https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-kranom-dlya-pitevoj-vody/
— Не только булочки. Сегодня я испек несколько тортов по моим давнишним рецептам. Пусть посмотрят... Только вот мука у них подгуляла... Но мне удалось раздобыть немного пшеничной муки для бисквитного слоя... А начинка кофейная. Один такой тортик я принес. Кофе тут действительно приличный.
Галина расчувствовалась и расцеловала пана Франтишека в обе щеки.
— Вы добряк до мозга костей,— сказала она. — Что бы мы без вас делали? Трудно даже представить...
Она заметила белый конверт в руке пана Голомбека.
— Что это такое? Письмо? Вы получили письмо, пан Франтишек? От кого?
Пан Голомбек как-то потусторонне и рассеянно поглядел на письмо, которое держал в руке, и ответил с некоторым колебанием:
— От жены.
— От жены? — Галина удивилась.— Первое после войны? Верно?
— Первое,— неуверенно ответил он.
— А что же она пишет? — осведомилась актриса просто из вежливости. Видно было, что это ее нисколько не занимает.
Голомбек смутился.
— Еще не прочел,— сказал он, заливаясь краской,— боюсь вскрыть.
— Боитесь? — простодушно удивилась Галина и добавила с коротким смешком: — Вы настоящий чудак. Ведь там же могут быть важные новости.
— Конечно, могут,— сказал Франтишек, переминаясь с ноги на ногу. Видно было, что ему не терпится. Хочется побыть одному.
— Ну так идем,— сказала Вычерувна, беря Колышко под руку.— Любопытно, чем кончится дело с этим спектаклем.
И они вышли.
Голомбек глянул с балкона, чтобы убедиться, что они действительно ушли. И не помешают ему читать письмо. Он увидал их.
Они шли под руку вниз, к Копокабапе. Вычерувна и Колышко являли собой странную пару, за которой любопытства ради бегали негритята, показывая на них пальцами. Галина в длинном черном платье из легкой ткани, в какой-то черной вышитой мантилье, в черной старомодной шляпе и густой вуали, закрывавшей ее огромные, волоокие глаза, глаза Афины-Паллады. Она плохо видела дорогу и потому спускалась осторожно — словно ступала по сцене, судорожно вцепившись в руку Колышко. Керубин в шляпе, в летней накидке, с тросточкой в руке, старательно застегнутый на все пуговицы, в перчатках, выглядел так забавно на бразильской улице, что даже пан Голомбек улыбнулся. Они двигались медленно, словно черные призраки в безмерно накаленном голубом сумраке, пока не исчезли там, внизу, откуда доносился перекрывающий шум города и клаксоны автомобилей плеск длинных волн океана. Здесь, наверху, их шум был слышен отчетливей, чем на побережье.
— Люди не от мира сего,— пробормотал про себя Голомбек.— Конечно, они не из этого мира, не с этой земли,— добавил он немного погодя, словно поясняя самому себе,— а с той, с моей земли.
И вдруг вспомнил, как Вычерувна приходила к нему в заведение, как покупала у него пирожные и говорила басом: «Я этой пакости никогда не ем, но мои актеры настоящие дети»,— и принимала величественным жестом из его рук картонную коробку, старательно обернутую бумагой и обвязанную цветной ленточкой. Говорила: «Благодарю вас»,— и выходила на улицу, а за окном был летний, солнечный, нежаркий день. И ему предстояло ехать в Пустые Лонки к Анджею... «К Анджею»,— повторил он про себя, все еще не осмеливаясь вскрыть письмо жены.
Голомбек знал, что содержится в письме, но не хотел убедиться воочию, увидеть написанным черным по белому.
Пустые Лонки! Он отправится на прогулку с Анджеем, который возьмет его за руку и пойдет немного боком, широко шагая, чтобы поспеть за отцом, и будет задавать вопросы, па которые так трудно ответить. Позднее он и вовсе не сможет отвечать на вопросы сына. Анджей станет умнее его. А вокруг шумят деревья парка Пустых Лонк, и лесная дорога ведет к костелу... И тоска по всему минувшему и невозвратимому так перехватила ему горло, что пан Франтишек едва переводил дух.
Он вышел на веранду, что позади дома. Она служила ему и кабинетом, и комнатой отдыха. Обессиленно опустился в плетеное кресло и сказал себе почти вслух:
— Зачем я здесь? Что я здесь делаю?
Потом он окончательно овладел собой и вскрыл конверт. Прочел письмо, но ничего не понял.
Голомбек долго сидел на своей веранде, задыхаясь от невыносимого зноя и смотрел на синеватое небо.
— Нет,— вдруг сказал он себе,— это неправда.
И снова ему почудилось, будто он сидит на крыльце дома в Пустых Лонках в таком же плетеном кресле и Анджей примостился у его ног. Уже почти совсем темно, такая же синеватая мгла, только гуще, и ночь веет свежестью, как это бывает только в Польше. И Анджей, только уже почти взрослый, говорит ему:
— Отец, ты должен еще раз прочесть письмо.
— Зачем? — произносит вслух пан Франтишек.— Я и так все знаю.
— Прочти, отец,— говорит еще раз Анджей,— ведь все это правда.
— Нет, неправда,—упрямится пан Франтишек.— Я еще хочу тебя увидеть...
— О, если бы это было возможно, отец...
И пан Франтишек начинает плакать. Слезы льются беззвучно, застилая глаза, стекают по щекам, которые уже не так круглы и румяны, как прежде. Тянется это долго. Он достает платок, вытирает лицо, глаза... Приходит в себя...
В другой руке он все еще держит листок бумаги. Письмо невелико. Он протирает платком очки и во второй раз перечитывает бледные слова, выведенные на бумаге:
Варшава, 8 августа 1945 года.
Мой дорогой Франек! Число поставила в Варшаве, но письмо это пишу уже в Милану. Я была сегодня в Варшаве, на улице Чацкого, где всю оккупацию жили немцы. Только после восстания они сожгли этот дом. Я надеялась, что найду там хоть что-нибудь. Думала прежде всего о фотографиях, ведь у меня даже нет фотографии моих детей. Не буду на старости лет знать, как они выглядели, поскольку чувствую я себя крепкой и сильной и полагаю, что проживу еще долго, как тетя Эвелина.
Адрес твой получила от Шифмана, так как знаю, что ты живешь вместе с Вычерувной и Керубином. Даже представить себе этого не могу! Предполагаю, тебе известно, что всех наших детей нет в живых. Плохие вести всегда долетают на крыльях. Но почему ты не даешь о себе знать? Почему не объяснил мне, по какой причине бросил нас под Седльцами? Знаешь ли ты, что Антек пришел к бабке через десять минут после нашего отъезда? Больше он уже не возвращался в Варшаву, был учителем в подпольной деревенской школе и погиб в 1942 году, до сих пор не знаю точно, при каких обстоятельствах. Анеля с некоторых пор живет здесь. Твоя матушка скончалась совсем недавно, нынешней весной. Но Анеля ничего не знает об Антеке, только друг Антека сообщил ей и принес его бумажник и часы. Даже не знаю, где он похоронен. Остальные наши дети лежат на Повонзках. В мае была эксгумация, поскольку прежде они лежали во дворе на Брацкой, 20, возле особняка Билинских, где мы жили во время оккупации. Я все восстание пробыла одна в доме с пани Шиллер, которая умерла своей смертью. Дети погибли друг за дружкой, Анджей первого, а Геленка второго августа, лежали несколько дней на улице, только потом Спыхала принес их, и мы их похоронили, вместе похоронили, были при этом пани Шиллер и Эльжбета, которая не расставалась с нами в те ужасные дни. Эльжбета неожиданно очутилась в Польше в конце августа тридцать девятого года, да так и осталась. Теперь поехала в Лондон. Детей было трудно узнать, поскольку они несколько дней пролежали на солнце. Спыхала намаялся, пока дотащил их, было это ночью, и не очень стреляли. Потом я его уже не видела. Был в лагере, а после войны якобы уехал в Англию. Вскоре после погребения наших детей все ушли, то есть мы, женщины, а мужчины еще остались. Особняк немцы подожгли. Геленка перед восстанием одно время скрывалась у Януша в Коморове, но немцы ее там выследили, и ей пришлось бежать в Пущу Кампиносскую. Жаль, что она там не осталась, но этот отряд, при котором состояла Геленка, рассеяли, ей пришлось вернуться в Варшаву, и была она связной. Она ехала по Брацкой на велосипеде, а немец выстрелил в нее с крыши, пуля попала в лоб, больше ран не было. Немец хорошо стрелял. Януша тогда застрелили в Коморове. Ядвига теперь там хозяйничает и дожидается возвращения Алека, которого пан Шушкевич считает единственным наследником. О каких вещах еще думают люди!
Теперь я живу в Миланувеке с Анелей и, в сущности, на ее иждивении, поскольку она работает на шелкоткацкой фабрике. Кошекова тоже часто сюда приезжает и помогает мне, дом их на Праге уцелел, муж по-прежнему работает по мебельной части, а на мебель теперь большой спрос. Хлопот у меня не так уж много, то приберусь в комнате, наведу порядок, пыль сотру, Анеля не очень аккуратная. Но у нас теперь есть радио, иногда слушаю музыку. Я совсем поседела.
Все думаю-гадаю, что ты собираешься делать? Приедешь ли к нам? Мне очень тебя недостает здесь, это верно, но если приедешь, то будем тут вдвоем мучиться. Я сама себе удивляюсь. Удивляет меня бессмысленность любой работы. Анджей так нам до конца и не мог простить, что мы тебя по дороге потеряли. Постоянно упрекал нас, что мы отца потеряли. Ссорился из-за этого с Геленкой, а ведь мы ни в чем не были виноваты. Впрочем, мы знали, что ты с сорокового года находишься в Бразилии. Анджей очень любил тебя. В этом месяце ему исполнилось бы двадцать пять лет. Интересно, женился бы он?
Геленка была очень, очень красивая, и многие ребята были в нее влюблены. Говорят даже, что Януш... Но, может, это сплетни да завидущие глаза Ядвиги.
Я ничего не нашла в нашей прежней квартире, сплошное опустошение, только в стенномшкафу в передней отыскала маленький фарфоровый чайничек, еще моей покойницы мамы. Знаешь, с таким голубым узором. Но голубой узор потемнел от жара и сделался коричневым. А чайничек целый, даже немного высохшей заварки сохранилось на донышке. Только-то осталось нам от нашей квартиры. Да что квартира, от всей жизни: только обгоревший чайничек. Не слишком ли мало? Все кажется мне таким несправедливым! Может, вернешься, сходим вместе на кладбище. Может, тебе удастся найти могилу Антека. Хотя зачем? Все они живут в наших сердцах, маленькие, потом подросшие, а потом совсем взрослые; ты их такими уже не знал. Это были очень хорошие дети.
Кланяюсь тебе, муж мой, и целую тебя, и прошу прощения, и благодарю.
Твоя жена Оля.
Пан Франтишек дочитал письмо и снова взглянул на голубой простор над крышами Копокабаны. Потом погасил свет и вышел, не затворив двери, миновал палисадник, где все издавало тяжелый, влажный, гнетущий запах — белые гардении пахли так резко, что дух захватывало,— и по узкой, мокрой от дождя улочке, сбегавшей от «faveli» спустился к Авенида Атлантика.
С этой широкой, ярко освещенной великолепной улицы океан казался темным и куда более грозным, чем обычно. Ощущался разительный контраст между частицами цивилизации, заключенными в фонарях, тротуарах и домах, и безмерностью стихии. Пан Франтишек отыскал ближайшую лестницу и спустился на пляж. Широкая серебристая полоса песка отделяла его от воды, но океан здесь выглядел более естественным и мирным. В нише бетонированной дамбы, словно Аида и Радамес в подземном храме, целовалась какая-то юная парочка.
Пан Франтишек неторопливо, без единой мысли в голове пересек пляж и остановился там, где языки пены веерами распластывались на берегу. Он глянул на далекий темный горизонт. Вдали что-то вздымалось, точно парус, и, огромное, плотное, напрямик двигалось к берегу. У самого песка на парусе появлялась белая бахрома, и волна, переламываясь справа налево, опадала с шелестом и била из последних сил о берег почти у ног Голомбека.
Взбудораженная вода приносила смрад гнилых водорослей и тот прилипчивый, чуточку аптечный запах, который донимал Франтишека с момента прибытия в Бразилию. Чувствовалось, что вода прогрета, от нее веяло тропическим теплом.
Голомбек наклонился и окунул руку в воду. Она была как в ванне. Он не заметил, что в опущенной руке держит письмо Оли. И когда поднял ее, намокший листок бумаги сник, как пойманная бабочка. Машинально разжал пальцы, но письмо не выпало. Снова окунул руку в воду, и листок закачался на волне.
— Что я делаю? — громко произнес Голомбек.
Письмо колыхалось на воде и уплывало от него. На мгновение исчезло в тени и опять появилось.
— Пусть себе тонет,— то ли сказал, то ли подумал Франтишек,— ведь в нем ничего нет. В письме нет ничего важного, ибо все ложь.
Но едва листок на секунду скрылся в тени водяного вала, Франтишек рванулся и хотел поймать его. Намочил ботинки.
Письмо мелькнуло в толще новой волны и отпрянуло. Франтишек потянулся, но письмо, как живое, ускользнуло из-под самой его руки.
— Смотри, какой-то тип напился и лезет одетый в воду,— услыхал он у себя за спиной слова, произнесенные на настоящем кариокском наречии.
Вероятно, целующаяся парочка вышла из своей норы и остановилась позади него на пляже. Остальные их слова заглушил шум разбивающейся волны. Письмо снова отпрянуло, как живое.
— Нет, нет! —теперь уже во весь голос отчаянно выкрикнул пан Франтишек и ринулся вперед, погружаясь по колена. И захлопал руками по воде, вдруг сообразив, что лишь играет в погоню за письмом, а па самом деле не хочет его выловить.
— Нет, нет, нет,— повторил он тише, уходя все дальше от берега, но не погружаясь глубже: дно здесь не понижалось на большом расстоянии.— Нет, нет,— бессмысленно пробормотал он, даже поймав письмо. Устремляясь вперед, шлепая по воде, которая наконец становилась все глубже, Голомбек скатал мокрую бумагу в трубочку, скомкал, растер в пальцах. Ему хотелось уничтожить Олино письмо без остатка, вычеркнуть из жизни, чтобы его совершенно не было.
А потом, когда уже и следа бумаги не осталось на ладонях, омытых соленой водой, он поднял руки и, по-крестьянски обхватив голову, замотал ею из стороны в сторону, бормоча:
— Нет, нет, нет... Судьба, судьба, судьба...
И так, держась руками за голову, он рухнул в набежавшую волну, которая подхватила его, подняла, подбросила вверх, а потом потянула в глубину.
Юная парочка на берегу только теперь подняла тревогу.
— Человек, пьяный человек утопился!
II
Весной 1947 года Алек вернулся в Польшу. Хоть и трудно было осуществить это решение, Билинский считал его правильным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82