https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/
Януш потянулся за ней.
И тогда немец крикнул:
— Hande hoch!
Мышинский не послушался приказа. Наклонился над кучей бумаг и схватил брошюру. Поднес ее к своим близоруким глазам, перевернув титульную страницу.
Немец взбесился.
— Hande hoch! Hande hoch! Hande hoch! — истерически завопил он.
Януш поглядел на него со страхом, но словно на какое-то непонятное животное, и поднял обе руки. В левой он держал брошюру.
Вдруг он почувствовал, как сзади его обхватывают чьи-то сильные руки и начинают обшаривать сверху донизу. Послышалось саркастическое хихиканье, и рука обыскивавшего вытащила из заднего кармана брюк Януша блестящий английский револьвер.
«Забыл! — подумал Януш.— Совсем забыл, надо было выбросить где-нибудь по дороге. В траву или под деревом... Теперь пропал».
— Na,— послышался голос обыскивавшего,— da haben wir ein kleines nettes Spielzeug gefunden. Es stammt — glaube ich — aus dem Walde...
Немец, находившийся за спиной у Януша, бросил револьвер на стол. Голос того, что обыскивал, напомнил Янушу голос Шель-тинга. И перед его взором возник образ давнего, прекрасного Гейдельберга. Он обернулся.
— Ruhig, sonst schiesse ich! — завопил немец, стоявший против Януша, явно теряя самообладание. Он наверняка никогда еще не встречался с подобной наглостью у людей, которых обыскивал.
Позади Януша стоял высокий, молодой, очень красивый гестаповец.
«Ничего общего с Шельтингом,— подумал Януш,— только акцент такой же. Очевидно, тоже родом из Гейдельберга».
И, придав своему голосу подчеркнуто любезный тон, он обратился к гестаповцу с вопросом:
— Sind Sie in Heidelberg zu Hause?
Молодой человек ничего не ответил, только ткнул Януша дулом пистолета в поясницу, подталкивая вперед, к гестаповцу, который ждал его у стола.
«С меня достаточно,— подумал Януш,— все равно конец. Не собираюсь быть мучеником...»
Он сделал еще шаг к стоявшему перед ним немцу в каске и, переложив брошюру из левой руки в правую, слегка ударил по носу вопившего гестаповца.
— Ruhe! — произнес он очень спокойно, но громко.
Это было его последнее слово на этой земле. Два выстрела оглушительно грохнули в маленькой комнатке. Януш оперся грудью о стол и, скользнув по нему, свалился,как манекен, на кучу бумаг. Кровь его полилась на груду заметок, записей и вечно хранившихся в тайне интеллигентских стихов. Он успел еще подумать, что всякий конец бывает таким вот неожиданно бессмысленным.
— И я уже ничего не сделаю,— попытался даже прошептать он.
Но пурпурная мгла уже заволакивала его сознание, словно руки смерти рвали края какого-то щита, а потом ударили в самую его середину — и больше уже ничего не было.
— Na, der ist fertig,— сказал высокий красивый немец из Гейдельберга.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
I
Спыхала поселился на Брацкой, 20, в давней комнатушке Януша. Обосновался он в ней с ведома Мышинского, когда тот был еще жив. Ведь Януш в годы оккупации почти не показывался в Варшаве. И вот теперь, когда Януш погиб, Казимеж освободил его комнату, уступив ее, к большому неудовольствию панны Теклы, своему отцу.
Поздней осенью 1943 года старый Спыхала объявился в Варшаве сам не свой. Всю его семью — они по-прежнему жили в Баранувке — зверски убили бендеровцы. Старик поехал в город кое-что купить, загулял там, возвратился довольно поздно — и это спасло ему жизнь. Зато в подожженном, но так и не загоревшемся доме он нашел мать Казимежа, Ганку и двоих ее детей, которые лежали в лужах крови с перерезанными глотками и вылезшими глазами. Сабина со своим землемером еще в сороковом году подалась во Львов, и вестей от нее не было. Старик приехал в Варшаву и однажды в ноябрьский, очень хмурый день предстал перед Спыхалой. Кто дал ему этот адрес, как он сообразил, где искать сына,— добиться от него было невозможно. Какой-то инстинкт, который теплился в бесхитростной, простецкой душе старого Спыхалы, привел его из опустошенной Баранувки в Варшаву, а в Варшаве — в особняк Билинских.
Конечно же, это был инстинкт: старик уже почти совсем выжил из ума, главное, что он ничего не понимал. Не понимал, кто вырезал его семью, какая была связь между украинскими националистами и немцами, кто такие большевики, чья армия неотвратимо движется на запад,— он не понимал ничего. Весь свет заслонила ему личная его трагедия. Перед его глазами постоянно маячили трупы вырезанной родни, и если он открывал рот — а он, старый Спыхала, стал болтлив,— то говорил только об этом. Панне Текле часами приходилось выслушивать его, и всякий раз это была одна и та же история. «Счастье, что мои родители не дожили до таких страстей»,— так неизменно кончал он свое повествование.
И поразительное дело, в голове старого Спыхалы все на столько перепуталось, что ему представлялось, будто вместе с растерзанными телами его близких в подожженном доме остался и труп младшего сына, Яся, хотя тот умер много-много лет назад, еще в Соловьевке, у железной дороги. Спыхалу больше всего мучило как раз то, что отец вспоминал маленького Яся, смерть которого для Казимежа была самым страшным потрясением его ранней молодости. И не рассказ об убийстве материи сестры, а напоминание о смерти Яся делало болтовню отца просто невыносимой.
Впрочем, на выслушивание отцовских элегий времени у Спыхалы оставалось мало. Целыми днями его не бывало дома, частенько он и не ночевал. Жил Казимеж в крохотном будуарчике рядом со спальней Оли, но и ее не видел неделями. Старик, сообразив, однако, что сын неуловим, в самое немыслимое время поднимался с постели и пробирался вниз, в будуар, где спал Казимеж, чтобы поболтать с ним. Казимежа больше всего смущало то, что старик совершенно не мог взять в толк, где он живет, и не разбирался в установившихся в доме взаимоотношениях. В голове его к тому же никак не укладывалось, что Оля — это не Марыся Билинская, и он постоянно подозревал сына, будто тот говорит так, просто-напросто не желая «в этом» признаться.
Утром — солнечным утром 1 августа 1944 года — старый Спыхала вскочил с постели в пять часов, натянул на себя «что было» и торопливо зашлепал по скрипучей черной лестнице к сыну. Он очень удивился, застав Казимежа уже одетым, выбритым и собирающимся идти в город.
— Чего ты вскочил-то чуть свет? — спросил он, усаживаясь на стул у самых дверей.— И куда это ты?
Спыхала молчал.
— Да чего же ты не ответишь-то по-человечески?
Старик решительно не понимал, что не обо всем можно теперь говорить и что всего лучше вообще не задавать вопросов. Ни с того ни с сего он выпалил:
— А говорят, русак-то уже на Праге.
Спыхала удивленно взглянул на отца. Он и не думал даже, что старик знает, что такое Прага, а уж тем паче, что тот прослышал о таких новостях. В самом деле, со вчерашнего дня ходили упорные слухи, будто под Демблином русские перешли в наступление и их передовые части уже на Праге. Он встревожился, отец вполне мог знать и о другом.
— Кто вам сказал?
— Да вчера мне говорила ото... Текла. И, немного подумав, прибавил:
— А где эта самая Прага? Далеко она?
Вопрос этот успокоил Казимежа. Пусть уж лучше в голове отца будет каша, чем ясное представление о происходящем, считал он. Казимеж думал, что, несмотря на необычайную болтливость и фантастическую неосторожность варшавян в эти дни, весть о принятом вчера днем решении еще не долетела до «штаба» на Брацкой, 20 («штабом» Геленка называла компанию, состоявшую из панны Теклы и пани Шушкевич, а также старого Спыхалы).
Казимеж быстро выпроводил отца. Он спешил, пора было идти, но ему не хотелось, чтобы отец видел, как он будет вытаскивать из тайника пистолет.
— До свиданья, папаша,— проговорил он,— посидели бы вы сегодня лучше дома.
— А чего так? — спросил старик уже с порога.
— Стрелять могут,— сказал Казимеж.
— Да кто же будет стрелять? — поразился старик.
— Кто? Немцы, разумеется,— ответил Казимеж. Старик поплелся наверх.
Спыхалу чуточку удивило беспокойство отца. Беспокойство это было чем-то совершенно непонятным и не свойственным старику. Он напоминал Казимежу птицу перед бурей.
Впрочем, у него не было времени раздумывать над этим вопросом, вопросом слишком частным. Казимеж, правда, был заместителем командира округа, но зато принадлежал к тем немногим офицерам, у которых со вчерашнего дня в кармане лежала такая вот бумажка:
«Тревога. В собственные руки командирам округов. 31. 7. 19 час. Приказываю — «W» 1. 8. 17 часов...»
Сердце его сжималось — впервые в жизни чувствовал он что-то вроде страха. Ему казалось, будто какая-то огромная тяжелая туча наползает на него. А он не может сдвинуться с места. Казимеж отдавал себе отчет в никчемности всех подобного рода приказов. Он понимал, что ничего уже больше нельзя сделать. Все пойдет само собой.
Он торопился еще на одну встречу. Хотя было очень рано, он видел — а может, ему просто показалось? — что движение на улицах Варшавы оживленнее, чем обычно в такую пору. Казимеж прошел по Маршалковской, потом по Саксонскому парку. Свернул на Электоральную. День занимался чудесный. «К вечеру он утратит свое очарование», — думал Слыхала. В начале Электоральной был тот самый дом, перед которым Казимеж так часто останавливался. Дом, в котором жил Антоний Мальчевский. Спыхале всегда нравился этот поэт-солдат. Между ним и Казимежем не было ничего общего. Однако Казимеж и сегодня остановился. Это был небольшой, но изящно выстроенный дом. «И как это они умели?» — мелькнула у Спыхалы банальная мысль. Но это была мысль чисто внешняя, «напоказ» — напоказ самому себе. Ибо за всем этим крылись другие, очень трудные мысли. Страх.
В квартире на Хлодной народу собралось меньше, чем вчера. Жребий брошен, и не совсем ясно было, о чем же еще говорить. Спыхале казалось, что он на железнодорожной станции, провожает кого-то отправляющегося в дальний путь (Билинскую?), поезд вот-вот отойдет, настоящего разговора начинать нет смысла, а банальностей говорить не хочется. Стоит он перед вагоном, смотрит в глаза уезжающей, и оба молчат. Разговор в этой ничем не примечательной комнате, который поддерживало несколько мужчин, расположившихся в креслах, то и дело обрывался. Ждали тех, кто запаздывал или вовсе не пришел, перебрасывались ничего не значащими фразами. Наконец всем стало ясно, что ждать больше некого. Главнокомандующий говорил о том, что должно было определиться лишь ходом самой акции, так, словно сам он мог оказать на ее развитие исключительное и решающее влияние. Речь шла, впрочем, о деталях связи. И тут Спыхала с удивлением узнал о перенесении штаба на Волю.
Внимание его давно уже привлекал незнакомец, сидевший за столом напротив. Его не было тут ни вчера, ни позавчера.
Ото был офицер (каждое его движение выдавало кадрового офицера) небольшого роста, полнеющий, лысый. Лицо его заливал румянец, а маленькие, навыкате, голубые глаза показались Казимежу очень знакомыми.
Он так засмотрелся на этого человека, что прослушал, из-за чего вспыхнула ссора. Офицеры обвиняли друг друга в легкомыслии и некомпетентности. Но Спыхала не понимал, в чем дело. Незнакомец тоже явно заинтересовался Казимежем.
В шум спорящих голосов неожиданно вплелся вой сирен. Кто-то выглянул в окно, но самолетов не было слышно. Собравшиеся переглянулись, но никто не проронил ни слова. Вой заводских сирен ни о чем им не говорил. Может, он сказал что-нибудь немцам?
Атмосфера накалилась. Скандал утих, а вскоре угасли и разговоры. Стали прощаться. Прощались небрежно, не упоминая о том, что ждало их вечером. Спыхала получил приказ явиться к зданию сберкассы на углу Свентокшыской и Ясной.
Выходили по двое, как обычно. Получилось так, что Спыхала вышел вместе с тем самым лысым офицером. На лестнице он уже знал: это был Стась Чиж.
— Ну, как ты? — спросил Спыхала, когда они вышли во двор.
— Да ничего, как видишь,— усмехнувшись, спокойно ответил Чиж.— Встречаемся на том же самом месте.
— Только спустя четверть века.
— Такой уж это беспокойный век. Они пошли вместе. Чиж встревожился.
— Мы должны расходиться поодиночке,— робко напомнил он Спыхале.
Казимеж засмеялся.
— Да ты только посмотри вокруг,— сказал он,— на нас и внимания-то никто не обратит.
Офицеры шли медленно, их обгоняли люди помоложе. Это были сотни молодых мужчин и женщин, которые торопились на свои сборные пункты. Многие юноши — в сапогах, куртках, с рюкзаками за плечами. Чуть не у каждого — чемодан, сумка или большой сверток. Карманы плащей оттопыривались. Навстречу частенько попадались немецкие патрули, которые делали вид, будто ничего не замечают.
На улице Жабьей они зашли в маленькую кофейню (называлась она «Люля»), почти совсем пустую в эту пору, и сели за столик в углу. С минуту они молча разглядывали друг друга, как бы заново знакомясь. Лицо Чижа, казалось, окаменело. Морщины сходились у плотно сжатого рта, а губы, в молодости довольно пухлые и розовые — Казимеж хорошо это помнил,— стали теперь тонкими и упрямыми. Спыхала отметил про себя, что они производят просто неприятное впечатление. Ему жаль было того свежего и очень розовощекого мужчину: сейчас перед ним сидел какой-то серый и совершенно незнакомый человек. Но, обнаружив в Стасе эти перемены, он, однако, не сделал для себя никаких выводов. Потом он упрекал себя. В самом деле, для дипломата это было непростительной ошибкой.
Наконец, кладя перчатки на стол возле своей чашки, Спыхала нетерпеливо заговорил:
— Видишь, мы опрометчиво растратили самый ценный капитал нашей операции: внезапность.
Стась Чиж не проронил ни слова, он только беспокойно заерзал на стуле. А Спыхала и не ждал ответа.
— Ну, рассказывай,— повелительно обратился он к Чижу,— как ты?
— Что я? Попал как кур во щи. До этого был в лесу.
— Верно. Я тебя не видал.
— Да нет, я уж тут болтаюсь не первый день. Просто не встречались.
— Так,— продолжал допрос Спыхала.— А братья?
— Погибли. Двое — в Катыни, один — в Освенциме. Двое осталось. Один в Лондоне, другой здесь.
— Да, так-то. А что ты делал все эти двадцать лет?
— Мотался по маленьким гарнизонам. Кельцы, Грудзендз.
— Скучал?
— Времени не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
И тогда немец крикнул:
— Hande hoch!
Мышинский не послушался приказа. Наклонился над кучей бумаг и схватил брошюру. Поднес ее к своим близоруким глазам, перевернув титульную страницу.
Немец взбесился.
— Hande hoch! Hande hoch! Hande hoch! — истерически завопил он.
Януш поглядел на него со страхом, но словно на какое-то непонятное животное, и поднял обе руки. В левой он держал брошюру.
Вдруг он почувствовал, как сзади его обхватывают чьи-то сильные руки и начинают обшаривать сверху донизу. Послышалось саркастическое хихиканье, и рука обыскивавшего вытащила из заднего кармана брюк Януша блестящий английский револьвер.
«Забыл! — подумал Януш.— Совсем забыл, надо было выбросить где-нибудь по дороге. В траву или под деревом... Теперь пропал».
— Na,— послышался голос обыскивавшего,— da haben wir ein kleines nettes Spielzeug gefunden. Es stammt — glaube ich — aus dem Walde...
Немец, находившийся за спиной у Януша, бросил револьвер на стол. Голос того, что обыскивал, напомнил Янушу голос Шель-тинга. И перед его взором возник образ давнего, прекрасного Гейдельберга. Он обернулся.
— Ruhig, sonst schiesse ich! — завопил немец, стоявший против Януша, явно теряя самообладание. Он наверняка никогда еще не встречался с подобной наглостью у людей, которых обыскивал.
Позади Януша стоял высокий, молодой, очень красивый гестаповец.
«Ничего общего с Шельтингом,— подумал Януш,— только акцент такой же. Очевидно, тоже родом из Гейдельберга».
И, придав своему голосу подчеркнуто любезный тон, он обратился к гестаповцу с вопросом:
— Sind Sie in Heidelberg zu Hause?
Молодой человек ничего не ответил, только ткнул Януша дулом пистолета в поясницу, подталкивая вперед, к гестаповцу, который ждал его у стола.
«С меня достаточно,— подумал Януш,— все равно конец. Не собираюсь быть мучеником...»
Он сделал еще шаг к стоявшему перед ним немцу в каске и, переложив брошюру из левой руки в правую, слегка ударил по носу вопившего гестаповца.
— Ruhe! — произнес он очень спокойно, но громко.
Это было его последнее слово на этой земле. Два выстрела оглушительно грохнули в маленькой комнатке. Януш оперся грудью о стол и, скользнув по нему, свалился,как манекен, на кучу бумаг. Кровь его полилась на груду заметок, записей и вечно хранившихся в тайне интеллигентских стихов. Он успел еще подумать, что всякий конец бывает таким вот неожиданно бессмысленным.
— И я уже ничего не сделаю,— попытался даже прошептать он.
Но пурпурная мгла уже заволакивала его сознание, словно руки смерти рвали края какого-то щита, а потом ударили в самую его середину — и больше уже ничего не было.
— Na, der ist fertig,— сказал высокий красивый немец из Гейдельберга.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
I
Спыхала поселился на Брацкой, 20, в давней комнатушке Януша. Обосновался он в ней с ведома Мышинского, когда тот был еще жив. Ведь Януш в годы оккупации почти не показывался в Варшаве. И вот теперь, когда Януш погиб, Казимеж освободил его комнату, уступив ее, к большому неудовольствию панны Теклы, своему отцу.
Поздней осенью 1943 года старый Спыхала объявился в Варшаве сам не свой. Всю его семью — они по-прежнему жили в Баранувке — зверски убили бендеровцы. Старик поехал в город кое-что купить, загулял там, возвратился довольно поздно — и это спасло ему жизнь. Зато в подожженном, но так и не загоревшемся доме он нашел мать Казимежа, Ганку и двоих ее детей, которые лежали в лужах крови с перерезанными глотками и вылезшими глазами. Сабина со своим землемером еще в сороковом году подалась во Львов, и вестей от нее не было. Старик приехал в Варшаву и однажды в ноябрьский, очень хмурый день предстал перед Спыхалой. Кто дал ему этот адрес, как он сообразил, где искать сына,— добиться от него было невозможно. Какой-то инстинкт, который теплился в бесхитростной, простецкой душе старого Спыхалы, привел его из опустошенной Баранувки в Варшаву, а в Варшаве — в особняк Билинских.
Конечно же, это был инстинкт: старик уже почти совсем выжил из ума, главное, что он ничего не понимал. Не понимал, кто вырезал его семью, какая была связь между украинскими националистами и немцами, кто такие большевики, чья армия неотвратимо движется на запад,— он не понимал ничего. Весь свет заслонила ему личная его трагедия. Перед его глазами постоянно маячили трупы вырезанной родни, и если он открывал рот — а он, старый Спыхала, стал болтлив,— то говорил только об этом. Панне Текле часами приходилось выслушивать его, и всякий раз это была одна и та же история. «Счастье, что мои родители не дожили до таких страстей»,— так неизменно кончал он свое повествование.
И поразительное дело, в голове старого Спыхалы все на столько перепуталось, что ему представлялось, будто вместе с растерзанными телами его близких в подожженном доме остался и труп младшего сына, Яся, хотя тот умер много-много лет назад, еще в Соловьевке, у железной дороги. Спыхалу больше всего мучило как раз то, что отец вспоминал маленького Яся, смерть которого для Казимежа была самым страшным потрясением его ранней молодости. И не рассказ об убийстве материи сестры, а напоминание о смерти Яся делало болтовню отца просто невыносимой.
Впрочем, на выслушивание отцовских элегий времени у Спыхалы оставалось мало. Целыми днями его не бывало дома, частенько он и не ночевал. Жил Казимеж в крохотном будуарчике рядом со спальней Оли, но и ее не видел неделями. Старик, сообразив, однако, что сын неуловим, в самое немыслимое время поднимался с постели и пробирался вниз, в будуар, где спал Казимеж, чтобы поболтать с ним. Казимежа больше всего смущало то, что старик совершенно не мог взять в толк, где он живет, и не разбирался в установившихся в доме взаимоотношениях. В голове его к тому же никак не укладывалось, что Оля — это не Марыся Билинская, и он постоянно подозревал сына, будто тот говорит так, просто-напросто не желая «в этом» признаться.
Утром — солнечным утром 1 августа 1944 года — старый Спыхала вскочил с постели в пять часов, натянул на себя «что было» и торопливо зашлепал по скрипучей черной лестнице к сыну. Он очень удивился, застав Казимежа уже одетым, выбритым и собирающимся идти в город.
— Чего ты вскочил-то чуть свет? — спросил он, усаживаясь на стул у самых дверей.— И куда это ты?
Спыхала молчал.
— Да чего же ты не ответишь-то по-человечески?
Старик решительно не понимал, что не обо всем можно теперь говорить и что всего лучше вообще не задавать вопросов. Ни с того ни с сего он выпалил:
— А говорят, русак-то уже на Праге.
Спыхала удивленно взглянул на отца. Он и не думал даже, что старик знает, что такое Прага, а уж тем паче, что тот прослышал о таких новостях. В самом деле, со вчерашнего дня ходили упорные слухи, будто под Демблином русские перешли в наступление и их передовые части уже на Праге. Он встревожился, отец вполне мог знать и о другом.
— Кто вам сказал?
— Да вчера мне говорила ото... Текла. И, немного подумав, прибавил:
— А где эта самая Прага? Далеко она?
Вопрос этот успокоил Казимежа. Пусть уж лучше в голове отца будет каша, чем ясное представление о происходящем, считал он. Казимеж думал, что, несмотря на необычайную болтливость и фантастическую неосторожность варшавян в эти дни, весть о принятом вчера днем решении еще не долетела до «штаба» на Брацкой, 20 («штабом» Геленка называла компанию, состоявшую из панны Теклы и пани Шушкевич, а также старого Спыхалы).
Казимеж быстро выпроводил отца. Он спешил, пора было идти, но ему не хотелось, чтобы отец видел, как он будет вытаскивать из тайника пистолет.
— До свиданья, папаша,— проговорил он,— посидели бы вы сегодня лучше дома.
— А чего так? — спросил старик уже с порога.
— Стрелять могут,— сказал Казимеж.
— Да кто же будет стрелять? — поразился старик.
— Кто? Немцы, разумеется,— ответил Казимеж. Старик поплелся наверх.
Спыхалу чуточку удивило беспокойство отца. Беспокойство это было чем-то совершенно непонятным и не свойственным старику. Он напоминал Казимежу птицу перед бурей.
Впрочем, у него не было времени раздумывать над этим вопросом, вопросом слишком частным. Казимеж, правда, был заместителем командира округа, но зато принадлежал к тем немногим офицерам, у которых со вчерашнего дня в кармане лежала такая вот бумажка:
«Тревога. В собственные руки командирам округов. 31. 7. 19 час. Приказываю — «W» 1. 8. 17 часов...»
Сердце его сжималось — впервые в жизни чувствовал он что-то вроде страха. Ему казалось, будто какая-то огромная тяжелая туча наползает на него. А он не может сдвинуться с места. Казимеж отдавал себе отчет в никчемности всех подобного рода приказов. Он понимал, что ничего уже больше нельзя сделать. Все пойдет само собой.
Он торопился еще на одну встречу. Хотя было очень рано, он видел — а может, ему просто показалось? — что движение на улицах Варшавы оживленнее, чем обычно в такую пору. Казимеж прошел по Маршалковской, потом по Саксонскому парку. Свернул на Электоральную. День занимался чудесный. «К вечеру он утратит свое очарование», — думал Слыхала. В начале Электоральной был тот самый дом, перед которым Казимеж так часто останавливался. Дом, в котором жил Антоний Мальчевский. Спыхале всегда нравился этот поэт-солдат. Между ним и Казимежем не было ничего общего. Однако Казимеж и сегодня остановился. Это был небольшой, но изящно выстроенный дом. «И как это они умели?» — мелькнула у Спыхалы банальная мысль. Но это была мысль чисто внешняя, «напоказ» — напоказ самому себе. Ибо за всем этим крылись другие, очень трудные мысли. Страх.
В квартире на Хлодной народу собралось меньше, чем вчера. Жребий брошен, и не совсем ясно было, о чем же еще говорить. Спыхале казалось, что он на железнодорожной станции, провожает кого-то отправляющегося в дальний путь (Билинскую?), поезд вот-вот отойдет, настоящего разговора начинать нет смысла, а банальностей говорить не хочется. Стоит он перед вагоном, смотрит в глаза уезжающей, и оба молчат. Разговор в этой ничем не примечательной комнате, который поддерживало несколько мужчин, расположившихся в креслах, то и дело обрывался. Ждали тех, кто запаздывал или вовсе не пришел, перебрасывались ничего не значащими фразами. Наконец всем стало ясно, что ждать больше некого. Главнокомандующий говорил о том, что должно было определиться лишь ходом самой акции, так, словно сам он мог оказать на ее развитие исключительное и решающее влияние. Речь шла, впрочем, о деталях связи. И тут Спыхала с удивлением узнал о перенесении штаба на Волю.
Внимание его давно уже привлекал незнакомец, сидевший за столом напротив. Его не было тут ни вчера, ни позавчера.
Ото был офицер (каждое его движение выдавало кадрового офицера) небольшого роста, полнеющий, лысый. Лицо его заливал румянец, а маленькие, навыкате, голубые глаза показались Казимежу очень знакомыми.
Он так засмотрелся на этого человека, что прослушал, из-за чего вспыхнула ссора. Офицеры обвиняли друг друга в легкомыслии и некомпетентности. Но Спыхала не понимал, в чем дело. Незнакомец тоже явно заинтересовался Казимежем.
В шум спорящих голосов неожиданно вплелся вой сирен. Кто-то выглянул в окно, но самолетов не было слышно. Собравшиеся переглянулись, но никто не проронил ни слова. Вой заводских сирен ни о чем им не говорил. Может, он сказал что-нибудь немцам?
Атмосфера накалилась. Скандал утих, а вскоре угасли и разговоры. Стали прощаться. Прощались небрежно, не упоминая о том, что ждало их вечером. Спыхала получил приказ явиться к зданию сберкассы на углу Свентокшыской и Ясной.
Выходили по двое, как обычно. Получилось так, что Спыхала вышел вместе с тем самым лысым офицером. На лестнице он уже знал: это был Стась Чиж.
— Ну, как ты? — спросил Спыхала, когда они вышли во двор.
— Да ничего, как видишь,— усмехнувшись, спокойно ответил Чиж.— Встречаемся на том же самом месте.
— Только спустя четверть века.
— Такой уж это беспокойный век. Они пошли вместе. Чиж встревожился.
— Мы должны расходиться поодиночке,— робко напомнил он Спыхале.
Казимеж засмеялся.
— Да ты только посмотри вокруг,— сказал он,— на нас и внимания-то никто не обратит.
Офицеры шли медленно, их обгоняли люди помоложе. Это были сотни молодых мужчин и женщин, которые торопились на свои сборные пункты. Многие юноши — в сапогах, куртках, с рюкзаками за плечами. Чуть не у каждого — чемодан, сумка или большой сверток. Карманы плащей оттопыривались. Навстречу частенько попадались немецкие патрули, которые делали вид, будто ничего не замечают.
На улице Жабьей они зашли в маленькую кофейню (называлась она «Люля»), почти совсем пустую в эту пору, и сели за столик в углу. С минуту они молча разглядывали друг друга, как бы заново знакомясь. Лицо Чижа, казалось, окаменело. Морщины сходились у плотно сжатого рта, а губы, в молодости довольно пухлые и розовые — Казимеж хорошо это помнил,— стали теперь тонкими и упрямыми. Спыхала отметил про себя, что они производят просто неприятное впечатление. Ему жаль было того свежего и очень розовощекого мужчину: сейчас перед ним сидел какой-то серый и совершенно незнакомый человек. Но, обнаружив в Стасе эти перемены, он, однако, не сделал для себя никаких выводов. Потом он упрекал себя. В самом деле, для дипломата это было непростительной ошибкой.
Наконец, кладя перчатки на стол возле своей чашки, Спыхала нетерпеливо заговорил:
— Видишь, мы опрометчиво растратили самый ценный капитал нашей операции: внезапность.
Стась Чиж не проронил ни слова, он только беспокойно заерзал на стуле. А Спыхала и не ждал ответа.
— Ну, рассказывай,— повелительно обратился он к Чижу,— как ты?
— Что я? Попал как кур во щи. До этого был в лесу.
— Верно. Я тебя не видал.
— Да нет, я уж тут болтаюсь не первый день. Просто не встречались.
— Так,— продолжал допрос Спыхала.— А братья?
— Погибли. Двое — в Катыни, один — в Освенциме. Двое осталось. Один в Лондоне, другой здесь.
— Да, так-то. А что ты делал все эти двадцать лет?
— Мотался по маленьким гарнизонам. Кельцы, Грудзендз.
— Скучал?
— Времени не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82