать стало, а я едва на ногах стою, бьет меня как в лихорадке. Только я успела забежать за коровник, как родила мальчика; схватилась я за голову,— куда деваться от стыда и срама? Стою на коленях над ребенком, а он озяб, посинел, кричит — надрывается. Развернула тряпку, а он сжался, как червячок раздавленный. У меня слезы так и брызнули. Жаль мне стало невинного младенца, завернула я его как следует в тряпку да в подол и думаю: «Погубить свое дитя — бог накажет!» Начал и меня холод пробирать, подползла я к амбару; тут, думаю, обогреюсь до темноты, а там и войду в дом. Сижу так, дрожу, вдруг Байкич передо мной. Я от сраму нагнула голову, а он как прикрикнет: «Что ты тут делаешь, такая-сякая, ступай домой». Он пошел, шапку скинул, а я за ним, прижимаю к себе ребенка, не вижу, куда и иду. Дома он угостил всех самой лучшей ракией и сказал: «Пейте, люди добрые, родился у меня последыш».
Но Байкич умер раньше, чем Йове минул годик, и осталась я одна со своей седой головой и ребенком на руках, а братья его гонят как паршивую овцу. Гляжу я, что делается, и думаю: бог-то ведь не такой, как злые люди, позаботится он о моем сиротке. А Йове был умен не по годам, умел поговорить с людьми, так что любо- дорого послушать было. А они, злодеи, все-таки ненавидели его! «Пришел, твердят, отнять добро у наших детей, но не попользуется он им». И стало щемить мне сердце, все думаю — не приключилась бы какая беда с ребенком, вижу ведь, как на него косятся. Он, бедненький, маленький был, хилый, а они заставляли его носить рабочим на поле целые корзины. Погляжу на них, какие они безжалостные, так прямо окаменею вся, стону да вздыхаю. А они слышат и говорят мне: «Что такое? Чего вздыхаешь? Пускай работает, не барином же он у тебя будет». А я смотрю на него — он слабенький такой — и думаю: «Нет, — не для крестьянской он жизни: с детьми он играет всегда старше себя, а все ими верховодит: в школу играют — он учитель, в солдаты — командир». Лягу спать и в темноте богу молюсь, его святым угодникам и святому Георгию, прошу их спасти мое дитятко от извергов, от его братьев, и вывести на хорошую дорогу.
Снаряжает сноха своего сына в школу, снаряжаю и я своего последыша. Белье все белое готовлю и пеструю сумочку и бога благодарю, что сподобил дожить до этого. Настал день к занятиям приступать, а старший пасынок поглядел на меня хмуро, да и говорит: «Куда это ты собралась, мама, с этим выродком?» — «В школу, сынок, говорю, пошел ему, слава богу, уже седьмой годок».— «Брось, мамаша, какая там школа, надо ведь и дома кому-нибудь оставаться, а у Йована и отца нет, кто же будет печься об его образовании?» — «Я, говорю, я и ты, сынок, и остальные его братья». Он насупился, крутит ус, ничего и слышать не хочет. «Ладно, говорю, коли ты не хочешь, будем платить из его доли». Взяла ребенка за руку, чтобы отвести в Бранковину, а Йова знает, как я его учила, и спрашивает: «Родная, поцеловать мне братцу руку?» — «Иди, говорю, сынок, иди поцелуй, он тебе заместо отца». Мальчик подходит, а тот урод даже замахнулся: «Брось, кричит, не надо!»
В школе он сразу выделился. Нам, крестьянам, он казался маленьким и бледным, но он был здоровенький, лицо ласковое, всем смотрел прямо в глаза, учитель хвалил его: первый, мол, ученик. Пасынкам это не нравилось, они его все дома придерживают, свиней пасти заставляют, а он плачет, рвется в школу, да ничего не поделаешь, только с книжками своими не расстается. А пока он учится по книжкам, свиньи-то разбегутся. Вернется вечером домой, его бьют смертным боем. А я им говорю: «Не бейте его, люди, не видите разве, что он не для крестьянской работы?» А пасынки издеваются еще пуще: «Научится, слышь, и крестьянской науке». Надоело мне, нет конца этому жестокосердию, да и ребенок с лица потемнел, во сне бредит, и потребовала я выделить свою и его часть. Дали мне пару волов, овец сколько-то голов, а то, что ему причитается, идет,
мол, в общее наследство. Так и я воротилась с сыночком в прежний свой дом, к Янковичам, в село Раджево».
Бедняки охотно приняли ребенка, у которого есть наследство. Но и здесь твоему отцу пришлось тяжким трудом платить за свое «содержание». У крестьянина свой взгляд на труд и на заработок, жестокий взгляд.
Окончил он начальную школу, и опять поднялись споры: надо ли продолжать учение, оставить ли его в деревне, или отдать в услужение. Как ни плакал мальчик, как ни молил пустить его в школу, Янковичи не согласились на это и отдали его к одному богатому торговцу в Валево. Но когда моя свекровь Ефросинья увидела, что сын этого торговца, одних лет с Йованом, ходит в гимназию, она, не долго думая, ни с кем не посоветовавшись, отвела своего сынка к директору. «Учитель наказывал мне учить его,— обратилась она к директору,— да и мальчик плачет по школе, а для нашей крестьянской жизни он слаб, не годится, вот я и привела его к тебе, сударь, решай сам».
У того торговца он провел несколько лет, занимался с его сыном Благое; много ругани и побоев досталось Йовану из-за глупости и лености этого Благое, потому что виноватым за каждую плохую отметку оказывался не тот, кто не хотел учиться, а Йован, который, дескать, плохо ему объяснял. Йован перешел в пятый класс, а Благое все сидел в третьем. Тут твоего отца пригласил председатель окружного суда в Шабаце, у которого сын тоже плохо учился. Уже в это время твой отец лихорадочно занимался, читал все без разбора, изучал тайком французский язык и носился с мыслью поступить по окончании школы в университет. В шестом классе он уже настолько знал французский, что мог давать уроки и читать Виктора Гюго в подлиннике. Учение в гимназии подходило к концу, но жизнь в доме председателя суда с каждым днем становилась все более невыносимой. И не только потому, что у Йована, как у молодого человека, увеличились потребности (а из деревни он уже несколько лет не получал ни гроша даже на одежду, ибо, как объяснили братья, «наследство свое он потратил на ученье»), но и потому, что благодаря чтению и собственным размышлениям он стал разбираться теперь в человеческих взаимоотношениях, и гордость не позволяла ему выносить прежнего обращения с ним. Кстати, твой отец никогда не жаловался на единокровных братьев за то, что они присвоили его долю земли, никогда не говорил об этом; насколько я потом могла понять, он считал, что земля должна принадлежать тому, кто ее обрабатывает. Но он не мог забыть их неприязни к нему и побоев, как и своей тяжелой жизни у торговца и у председателя суда, жизни, полной унижений и оскорблений. Не знаю, какими соображениями он руководствовался, когда решил, будучи в седьмом классе, уйти из гимназии. Может быть, уже тогда зрела в нем идея о служении народу, из которого он вышел и грубость, предрассудки и невежество которого испытал на себе? Так или иначе, но из седьмого класса гимназии он поступил в педагогическое училище в Белграде.
В те времена училище это пользовалось хорошей репутацией, и его учеников охотно брали в репетиторы. Семьи, искавшие репетитора, обращались в дирекцию училища, которая и рекомендовала лучших учеников. Уже через несколько месяцев твой отец получил хорошие уроки, и один из них, между прочим, в доме министра П. Таким образом он смог хоть немного обеспечить себя. Долгое время учителя не знали о материальном положении этого замкнутого, гордого, всегда опрятно одетого юноши. Хотя по природе твой отец был веселый и общительный, в первые годы своей самостоятельной жизни он был очень серьезен. Он приобрел большой опыт и теперь уже не допускал, чтобы отцы плохих учеников обращались к ним как с лицом, стоящим ниже их на социальной лестнице только потому, что он занимался наемным трудом. К этому он был очень чувствителен и имел на сей счет определенные и твердые взгляды. Случай, о котором я тебе расскажу, лучше всего покажет, что он не был карьеристом.
В доме министра П. он давал уроки сыну его и дочери. «Это приятный дом, со светлой столовой и обильным столом, который меня ожидал каждый день,— рассказывал он мне потом,— а главное, воспитанность этих людей, их европейский лоск, их хорошее обращение со мной, наконец огромная библиотека, где я нашел и Пру- дона, и Сен-Симона, и Чернышевского, и Толстого,— все это, но больше всего тепло, которое я ощущал в этом доме и которого не знал раньше, возмещали мне все то, чего я был лишен в детстве. После уроков я оставался для занятий музыкой со своей ученицей. Я чувствовал себя счастливым. И почти всегда, вернувшись домой, находил в футляре скрипки какой-нибудь подарок — то редкостный фрукт, то дорогие конфеты». Тогда он снова
стал подумывать о том, не остаться ли ему в городе, перейти в университет и добиться положения. Он мне признавался, что позволял себе предаваться самым несбыточным мечтам. Но однажды, придя на урок, он застал свою ученицу в очень приподнятом настроении. «Вот, посмотрите, господин Байкич, наша Ката собирается замуж за этого учителя; попросила меня прочитать, что он ей пишет. Он часто поет ей серенады, стоя, вернее — сидя на корточках, у подвального этажа. Знаком ли вам этот почерк? Подпись: Стева». Я взял письмо да так и обомлел: я узнал почерк Стевы Вуковича, который, хоть и прилично зарабатывал как литографщик, вечно голодал из-за своей неимоверной прожорливости. Письмо гласило:
«Я голоден, душенька. Буду ждать тебя у третьего фонаря после ужина. Если и сегодня ты не принесешь чего-нибудь поесть, значит, ты меня не любишь. Приходи, мое сердечко, как можно раньше, потому что меня зовет к себе одна толстушка, твоя подруга из дома напротив.
Принеси, если можешь, кусочек холодного мясца.
Любящий тебя Стева, который ждет у фонаря».
Прочитав письмо, я, вопреки очевидности, стал энергично отрицать, что этот молодой человек — будущий учитель и мой приятель. «Но Ката говорит, что одевается он как простой крестьянин». Сказав так, она вдруг смутилась и стала перекладывать книги на столе. Урок прошел вяло и показался мне необычайно длинным. Уже под самый конец девушка спросила меня с серьезным видом: «Почему вы учитесь в этой школе для бедняков и мужицких детей? Это не для вас».— «Почему не для меня? Я сам крестьянин и хочу вернуться в деревню и служить народу, из которого вышел. Разве, по-вашему, быть крестьянином стыдно?»— «Ах, нет, не стыдно... Почему же стыдно?» — возразила она, хотя думала, очевидно, именно так. Этот незначительный случай быстро меня отрезвил, показав, что если у меня и нет ничего общего со Стевой Вуковичем, поджидавшим у фонаря, хотя мы с ним одного происхождения, то нет ничего общего и с этим домом, где меня так мило принимают, но где слово «бедняк» означает то же, что «мужик», а то и другое — «хам».
Отец твой отказался от уроков и снова целиком вернулся к действительности и к учению. Но обстоятельства еще раз заставили его сойти с того пути, который он себе наметил. Он был молод и легко увлекался. И потому, получив в тот год аттестат зрелости, с радостью принял предложенное ему место мелкого чиновника в министерстве просвещения.
Его судьба, да и наша также, была бы совсем иной, если бы его мать, Ефросинья, не горела желанием видеть своего сына учителем в деревне. Она состарилась, почти ослепла, всегда держала в руке синий ситцевый платок, которым то и дело вытирала слезящиеся глаза, не была уже годна ни для какой работы, и сыновья ее от первого брака стали ей говорить: «Ступай, раз тебе бог послал сына-барина, ступай к нему и пользуйся счастьем». И пришла она со своим узелком прямо в Белград узнать, почему ее сын не получает места учителя, «как его друзья». Ее приход заставил твоего отца еще раз вернуться к действительной жизни. Он чувствовал себя несчастным, злился и старался оправдаться перед собой за то, что с первых же шагов и при первом же искушении изменил своим юношеским мечтам о «служении народу». Но вкус к городской жизни точил его, как червь. Деревня со своей темнотой и горестями, с тяжким трудом на земле, обрабатываемой деревянным плугом, казалось, осталась уже далеко позади. Он взял мать под руку: «Иди домой, родная, а я приду за тобой». Но Ефросинья стала отчаянно упираться. «Нет, сын Йован, довольно я намучилась из-за тебя, буду сидеть в кафане, пока ты своего дела не кончишь». Как быть, если мать останется в Белграде? Он испытал самое унизительное, самое постыдное для человека чувство: стыд за свою мать-крестьянку. И это оказалось решающим. Кем он был? В чем его главный долг? Напрасно он сопротивлялся,— он целиком был связан с деревней, с полуслепой матерью, которая его воспитывала по-крестьянски, отдавая свою кровь по капле. Он всегда вспоминал, как она приходила к нему в Валево или в Шабац пешком, с пестрой сумкой за спиной, в которой была белая, с таким трудом заработанная лепешка и кусочек дешевого сыра. И, только когда он поклялся Ефросинье, что при- .дет за ней через месяц, она согласилась покинуть Белград.
Так он и поступил. Ему поручили открыть школу в Мала-Враньской, около Шабаца, и он привез туда мать в качестве «хозяйки». Молодой, полный жизни и воодушевления, он принужден был похоронить себя в деревенской глуши, где с одной стороны был неприязненно настроенный школьный совет, который урезывал средства на топливо и освещение, а с другой — упрямая и сварливая мать, которая требовала, чтобы служитель за ней ухаживал, поливал ей на руки, разувал ее. А когда он просил мать не делать этого и говорил, что иначе вынужден будет отправить ее домой, она вытаскивала свою высохшую грудь и над ней проклинала сына за то, что он прогоняет ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67