https://wodolei.ru/catalog/accessories/stoliki/
И когда он оглядывался сейчас на себя тогдашнего, в Пустых Лонках, ему хотелось смеяться над этой наивной верой, будто он сможет вести какую-то там «собственную» жизнь.
По обоим берегам тянулись густые заросли лозы. В это время года густая листва лозняка приобретала темно-желтый, коричневый в тени, цвет. Деревья и кусты казались выкованными из жести или из меди. Они покрывали прибрежную полосу земли бесконечным валом. Туман, поднимавшийся с близлежащих лугов, тут же за зарослями густел, образуя тонкую голубоватую завесу, простиравшуюся вокруг.
Мглисто-голубые и золотистые просторы, погруженные в глубокую осеннюю тишину — ее лишь подчеркивало постукивание пароходных колес,— выглядели совершенно необитаемыми. Не то чтобы покинутыми жителями или каким-то образом лишенными их, нет, казалось, они погрузились в такой глубокий, крепкий сон, чго исключалось всякое проявление жизни. Не видно было ни труб над крышами, ни дыма между широкими полосами лесов, которые угадывались за голубоватой завесой.
Это сонное молчание убаюкивало Анджея, но не усыпляло. Успокаивало его, словно обнажая всю тщетность его тревог, усилий и беспокойства, а одновременно будило мысль, и постепенно все пережитое увиделось ему в какой-то отдаленной и более широкой перспективе. Начал он с раздумья: где же искать настоящую жизнь? Мысль эта как бы разветвилась и повернула его к прошлому. Он понимал, что сон — это не жизнь. Но действительно ли это сон?
То был самообман — сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное дно. Что-то там происходило, что-то — прежде всего — таилось. Но объяснить себе это он не мог.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, скорее казалось сейчас чем-то незначительным, чем-то вроде спора на пари, и при этом весьма ничтожное. Поймают — не поймают, ведь это не имело никакого значения. Так же как и тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой,
что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок или варшавские предместья. Время, потраченное на эти занятия, казалось ему потерянным временем. И вместе с тем заполненным каким-то материалом — заменителем, войлоком или чем-то в этом роде, не имеющим никакой ценности перед лицом непреложных фактов.
Такими фактами было продвижение немецкой армии. Занятый Киев и форсированный Днепр. Это были не победы, но триумфы. Анджей задумался, почему эти триумфы оставили его абсолютно
равнодушным, при этом равнодушным к единственно возможному в данный момент исходу: ведь решается судьба уже не государства, а целого народа. Цель немцев теперь ясна. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этих берегов заключает в себе примирение с судьбой, ожидание окончательного расчета, полного растворения в небытии?
Туман и сумрак сгущались. Становилось все темнее, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц. Из этой мглы и монотонной тишины возник невысокий худощавый человек и опустился на скамью рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и тощий. Анджей вздохнул — разговаривать не хотелось. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей задаст вопросе «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей считал, что обязан поддержать этот разговор.
— А далеко это — Петравин?
— Еще часа четыре будем ползти от Казимежа. На этой лайбе...
— Это где-то уже под Завихостом?
— Э, нет, оттуда еще кус порядочный. Это только так кажется. На такой реке не больно-то прикинешь расстояние.
Голос у незнакомца был спокойный и приятный. Анджею хотелось его слушать.
— Вы едете в эти края впервые? — спросил он.
— Что вы! — ответил человечек. — Каждые две недели туда езжу, а то и каждую неделю...
— Так вы уже знаете эту дорогу?
— Знаю, хорошо знаю.
— Ну и как там?
— А как должно быть? Как всюду. Везде одинаково. В Пулавах недавно ксендза повесили на мосту.
Анджей не считал возможным разговаривать с незнакомым человеком на подобные темы.
— Вам уже, наверно, наскучило,— спросил он,— так вот ездить и ездить?
— Какая уж тут скука. Сегодня-то еще хоть ничего, погода сносная, луна будет. А вот когда ночь темная и дождь, так пароход останавливается и стоит здесь всю ночь до рассвета. Мели-то каждый раз тут новые, а форватер никто не обозначает, некому этим заняться...
— А стоит ли ездить? Человек печально развел руками.
— Что же мне делать, уважаемый? По профессии я флейтист. Флейтист оркестра Варшавской оперы. Где же мне играть? Ходить по дворам?... Так уж лучше ездить за мясом.
— А-а, за мясом... — вставил Анджей.
— У меня четверо детей, кормить их надо. Жена немного торгует, хлеб печет. Кое-как тянем. У меня пока еще,— он постучал по скамье, на которой сидел,— ничего не забрали.
— Хорошо прячете,— заметил Анджей.
— Вы даже не знаете, какие у них здесь тайники, у этих речников. Однажды в Демблине был обыск. Сантиметр за сантиметром обшаривали — видно, кто-то предупредил. И представьте себе — ничего не нашли.
— А было что искать?
— О! Я тогда целого хряка провез, и немалого — сто сорок килограммов.
— Действительно смело.
— Не смелость это, а необходимость, — сказал флейтист.
Однако судно не дождалось луны и причалило к берегу. Тишина теперь воцарилась полная. В слабом свете, пробивавшемся из чрева парохода (на время стоянки передние огни погасили), тревожно, но бесшумно колыхались блеклые стебли аира и камыша. Было так тихо, что и флейтист немного сник. Притих, опустил голову, прислушался к чему-то, что шло от низких, бескрайних берегов.
Вдруг он достал из-за пазухи маленькую флейту, пикулину, и, приложив ее к губам, засвистел совсем как птаха. Анджей вздрогнул.
Флейтист отнял флейту от губ и с улыбкой (Анджей по голосу почувствовал, что он улыбается) сказал:
— Это у Скрябина во Второй симфонии такие пташки. Я всегда это играю. Если есть где-нибудь птичьи голоса — в «Пасторальной» или еще где-нибудь, — не первая флейта исполняет, а только я. Никто так не умеет...
Минуту было тихо. Но вот флейтист поднес флейту к губам и снова заиграл. То был уже не птичий свист, полилась мелодия, такая знакомая и такая всегда волнующая! Анджей вполголоса подпевал:
Спит уже все, и месяц затмило. И щелкает что-то за бором, Это, наверно, Филон мой милый Ждет меня под явором...
Мать часто пела это по просьбе Эдгара, и Анджей слушал за дверью. Не смел войти в комнату, к тому же мать не любила, когда сыновья слушали ее. Это было еще на улице Чацкого. Теперь мать никогда не поет.
Сердце у Анджея сжалось. Ведь мать еще существует, это она послала его за Антеком. Мать хочет, чтобы Антек приехал, хочет собрать их всех на Брацкой...
При воспоминании о Брацкой Анджея передернуло. Он чувствовал себя очень чужим в этом аристократическом, некрасивом, неудобном доме. Дом был и красивый, и удобный, он это хорошо знал, но ему там было плохо и неуютно. Нет, он не станет уговаривать Антека вернуться...
Флейтист прикрыл глаза, и Анджей видел, как он покачивается в такт песне. Подошел матрос. Нагнувшись к ним — от него разило потом и угольной гарью,— он сказал:
— Перестаньте, пожалуйста, играть. Не надо привлекать внимание к пароходу. Время позднее... — И, повернувшись к Анджею, добавил: — Ваши вещи я перенес в каюту номер два. Это двухместная каюта. Там вам будет удобнее.
Анджей внимательно посмотрел на матроса. Тот продолжал стоять, склонившись к нему. В темноте Анджей лишь видел поблескивающие белки его огромных глаз. Не зная, что сказать, он пробормотал:
— Спасибо.
Он был очень удивлен и еще больше удивился, когда матрос сказал, уходя:
— Можете туда идти. Тот господин уже там. Вдвоем будете.
Козырнув по-военному, матрос ушел. Флейтист смолк. Анджей чувствовал на себе его испытующий взгляд. Пожав плечами, он хлопнул флейтиста по колену:
— Право, я ничего не понимаю.
Флейтист положил ему руку на плечо и прошептал:
— Ступайте в каюту. Это, должно быть, важно.
Но в каюте ничего важного не было. На столике стояла свеча в круглой стеклянной вазочке. «Тот господин» уже лежал на одной из скамей, но лицо его было в тени, так что Анджей не мог разглядеть его.
— Добрый вечер,— сдержанно и серьезно сказал Анджей. Сел на свою скамью, где уже лежал его рюкзак и несколько темных одеял. Достал сигарету.
— Вам не помешает дым? — спросил он соседа. Тот что-то невнятно пробормотал. Потом добавил:
— Сам курю.
Анджей хотел протянуть ему портсигар, но передумал. Могло показаться, что он хочет рассмотреть лицо незнакомца. А тог явно старался держаться подальше от света.
— Ваша фамилия Голомбек? — глухо спросил незнакомец. Анджей рассмеялся:
— Да, так записано в кеннкарте.
— А на самом деле?
— И на самом деле Голомбек, — спокойно ответил Анджей.— А вы откуда знаете?
— Я видел, когда вы показывали кеннкарту, покупая билет.
— Ага. Вы стояли рядом.
— Да, рядом.
Анджей старался припомнить соседей в очереди у кассы. Но не припомнил.
— Не сын ли вы Франтишека Голомбека? — спросил немного погодя незнакомец.
Анджея не удивили эти вопросы и не обеспокоили.
— Франтишека, — ответил он.
Незнакомец глубоко вздохнул. Надолго умолк. Анджей, намереваясь лечь спать, отодвинул рюкзак.
— Что с вашим отцом? Анджей спокойно возразил:
— Не такое теперь время, чтобы с каждым откровенничать о семейных делах, — сказал он, укладываясь на скамье.
Незнакомец промолчал.
— Это верно,— произнес он наконец.— Откровенничать не стоит.
Анджей одумался:
— Впрочем, могу сказать. Отца нет в Польше.
— Ага,— понял тот.— Он был в армии.
— В армии или не в армии, но сейчас его нет,— повторил Анджей и собрался спать. Повернувшись спиной к незнакомцу, он натянул одеяло до самого подбородка.
Анджей уже начал засыпать, когда незнакомец возобновил свои расспросы.
— Вы старший в семье?
— Нет, есть еще старший брат. К нему и еду.
— В Пулавы?
— Под Люблин. Брат учительствует там.
— В школе?
— Нет, частным образом. Наступила пауза.
— Теперь вы, кажется, уже знаете все о моей семье,— прервав тишину, насмешливо сказал Анджей.
— Нет, еще не все,— вздохнул незнакомец.— А бабка ваша, пани Голомбекова, жива?
— Жива. В деревне живет.
— В Бартодзеях? — вдруг спросил незнакомец.
— Нет. Под Седльцами.
— Под Седльцами? — с некоторым удивлением переспросил назойливый сосед.
«Ого, — подумал Анджей, — этот тип знает даже, что бабушка жила прежде в Бартодзеях. Это Владек Голомбек, и никто другой!»
В каюте воцарилось молчание.
Незнакомец предложил погасить свечу. Погасили.
Анджей, разумеется, не мог заснуть, хотя минуту назад его клонило в сон. Он позевывал, но лежал с открытыми глазами. Догадка потрясла его. Что делать? Заговорить напрямик? Нельзя. Тот от всего отопрется. Но раз уж он сюда явился из Москвы...
Анджей повернулся на другой бок.
— Вы не спите? — спросил его незнакомец. «Дядя!» — подумал Анджей. И пробормотал:
— Нет.
Только сейчас он заметил едва слышимый, но явно русский акцент собеседника. Даже не в том, как резко прозвучало «с» в слове «спите», но в самой мелодии фразы, в интонации вопроса. Анджей больше не сомневался.
«Вот черти принесли!» — подумал он.
— Что у вас в Варшаве говорят обо всем этом?
Анджей не любил такого рода вопросов. Он не понимал, как можно так обобщать: «говорят!»! Смотря как, кто и где говорит, смотря что говорит и что при этом думает...
— Это от многого зависит..,— нехотя ответил он. «Дядя» словно бы почувствовал его возражение. Он немного
повысил голос, и непольский акцент его стал еще явственнее.
«В конце концов, ничего страшного,— успокаивал себя Анджей.— Сейчас тут много людей вертится из Вильно и Львова, никто даже внимания не обратит. А вообще-то ему не мешало бы заняться своим произношением».
— Разумеется, зависит,— довольно горячо заговорил «дядя»,— от среды, классовой принадлежности, возраста. Однако все эти разные мнения должны же как-то суммироваться, создавать общую атмосферу...
— Вы были в Варшаве? — с некоторым оттенком презрения спросил его Анджей.
«Дядя» запнулся.
— Был...— ответил он, но чувствовалось, что говорил неправду.
— Ну так зачем же спрашиваете? — возмутился Анджей.— Кто был в Варшаве, тот прекрасно ощутил, причем сразу же, какая там атмосфера.
— Да, верно, сразу же ощущается,— неуверенно ответил погруженный в тень голос.
Некоторое время оба молчали.
— А какая? — спросил незнакомец. Анджей заворочался на своем ложе.
— Вам неудобно? — спросил тот.
— Нет, удобно. Только рюкзак мешает,— ответил Анджей, а потом добавил: — Отвечу вам, как Флориан Шарый: не столько рана болит, сколько злой сосед огорчает.
— Каких соседей вы имеете в виду? Анджей снова помолчал.
— Обоих, — сказал он с внезапной решимостью.
Он почувствовал, что его собеседник приподнялся на локте. В слабом свете — отблеске Вислы, — падающем из иллюминатора, Анджей увидел очертания лица незнакомца. Он внутренне насторожился, чувствуя, что тот ему ответит.
Анджей хорошо знал, предугадывал каждое его слово, но не потому, что уже слышал их когда-то. И не потому, что взвешивал или готовил их в себе. Слов этих — даже если он когда-нибудь и формировал их для себя — он боялся и не хотел слышать. Тем более не хотел он их слышать из уст дяди, брата отца.
Анджей не хотел думать об отце, старался не думать об отце; он очень тосковал по нему, но считал это чувство настолько иррациональным, что не желал его признавать. Зачем ему тосковать об отце? Это был обыкновенный буржуа, мещанин. Что же, верить в кровные узы? Нет, ему не хотелось, чтобы эти узы определяли его отношение к тому, что сейчас придется услышать.
Он уже собирался сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
По обоим берегам тянулись густые заросли лозы. В это время года густая листва лозняка приобретала темно-желтый, коричневый в тени, цвет. Деревья и кусты казались выкованными из жести или из меди. Они покрывали прибрежную полосу земли бесконечным валом. Туман, поднимавшийся с близлежащих лугов, тут же за зарослями густел, образуя тонкую голубоватую завесу, простиравшуюся вокруг.
Мглисто-голубые и золотистые просторы, погруженные в глубокую осеннюю тишину — ее лишь подчеркивало постукивание пароходных колес,— выглядели совершенно необитаемыми. Не то чтобы покинутыми жителями или каким-то образом лишенными их, нет, казалось, они погрузились в такой глубокий, крепкий сон, чго исключалось всякое проявление жизни. Не видно было ни труб над крышами, ни дыма между широкими полосами лесов, которые угадывались за голубоватой завесой.
Это сонное молчание убаюкивало Анджея, но не усыпляло. Успокаивало его, словно обнажая всю тщетность его тревог, усилий и беспокойства, а одновременно будило мысль, и постепенно все пережитое увиделось ему в какой-то отдаленной и более широкой перспективе. Начал он с раздумья: где же искать настоящую жизнь? Мысль эта как бы разветвилась и повернула его к прошлому. Он понимал, что сон — это не жизнь. Но действительно ли это сон?
То был самообман — сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное дно. Что-то там происходило, что-то — прежде всего — таилось. Но объяснить себе это он не мог.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, скорее казалось сейчас чем-то незначительным, чем-то вроде спора на пари, и при этом весьма ничтожное. Поймают — не поймают, ведь это не имело никакого значения. Так же как и тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой,
что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок или варшавские предместья. Время, потраченное на эти занятия, казалось ему потерянным временем. И вместе с тем заполненным каким-то материалом — заменителем, войлоком или чем-то в этом роде, не имеющим никакой ценности перед лицом непреложных фактов.
Такими фактами было продвижение немецкой армии. Занятый Киев и форсированный Днепр. Это были не победы, но триумфы. Анджей задумался, почему эти триумфы оставили его абсолютно
равнодушным, при этом равнодушным к единственно возможному в данный момент исходу: ведь решается судьба уже не государства, а целого народа. Цель немцев теперь ясна. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этих берегов заключает в себе примирение с судьбой, ожидание окончательного расчета, полного растворения в небытии?
Туман и сумрак сгущались. Становилось все темнее, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц. Из этой мглы и монотонной тишины возник невысокий худощавый человек и опустился на скамью рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и тощий. Анджей вздохнул — разговаривать не хотелось. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей задаст вопросе «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей считал, что обязан поддержать этот разговор.
— А далеко это — Петравин?
— Еще часа четыре будем ползти от Казимежа. На этой лайбе...
— Это где-то уже под Завихостом?
— Э, нет, оттуда еще кус порядочный. Это только так кажется. На такой реке не больно-то прикинешь расстояние.
Голос у незнакомца был спокойный и приятный. Анджею хотелось его слушать.
— Вы едете в эти края впервые? — спросил он.
— Что вы! — ответил человечек. — Каждые две недели туда езжу, а то и каждую неделю...
— Так вы уже знаете эту дорогу?
— Знаю, хорошо знаю.
— Ну и как там?
— А как должно быть? Как всюду. Везде одинаково. В Пулавах недавно ксендза повесили на мосту.
Анджей не считал возможным разговаривать с незнакомым человеком на подобные темы.
— Вам уже, наверно, наскучило,— спросил он,— так вот ездить и ездить?
— Какая уж тут скука. Сегодня-то еще хоть ничего, погода сносная, луна будет. А вот когда ночь темная и дождь, так пароход останавливается и стоит здесь всю ночь до рассвета. Мели-то каждый раз тут новые, а форватер никто не обозначает, некому этим заняться...
— А стоит ли ездить? Человек печально развел руками.
— Что же мне делать, уважаемый? По профессии я флейтист. Флейтист оркестра Варшавской оперы. Где же мне играть? Ходить по дворам?... Так уж лучше ездить за мясом.
— А-а, за мясом... — вставил Анджей.
— У меня четверо детей, кормить их надо. Жена немного торгует, хлеб печет. Кое-как тянем. У меня пока еще,— он постучал по скамье, на которой сидел,— ничего не забрали.
— Хорошо прячете,— заметил Анджей.
— Вы даже не знаете, какие у них здесь тайники, у этих речников. Однажды в Демблине был обыск. Сантиметр за сантиметром обшаривали — видно, кто-то предупредил. И представьте себе — ничего не нашли.
— А было что искать?
— О! Я тогда целого хряка провез, и немалого — сто сорок килограммов.
— Действительно смело.
— Не смелость это, а необходимость, — сказал флейтист.
Однако судно не дождалось луны и причалило к берегу. Тишина теперь воцарилась полная. В слабом свете, пробивавшемся из чрева парохода (на время стоянки передние огни погасили), тревожно, но бесшумно колыхались блеклые стебли аира и камыша. Было так тихо, что и флейтист немного сник. Притих, опустил голову, прислушался к чему-то, что шло от низких, бескрайних берегов.
Вдруг он достал из-за пазухи маленькую флейту, пикулину, и, приложив ее к губам, засвистел совсем как птаха. Анджей вздрогнул.
Флейтист отнял флейту от губ и с улыбкой (Анджей по голосу почувствовал, что он улыбается) сказал:
— Это у Скрябина во Второй симфонии такие пташки. Я всегда это играю. Если есть где-нибудь птичьи голоса — в «Пасторальной» или еще где-нибудь, — не первая флейта исполняет, а только я. Никто так не умеет...
Минуту было тихо. Но вот флейтист поднес флейту к губам и снова заиграл. То был уже не птичий свист, полилась мелодия, такая знакомая и такая всегда волнующая! Анджей вполголоса подпевал:
Спит уже все, и месяц затмило. И щелкает что-то за бором, Это, наверно, Филон мой милый Ждет меня под явором...
Мать часто пела это по просьбе Эдгара, и Анджей слушал за дверью. Не смел войти в комнату, к тому же мать не любила, когда сыновья слушали ее. Это было еще на улице Чацкого. Теперь мать никогда не поет.
Сердце у Анджея сжалось. Ведь мать еще существует, это она послала его за Антеком. Мать хочет, чтобы Антек приехал, хочет собрать их всех на Брацкой...
При воспоминании о Брацкой Анджея передернуло. Он чувствовал себя очень чужим в этом аристократическом, некрасивом, неудобном доме. Дом был и красивый, и удобный, он это хорошо знал, но ему там было плохо и неуютно. Нет, он не станет уговаривать Антека вернуться...
Флейтист прикрыл глаза, и Анджей видел, как он покачивается в такт песне. Подошел матрос. Нагнувшись к ним — от него разило потом и угольной гарью,— он сказал:
— Перестаньте, пожалуйста, играть. Не надо привлекать внимание к пароходу. Время позднее... — И, повернувшись к Анджею, добавил: — Ваши вещи я перенес в каюту номер два. Это двухместная каюта. Там вам будет удобнее.
Анджей внимательно посмотрел на матроса. Тот продолжал стоять, склонившись к нему. В темноте Анджей лишь видел поблескивающие белки его огромных глаз. Не зная, что сказать, он пробормотал:
— Спасибо.
Он был очень удивлен и еще больше удивился, когда матрос сказал, уходя:
— Можете туда идти. Тот господин уже там. Вдвоем будете.
Козырнув по-военному, матрос ушел. Флейтист смолк. Анджей чувствовал на себе его испытующий взгляд. Пожав плечами, он хлопнул флейтиста по колену:
— Право, я ничего не понимаю.
Флейтист положил ему руку на плечо и прошептал:
— Ступайте в каюту. Это, должно быть, важно.
Но в каюте ничего важного не было. На столике стояла свеча в круглой стеклянной вазочке. «Тот господин» уже лежал на одной из скамей, но лицо его было в тени, так что Анджей не мог разглядеть его.
— Добрый вечер,— сдержанно и серьезно сказал Анджей. Сел на свою скамью, где уже лежал его рюкзак и несколько темных одеял. Достал сигарету.
— Вам не помешает дым? — спросил он соседа. Тот что-то невнятно пробормотал. Потом добавил:
— Сам курю.
Анджей хотел протянуть ему портсигар, но передумал. Могло показаться, что он хочет рассмотреть лицо незнакомца. А тог явно старался держаться подальше от света.
— Ваша фамилия Голомбек? — глухо спросил незнакомец. Анджей рассмеялся:
— Да, так записано в кеннкарте.
— А на самом деле?
— И на самом деле Голомбек, — спокойно ответил Анджей.— А вы откуда знаете?
— Я видел, когда вы показывали кеннкарту, покупая билет.
— Ага. Вы стояли рядом.
— Да, рядом.
Анджей старался припомнить соседей в очереди у кассы. Но не припомнил.
— Не сын ли вы Франтишека Голомбека? — спросил немного погодя незнакомец.
Анджея не удивили эти вопросы и не обеспокоили.
— Франтишека, — ответил он.
Незнакомец глубоко вздохнул. Надолго умолк. Анджей, намереваясь лечь спать, отодвинул рюкзак.
— Что с вашим отцом? Анджей спокойно возразил:
— Не такое теперь время, чтобы с каждым откровенничать о семейных делах, — сказал он, укладываясь на скамье.
Незнакомец промолчал.
— Это верно,— произнес он наконец.— Откровенничать не стоит.
Анджей одумался:
— Впрочем, могу сказать. Отца нет в Польше.
— Ага,— понял тот.— Он был в армии.
— В армии или не в армии, но сейчас его нет,— повторил Анджей и собрался спать. Повернувшись спиной к незнакомцу, он натянул одеяло до самого подбородка.
Анджей уже начал засыпать, когда незнакомец возобновил свои расспросы.
— Вы старший в семье?
— Нет, есть еще старший брат. К нему и еду.
— В Пулавы?
— Под Люблин. Брат учительствует там.
— В школе?
— Нет, частным образом. Наступила пауза.
— Теперь вы, кажется, уже знаете все о моей семье,— прервав тишину, насмешливо сказал Анджей.
— Нет, еще не все,— вздохнул незнакомец.— А бабка ваша, пани Голомбекова, жива?
— Жива. В деревне живет.
— В Бартодзеях? — вдруг спросил незнакомец.
— Нет. Под Седльцами.
— Под Седльцами? — с некоторым удивлением переспросил назойливый сосед.
«Ого, — подумал Анджей, — этот тип знает даже, что бабушка жила прежде в Бартодзеях. Это Владек Голомбек, и никто другой!»
В каюте воцарилось молчание.
Незнакомец предложил погасить свечу. Погасили.
Анджей, разумеется, не мог заснуть, хотя минуту назад его клонило в сон. Он позевывал, но лежал с открытыми глазами. Догадка потрясла его. Что делать? Заговорить напрямик? Нельзя. Тот от всего отопрется. Но раз уж он сюда явился из Москвы...
Анджей повернулся на другой бок.
— Вы не спите? — спросил его незнакомец. «Дядя!» — подумал Анджей. И пробормотал:
— Нет.
Только сейчас он заметил едва слышимый, но явно русский акцент собеседника. Даже не в том, как резко прозвучало «с» в слове «спите», но в самой мелодии фразы, в интонации вопроса. Анджей больше не сомневался.
«Вот черти принесли!» — подумал он.
— Что у вас в Варшаве говорят обо всем этом?
Анджей не любил такого рода вопросов. Он не понимал, как можно так обобщать: «говорят!»! Смотря как, кто и где говорит, смотря что говорит и что при этом думает...
— Это от многого зависит..,— нехотя ответил он. «Дядя» словно бы почувствовал его возражение. Он немного
повысил голос, и непольский акцент его стал еще явственнее.
«В конце концов, ничего страшного,— успокаивал себя Анджей.— Сейчас тут много людей вертится из Вильно и Львова, никто даже внимания не обратит. А вообще-то ему не мешало бы заняться своим произношением».
— Разумеется, зависит,— довольно горячо заговорил «дядя»,— от среды, классовой принадлежности, возраста. Однако все эти разные мнения должны же как-то суммироваться, создавать общую атмосферу...
— Вы были в Варшаве? — с некоторым оттенком презрения спросил его Анджей.
«Дядя» запнулся.
— Был...— ответил он, но чувствовалось, что говорил неправду.
— Ну так зачем же спрашиваете? — возмутился Анджей.— Кто был в Варшаве, тот прекрасно ощутил, причем сразу же, какая там атмосфера.
— Да, верно, сразу же ощущается,— неуверенно ответил погруженный в тень голос.
Некоторое время оба молчали.
— А какая? — спросил незнакомец. Анджей заворочался на своем ложе.
— Вам неудобно? — спросил тот.
— Нет, удобно. Только рюкзак мешает,— ответил Анджей, а потом добавил: — Отвечу вам, как Флориан Шарый: не столько рана болит, сколько злой сосед огорчает.
— Каких соседей вы имеете в виду? Анджей снова помолчал.
— Обоих, — сказал он с внезапной решимостью.
Он почувствовал, что его собеседник приподнялся на локте. В слабом свете — отблеске Вислы, — падающем из иллюминатора, Анджей увидел очертания лица незнакомца. Он внутренне насторожился, чувствуя, что тот ему ответит.
Анджей хорошо знал, предугадывал каждое его слово, но не потому, что уже слышал их когда-то. И не потому, что взвешивал или готовил их в себе. Слов этих — даже если он когда-нибудь и формировал их для себя — он боялся и не хотел слышать. Тем более не хотел он их слышать из уст дяди, брата отца.
Анджей не хотел думать об отце, старался не думать об отце; он очень тосковал по нему, но считал это чувство настолько иррациональным, что не желал его признавать. Зачем ему тосковать об отце? Это был обыкновенный буржуа, мещанин. Что же, верить в кровные узы? Нет, ему не хотелось, чтобы эти узы определяли его отношение к тому, что сейчас придется услышать.
Он уже собирался сказать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82