Выбор супер, доставка мгновенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Пани Фибих взяла один подсвечник и громко сказала:
— Нельзя, чтобы три свечи горели.
При звуках этого голоса Янек открыл глаза. Мышинский наклонился к нему.
Янек долго, яо осмысленно смотрел на него. Видно было, что в его мозгу совершается какая-то работа. Наконец он улыбнулся так мило и неопределенно, как впервые в жизни улыбаются двухнедельные младенцы. Как улыбалась Мальвинка. Потом пошевелил губами.
— Дорогой,— сказал он,— это я у тебя? Вевюрский никогда не называл Януша по имени.
— Что случилось? Откуда ты? — вопросом на вопрос ответил хозяин.
— Подстрелили меня... дрянь дело... Лилек... Расскажи... я не могу.
Плачущий парень громко хлюпнул носом, точно втянул в себя все слезы.
— Мы вместе из тюрьмы шли,— сказал он, как-то вдруг подобравшись,— товарищ Янек и мы все. И тут... тут мы и собрались... Немец-то был уже перед нами... со стороны Варшавы...
Вевюрский приподнялся на локте и уже почти бессознательно уставился на Януша напряженным, вопрошающим взглядом.
— Да ведь как же такое можно допустить? — произнес он вдруг звучным, удивительно сильным голосом.— Немец уже от Варшавы идет? Нет, как это можно?.. Дорогой...
Стоящий над ним Лилек положил свои огромные ручищи на его плечи.
— Товарищ, ты не двигайся. Рана откроется. Вевюрский обмяк.
— Эх...— прошептал он снова слабым голосом.
— Куда ему?
— В правое легкое. Две пули.
— Кровь идет?
— Как-то закупорилось.
Вевюрский снова приподнял веки. Зрачки у него были расширены и глаза стекленели, как бусины,— они казались сейчас совсем черными.
— Тут ведь так...— начал он быстро и не очень внятно, глотая слоги и обращаясь даже не к Янушу, а куда-то в пространство.— Тут ведь так, брат ты мой, нельзя. Это не наше дело — убегать. Пусть кто хочет бежит... А так нельзя... чтобы все бежали... чтобы все... Понимаешь, Януш? Ведь ты даже не знаешь...
И неожиданно осекся на половине фразы, на полуслове. Все как ножом обрезало — и речь этого человека и дыхание. А взгляд еще больше остекленел и застыл. Не было никакого перехода между жизнью и смертью.
— Янек! — воскликнул Мышинский.— Янек! — И схватил его за руку.
Подняв голову, он встретил устремленный на него вопросительный взгляд чернявого Лилека. Во взгляде этом еще была надежда. От утреннего холода у Януша начала дрожать челюсть, а тишина сделалась такая, что слышно было, как кровь Вевюрского стекает с дивана и капает на пол.
Пани Фибих подтолкнула словно окаменевшую Ядвигу.
— Преставились дядя-то,— сказала она громким шепотом.
— Прими, господи, душу его,— с чувством произнес Игнац и широко перекрестился.
Уже светало. На лице умершего заиграли падающие от окна розоватые блики. Януш склонился над ним и большими пальцами закрыл ему глаза. Делал он это впервые и даже удивился, что веки опустились с такой легкостью. Как будто ключ повернул в хорошо смазанном замке.
Неожиданно со двора донесся какой-то шум, какое-то движение. Кто-то быстро пробежал через сени — это оказался сынишка Игнаца.
— Немцы пришли!
Януш оторвал взгляд от лица покойного и оглядел присутствующих.
— В сад и оттуда — в лес,— бросил он чернявому Лилеку. Товарищи Вевюрского не заставили себя ждать и выскочили
через заднее крыльцо. Ядвига, стоя у окна, выходящего в сад, посмотрела им вслед, потом махнула рукой.
— Все в порядке,— произнесла она своим низким голосом. В эту минуту отворилась дверь и в комнату вошли два немецких солдата. Впереди шествовал высокий офицер в маскировочной накидке. За ними следовал Фибих.
— Herr Graf, — закричал офицер с порога — haben Sie kei-ne polnischen Soldaten im Hause?
Януш удивленно повернулся к нему. Немец говорил так громко.
— Ieh habe nur einen, aber er ist tod ,— ответил Мышинский, Офицер взглянул на убитого и махнул рукой.
— Ach, dreck! — сказал он и, быстро пройдя в другую комнату, открыл окно, возле которого только что стояла Ядвига.
XI
Ночью Ройская действительно отправила Спыхалу дальше. Дорога вела его сначала на восток, потом на юг.
Еще до рассвета подъехал он к горящим Седльцам. Поток телег, повозок и даже карет до предела заполнил небольшую площадь перед въездом в город, из окон окружавших площадь домов как-то спокойно выплескивались языки пламени, вскидываясь вверх, точно руки, точно лепестки гигантских тюльпанов. По крышам между черепицей, между черными кусками толя бегали, словно крысы, огоньки. Дым с багровым отсветом вздымался кверху, а потом сразу же исчезал в черной прорве.
Можно было бы объехать Седльцы, но никто этого не делал. Все хотели пробиться сквозь пламя. Спыхала намеревался как можно скорее попасть во Львов, теша себя надеждой догнать министерство. Поэтому он велел шоферу объехать город. Когда они были уже в поле, он заметил, что светает.
Очевидно, он вздремнул, потому что, когда вновь огляделся, было уже совсем светло. Справа от шоссе тянулось изумрудное кукурузное поле. Шоссе в этом месте делало дугу вокруг небольшого взгорка, сбегающего к оврагу. Кукурузное поле кончалось здесь отвесной стеной. Казимеж приказал шоферу остановиться.
Он вышел на шоссе. Занимался день, и солнце, еще довольно низкое, скрывалось за взгорьем. На другом краю неба, на западе, было темно — то ли ночь еще чернела, то ли стлался дым над Сед-льцами. Шоссе было пусто, только несколько сгоревших автомашин на холме и воронки от бомб свидетельствовали о том, что и здесь настигли беженцев зоркие глаза немецких летчиков. В воздухе стояла полная тишина.
«Почему нет жаворонков?—подумал Спыхала.— Да, верно, осень же».
Было холодно, он сделал несколько шагов и остановился подле распахиваемого поля, рядом с кукурузой. Здесь уже не надо было втягивать ноздрями запах влажной осенней земли. Аромат исходил от рыжеватых, мелко отваленных пластов, лежащих длинными рядами.
— Пашут,— произнес про себя Казимеж.
И тут он заметил пахаря.
Тот спускался со взгорка, направляясь прямо к нему. Плуг тянула пара сильных коней — легкая пыль, вздымающаяся над пашней, напоминала длинный розовый плюмаж; сквозь нее просвечивало лучезарное воскресное солнце. Пахарь, идущий за лошадьми, покрикивал на них, но самого его теперь не было видно.
Казимеж сделал шаг и тогда только разглядел старика с непокрытой лысой головой. Почему-то он решил, что должен его подождать. И в эту минуту до него донесся гул пролетающего в отдалении самолета.
Пахарь дошел до самой дороги, завернул коней, громко покрикивая на них, и остановился. Это был старый, морщинистый крестьянин. Когда он улыбнулся Казимежу, сеть мелких морщинок окружила его маленькие серые глаза. Курносый нос его еще больше вздернулся от этой улыбки. Он, видимо, хотел что-то сказать, но не решался и стоял, почесывая в затылке.
Шофер тоже вылез из машины и встал рядом с Казимежем.
Спыхала вдруг перебрался через неглубокую канаву и подошел к мужику. Солнечный свет заливал лицо пахаря утренним багрянцем и играл на блестящих от пота округлых крупах гнедых коней, которые напирали друг на друга.
— Здравствуй, дедушка,— сказал Казимеж.
— Здорово живете,— не очень уверенно откликнулся мужик.— А вы что же это, бежите, стало быть, от нас?
Спыхала растерялся.
— Немцы сверху садят...-— довольно равнодушно продолжал мужик.— А как там, в Седльцах? Все сгорело?
— Нет, нет,— неожиданно для самого себя сказал Спыхала,— я только хотел немного попахать.
— Хо-хо! — засмеялся старикан.— Уж будто и умеете?
— Пахал в молодости. Дед мой пахал, отец пахал. Неужто и я не смогу?
И, повернувшись к шоферу, который глазел на них, стоя на фоне шоссе и зеленых кустов, отрывисто бросил:
— Возврашайтесь к себе. Скажите пани Ройской, что я остался тут.
Шофер недоуменно смотрел на него. Казимеж снова перепрыгнул канаву и уже смягчившимся тоном пояснил:
— Поезжайте и скажите... Я же серьезно. Я остаюсь тут. А вам дам записку.
Он вырвал из блокнота листок и написал несколько слов. Шофер медленно и неохотно удалился. Спыхала вернулся к мужику.
— Дайте, а? Хоть попробовать.
Мужик молча, недоверчиво уступил ему место за плугом, Спыхала положил обе руки и крикнул на коней.
Вначале у него ничего не получалось. И вдруг он вспомнил, как надо держать плуг, медленно подрезал пласт глинистой и проросшей земли, и та стала отворачиваться плотным толстым слоем.
— А ну, проклятые!— закричал он на лошадей, которые, почувствовав чужую руку, шли с неохотой, словно с каким-то сопротивлением.
Борозда ровно тянулась в гору. Вскоре Казимеж был уже на вершине холма и оттуда оглянулся назад. Лошади стали, тяжело дыша. Спыхала вытер со лба пот и огляделся.
Внизу вилось шоссе, уходя дугой за зеленую стену кукурузы, а потом вновь выныривало, белое, узкое, гибкое. Над ним в голубом небе виднелось одно большое облако.
По шоссе удалялся маленький синий автомобиль Ройской, а в противоположном направлении мчали две легковые машины и грузовик. Казимеж равнодушно смотрел на них. За распаханным полем тянулся клин, засеянный рожью, которая уже пробивалась маленькими, редкими, с виду красноватыми ростками, освещенными лучами солнца. На каждом росточке еще дрожала капелька росы.
Мужик так и не двинулся с места — остался стоять там, где его оставил Спыхала, и улыбался ему издалека. Видно было только, как блестят на солнце его зубы.
За этот краткий миг Спыхала успел подумать о прошлой своей жизни.
— Ради этого я лез вверх,— сказал он, но все же улыбнулся про себя. И даже не подумал о Марии, боясь этого, еще не уверенный, что не дрогнет, вспомнив о ней.
Он нагнулся, закатал свои длинные брюки, уже запачканные землей, которая бурыми комьями прилипла к черной ткани, и, погоняя коней, с усилием потянувших дальше, повел борозду вниз.
Вскоре земля закрыла перед ним шоссе, мужика, кукурузу и даже облако в небе. Первые сегодняшние бомбы
глухо рвались где-то вдали.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
КАВАЛЬКАДА
В страдании каждый человек — будь он фаустовского образа мыслей, или марксистскою, или фрейдистского — достигает величия, если он ищет — каждый по своему — путей к воссозданию счастья.
Жан-Жак Мэйю
Лето незаметно переходило в осень. Густая зелень кленов смыкалась тесней, защищаясь от натиска ветров, но уже проглядывали в ней желтые листья, а кое-где даже целые ветки отсвечивали янтарным цветом. Непонятно откуда взялись на тропинках и аллеях парка в Пустых Лонках опавшие листья лип, прозрачные и бледно-желтые, как крылья бабочек. Днем деревья еще выглядели празднично и торжественно, но с наступлением ранних сумерек в их вершинах шумел ветерок, и ясно было, что это тревога и осень.
Днем парк стоял покинутый, редко можно было кого-нибудь увидеть среди клумб или под сенью раскидистых ветвей, но лишь только смеркалось, в аллеях возникали человеческие тени. Шли парами, группами, шли поодиночке. Это были беженцы из Варшавы и с западных земель, приютившиеся в помещичьем доме, во флигелях, в избах за воротами усадьбы. Днем они были заняты какими-то своими делами: поисками дров, приготовлением нехитрой пищи, вылазками в деревню либо даже в городок. Но вечером все спешили в парк — встретиться, поговорить. Одни лишь сетовали, другие рассуждали о причинах неожиданного поражения, искали виноватых и нерадивых, третьи приносили свежие сплетни, которые тут же обрастали всякого рода преувеличениями, четвертые рассказывали, кто и где погиб «на дорогах», и сообщали фантастические подробности смерти разных знаменитостей, которые, как выяснилось после, были целы и невредимы. Особенно невероятным казался слух о бегстве правительства и генерального штаба в Румынию. Этому уж никто не хотел верить.
Так оживал парк по вечерам, наполняясь шумом, подобным ночному журчанию горных потоков; шаги и голоса лишенных крова людей сливались воедино с тревожным шумом деревьев, готовящихся встретить осенние ветры.
Помещичий дом в Пустых Донках имел по бокам две небольшие башенки, увенчанные куполами. Крытые дранкой, купола эти поросли мхом. В правой башенке находилась комната, где умерла тетя Михася, в левой, наверху, под самым куполом, была комната Анджея, теперь битком набитая варшавскими гостями, а внизу, в первом этаже, помещалась часовня с отдельным входом из парка. В прежние времена ее отворяли только в особо торжественных случаях — для крестин или венчания. Теперь же, с тех пор как разразилась война, часовня была открыта весь день. Сюда приходили и беженцы, ели, а после полудня служились молебствия под предводительством энергичных и набожных старушек. По вечерам — а в шесть часов уже вечерело — часовенка наполнялась людьми, их фигуры, невзрачные, жалкие, словно бы теряли очертания в пламени свечей.
Здесь же возникла и сразу стала очень популярной военная молитва, где обращения к богу соответствовали нынешним трагическим обстоятельствам. В ней с легкостью отрекались от всего, что было некогда достигнуто, и казалось даже, что почтенные жрицы испытывают удовлетворение, взывая: «Верни нам, господи, отчизну и свободу!» Слова эти напоминали им молодость и неволю. Но для молодых людей эта молитва была непереносима. Анджей, забредший сюда в первый же день по приезде, не мог этого выдержать. Возмутив набожных старушек, он демонстративно покинул святую обитель в самый разгар богослужения.
Тем не менее эти сборища под сводом усадебной часовни лишали его покоя. Рано они начинались — Анджей не входил в часовню, а бродил поблизости, в тени высоких деревьев. Старые дубы и липы, знакомые ему с детства, теперь преобразились: они напомнили Анджею ясени в Робке и последнюю летнюю экскурсию. Казалось, от нее отделяют годы — а ведь минуло-то всего несколько недель. Анджей остро переживал свое одиночество. Геленку он избегал — с ней были связаны воспоминания о летних счастливых днях; к тому же ее, почему-то только ее, Анджей винил в этом странном исчезновении отца.
Он боялся присаживаться на крыльцо дома — это вызывало какие-то неопределенные мечтания, которые — он хорошо это знал — были сейчас неуместны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я