https://wodolei.ru/catalog/vanni/100x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Хвала и слава
Роман (польск)
II том

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
СПЕЛЫЕ ГРОЗДЬЯ
I
Весна 1937 года была очень холодной, и даже в Риме она нерешительно затянулась, то и дело поглядывая на север, точно понимала, что означает германо-итальянский союз. Эдгар не ожидал подобной толкотни и холода в Вечном городе. Благодаря давним знакомствам, относящимся еще ко временам детства, когда он появлялся в Риме в обществе папы, мамы и украшенной розовыми лентами Эльжбетки, он всегда пользовался некоторыми привилегиями в «Grand Hotel de Russie». Так и на этот раз. После долгих выяснений, доставивших Эдгару немало неприятных минут, ему отвели закуток на втором этаже. Это был небольшой номер для прислуги, без ванны (прислуге, как известно, мыться не обязательно), но зато с окном, выходящим на террасы сада — главной достопримечательности «Hotel de Russie». Террасы эти взбирались чуть ли не к Монте-Пинчио и были покрыты виноградом и зарослями глициний. Глициния еще не цвела (в мае, в Риме!), и длинные кисти ее свешивались с безлистых стеблей, похожие на мертвых мышей, которых озорной мальчишка развесил на веревочках.
Последние месяцы жизни в Варшаве утомили Эдгара. Работа в консерватории, для которой он не был создан, совершенно опустила его, и, чтобы хоть как-то держаться, приходилось подкреплять слабеющие силы глотком коньяку, который он всегда носил при себе в плоской хрустальной фляжке. Он давно уже не был у врача, но инстинктивно его тянуло на юг. После не заслуживших признания последних произведений Эдгар ничего не сочинял — в какой-то мере мешало чувство горечи, но больше из-за слабости и бессилия, которые он сам от себя скрывал. Денег поэтому было мало, только то, что приносило скудно оплачиваемое преподавание. Отец на своем сахарном заводе зарабатывал куда больше, но ему и в голову не приходило, что его знаменитый сын может нуждаться в помощи. Эльжуня разбиралась в этом несколько лучше, хотя и была далеко, она-то и устроила Эдгару поездку в Рим, переведя на Banco d'ltalia некоторую сумму долларов.
Каково же было разочарование Эдгара, когда вместо ожидаемого тепла он встретил в Риме холод, бурные ливни, которые могли в минуту промочить человека до нитки. После душевного подъема, вызванного приездом в великий город, настроение у Эдгара вдруг сразу упало, и наутро просто не было сил подняться с постели. Сад за окном — единственным окном его номера — казался унылым и бесцветным. Жесткие вечнозеленые кусты топорщились на гравии, словно нахохлившиеся зверьки, а небо над ними было серое и свинцовое, совсем такое же, как в Варшаве. И все же он встал, хотя весь покрылся потом от усилия. Болело горло. Болеть оно начало еще в вагоне. Эдгар прополоскал его йодной настойкой. Пошел на Монте-Пинчио. Взбираться пришлось по Испанской лестнице, но усталости он не ощутил — так поразило его совершенство всей этой композиции: лестница, обелиск, церковь, хотя и не были расположены на одной оси, оставляли впечатление высочайшей гармонии.
На Монте-Пинчио почти никого не было, холод разогнал гуляющих, толпа торговцев сувенирами и фотографов тоже поредела; только подальше, в парке, по пути к вилле Боргезе, стояли квадратом белые ширмы, и вокруг тесной гурьбой толпились дети. В квадрате, за ширмами, сидел человек и показывал кукол. Был там чудесный носатый Пульчинелла и прочие реликты Commedia dell'arte.
Эдгар растроганно улыбнулся. Ему вспомнились точно такие же «куклы из-за ширмы» — как это называли у них дома, на одесских дворах. Он постоянно видел вот такие же фигурки, нарумяненные и носатые, и всегда огорчался из-за того, что жандарм, столько раз остававшийся в дураках по вине ярко раскрашенного Петрушки, в конце концов убивал Петрушку палкой. Петрушка жалобно кричал, а потом бессильно перевешивался через ширму. А маленький Эдгар плакал, и ничем нельзя было его успокоить. Итальянские куклы выглядели иначе, и жандарм не убивал Пульчинеллу. Эдгар на минуту остановился поглядеть на представление. По мосту к вилле Боргезе мимо импровизированного театра, раскинувшегося в прославленном парке, быстро проносились автомобили, но Эдгар, не обращая на них внимания, смотрел на маленького Кашперля — он же Пульчинелла, он же Петрушка — и вспоминал Одессу.
«Я что-то слишком много вспоминаю»,— произнес он про себя, отошел от театра и медленно направился в глубь парка.
Что Эдгар находился в том периоде жизни, когда воспоминания начинают одолевать с неожиданной силой. Молодость не знает воспоминаний, то, что ей кажется воспоминанием, на самом деле всего лишь стремление вызвать в памяти отдельные факты, которые могут повториться. В какой-то момент жизни мы начинаем понимать, что ничто уже не повторится, а все, что наступит, будет иным и уже лишенным былых красок. И вот тогда, вспоминая (например, розовые банты Эльжуни), сознаешь, что ничто уже не возникнет вновь.
На газонах парка, прямо в траве, росли красные и розовые лилии. Несмотря на холод и дождь, они раскрывали свои мясистые чашечки пастельных тонов — точно с шипеньем раскрывались драконьи пасти, полные зубов-тычинок. Эти удивительные цветы, небрежно раскиданные среди пиний и кипарисов, выделялись на темном фоне, словно сказочные существа, созданные фантазией китайских художников. Эдгар, не останавливаясь, недоверчиво взглянул на них. «Не удивительно,— подумал он,— что у итальянцев такая необычайная живопись!» Из всей этой живописи он решил выбрать отдельных мастеров и обстоятельно осмотреть их картины. От «Grand Hotel de Russie» недалеко было до Санта-Ма-рия-дель-Пополо, где в боковом приделе висели два великолепных полотна Караваджо. Этот пока что мало известный и не вполне оцененный создатель драматических сцен, умевший представлять все в необычном свете, уже завоевал симпатию Эдгара. Основывалась ли эта симпатия на духовном сродстве? Нет, скорее уж на контрасте. Темные фрагменты его картин, из которых неожиданно выступали фигуры, залитые сильным, но необъяснимым светом, точно Караваджо был знаком с нашими рефлекторами, напоминали скорее музыку Бетховена, чем его, Эдгара, музыку. Огромный светлый конский крун, занимавший почти все пространство картины «Обращение святого Павла» и составлявший ее основное содержание, «наполнение» рамы, был точно таким же патетическим, величественным и одновременно не поддающимся объяснению, как фрагмент бетховенского квартета. Караваджо привлекал Эдгара своей непостижимостью; просто непонятно было, какими путями являлись к нему эти замыслы, откуда он их брал, как они рождались в голове художника. Эдгар отлично понимал, как рождались самые необычайные идеи в голове Гете. Понимал, ощущал своим творческим воображением, как возникла у Гете мысль о создании хотя бы такой сцены, как разговор Фауста с кентавром. Слова необычные, но ясные. Но он никак не мог понять, почему Караваджо вместо святого Павла нарисовал огромного коня, упиваясь округлостью его крупа, точно женским телом.
В Риме Эдгар бывал неоднократно, но всегда очень недолго, так что не знал великого города досконально. Только бедекер подсказал ему, что другие произведения Караваджо он найдет в церкви Сан-Луиджи-деи-Франчези. Фрески, представляющие житие святого Матфея, не были отмечены в путеводителе звездочкой, а это значило, что картины не считаются чем-то выдающимся. Но когда Эдгар встал посреди небольшой капеллы, когда церковный сторож зажег свет, от которого картины стали по-настоящему рельефными, у него просто перехватило дыхание.
Как в «Святом Павле» художника занимала «нагота» громадного коня, так и тут, в «Мученической смерти святого Матфея», занимала его неожиданная, абсолютная нагота воина, отрубающего голову святому. Гигантский, великолепный, совершенно голый мужчина в цвете лет затмил все окружающее. Освещенный невидимыми рефлекторами, он вырывался из рамы, из замкнутого пространства капеллы, и так и лез в глаза всем, кто на него смотрел,— с наглым, пугающим жестом палача.
Эдгар был поражен грубой силой, явленной художником, которая, несмотря ни на что, дышала красотой.
«А вот я так не сумею,— признался он себе,— у меня все всегда слишком приглушено. Мне бы родиться органистом в Ловиче...»
Никогда еще Рим не казался ему таким прекрасным. Идя по виа Кондотти, он не смотрел на раскрывающиеся, точно ладони, ступени, поддерживающие обелиск и церковь, а разглядывал магазины по обеим сторонам улицы. Драгоценности, галстуки, рубашки, изысканный Гуччи, «поставщик двора герцога Пьемонтского», фарфор, хрусталь —- все притягивало его взгляд. Он шел от витрины к витрине, озаренный наитием, подгоняемый жаждой жизни и упоения ею, жаждой обладания, наслаждения. Новая жизнь пробуждалась в нем, и неожиданно где-то в глубине он услышал слова забытых стихов, слитые с новой, только сейчас возникающей в нем музыкой. Обрывочные, несвязанные аккорды.
Он даже засмеялся про себя: «Музыку призвал к жизнп не голый воин Караваджо, а синие галстуки у Гуччи».
Он остановился перед крошечной лавчонкой, заинтересовавшись осликами: маленькие и побольше, из зеленой майолики, бежали они через всю витрину. Рядом с осликами стояли небольшие розовые и желтые пепельницы с выведенными на них изречениями. Некоторые изречения были банальны, но всаречались и забавные. В большинстве своем они воспроизводили какие-нибудь французские максимы или поговорки. На одной пепельнице он прочитал.
Потом он во время пребывания в Риме часто повторял про себя это «quand on est mort, c'est pour longtemps...».
Но самым чудесным Эдгару показался раскопанный и частично восстановленный Форум вдоль виа дель Имперо. Его поразило, что дома, которые некогда громоздились здесь, точно соты, слипаясь и разваливаясь, теперь полностью снесены. Он медленно брел по тротуарам, вдоль которых неслись ревущие стада великолепных автомобилей, пока не достиг того места, где возвышалась базилика Константина с ее фантастическими, ошеломляющими своим величием арками.
Из всех монументов, славящих былое величие римлян, мощь и роскошь цезарей и пап, ему особенно нравился один; больше всего он любил постоять не во внутреннем дворике Колизея, посреди зеленой травы, растущей на месте некогда пролитой крови, не перед аркой Тита, такой совершенной в своей композиционной цельности, не перед фасадом храма добродетельной Фаустины, жены Цезаря-Философа, а перед аркой Константина.
Его всегда занимала эта краснеющая форма — низкая арка рядом с великолепными и мудрыми арками, которым она могла бы подражать, но нет, она предпочла, точно гриб, неуклюже вырастать из земли; его занимали эти рельефы, натасканные откуда-то без склада и лада, не гармонирующие между собой и непропорциональные; занимали надписи, выбитые в точно таком же мраморе, какого было вокруг сколько угодно, но уже неловкой рукой, которая не умела воспроизводить буквы, виднеющиеся здесь на каждом шагу, повсюду, куда бы ни пал взгляд неумелого резчика.
«Как приходит в упадок культура? — задавался вопросом Эдгар. Почему тот, кто выбивал надпись на арке Константина, выбил ее так неуклюже? Только потому, что лучше не мог? А может быть, он считал, что так и нужно...»
И это невольно заставляло задуматься: «Может быть, он считал, что так нужно. Может быть, и я считаю, что именно так нужно творить? Разлагать все на первоначальные элементы, не подражать, упаси боже, Бетховену, не быть последовательным, не связывать голоса логически... Может быть, я считаю, что так надо, а это уже упадок культуры... то, что близится к концу. Может быть, все наше искусство подобно арке Константина?»
И когда под вечер он возвращался в гостиницу и ненадолго ложился отдохнуть, в голове его мешались обрывки всего виденного. Статуи цезарей — с синими галстуками. Испанская лестница — с корявыми надписями на арке Константина, а обнаженный воин, убивающий святого Матфея, был — как это бывает во сне — одновременно и голым, и в то же время в черной рубашке гвардии Муссолини.
Мешанина эта, возникавшая в голове Эдгара после полудня, означала, что он болен. И хотя термометра у него не было, он знал, что у него жар.
И все же каждое утро он вставал, сгорая от любопытства, как во времена молодости. Давно уже он не переживал ни одно из своих путешествий как некое приключение. Последние поездки его бывали обычно концертные: года два назад он был здесь с Эльжбетой, которая пела еще в Аугустео — ныне вновь именуемом усыпальницей великого Цезаря. Это были скорее светские рауты. Эльжбета обладала даром увлекать за собой толпы самых разных лиц, за нею ездили настойчивые поклонники, преданные ученицы, во всех столицах ее всегда окружала толпа знаменитостей. Во время последнего ее визита сюда в нее даже влюбился внебрачный сын Виктора Эммануила, хромой и поэтичный. Но это были не его, Эдгара, приключения, а приключения Эльжбеты.
Единственные письма, которые он сейчас получал с родины, были письма Артура Мальского из Лодзи; обычно он читал их с вымученной улыбкой, а иногда и с раздражением.
«Рим, Рим! — восклицал Артур в своих эпистолах, как будто расхаживая по комнате, подергивая плечом и попискивая, словно загнанная крыса.— Где это видано, ехать в Рим? Ведь Рим — это или развалины былой красоты, или ужасы нового, бессмысленного режима. Что вас может привлекать в Риме? Ведь там даже музыки нет...»
Эдгар мысленно отвечал Артуру: «А хотя бы то, что здесь смычки в оркестре играют действительно слаженно». Этого им не понять. Но писать этого он не хотел, так как знал, что его слова не убедят Артура.
«Лучше поячили бы у нас в Лодзи,— писал крошка Артур,— особенно вот такой холодной, ненастной весной. Вы бы увидели, как выглядит этот городок с канавами! Понимаете, с водосточными канавами. Вот вы и представьте это, созерцая древнеримские акведуки и прогуливаясь, точно Гете или Красинский, по римской Кампанье с дамами... Вам не приходило в голову, что мы, поляки, не можем себе позволить совершать вояжи ради эстетического наслаждения? Вот и подумайте об этом, глядя на голубое небо над Римом, когда у нас льет проливной дождь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я