https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/
— Демид останется — потолкуют сами. Идите, идите, Якова я задержу до вашего возвращения.
— И то верно,— согласился Тимофей и поглядел на сестру.— Лопату возьмем?
— Там обкопано, на радуницу была. Пошли так. Тимофей еще не видел могилы отца, и они с Ксюшей собирались на метелицкое кладбище. Хотелось проведать батьков вдвоем с сестрой, поговорить наедине, по-родственному. Так оно и складывалось: Демид оставался дожидаться председателя, Анюта помогала матери по дому, а Максим с Артемом, только позавтракав, убежали на улицу к друзьям-товарищам.
День выдался жарким, надо было пойти в одной рубашке, но к летней одежде никак не подходит картуз, прикрывающий стриженую голову, и Тимофей с неохотой надел пиджак. Они шли по улице рядом — брат и сестра, некогда самые уважаемые люди в Метелице,— то и дело раскланиваясь с сельчанами, отвечая на приветствия, приостанавливаясь, чтобы перекинуться словом-другим, и идти по родной деревне было приятно и немного стеснительно. Слишком уж с откровенным любопытством глядели на них, слишком широко и не все искренне улыбались. Теперь Ксюша — гостья в Метелице, и Тимофей после долгой отлучки испытывал похожее чувство. Однако это не могло пересилить их радостного возбуждения от встречи друг с другом и со знакомыми людьми, от сознания, что они снова вместе на родной земле. Яркое солнце входило в зе-
нит, высвечивая каждую веточку в плетнях, каждую травку под заборами и их, Тимофея и Ксюши, улыбчивые лица. Тимофей понимал, что его улыбка со стороны может показаться глуповатой, серьезнел, но, поглядев на улыбающуюся сестру, снова заражался ее настроением.
У хаты председателя остановились, Яков заметил их, помахал в окно и вышел на улицу в майке, наспех заправленной под ремень. Поздоровавшись и извинившись перед Ксюшей за свой вид, он растерянно развел руками:
— А я к вам собираюсь, жена вон рубашку доглаживает. Куда это вы?
— На кладбище, проведать,— сказал Тимофей.— Мы скоро вернемся, ты иди к нам, Демид поджидает, О чем хотел с ним?..
— Коленвал нигде не достану. Так я это... подожду тогда.
— Чего ждать,— вмешалась Ксюша.— Пока договоритесь, и мы придем.
— Да вместе хотелось, я ж его не знаю. - Ничего, найдете общий язык.
— Ладно, шагайте, торопиться не буду.
- Оно и видно: торопишься,— в тон ему заметил Тимофей.— Солнышко макушку припекло.
— Э-э, Антипович, забыл колхозную жизнь. Председатель успел по полям набегаться.— Яков подмигнул ему и кинул озорной взгляд на Ксюшу, мол, как я братца твоего?
Они втроем весело рассмеялись.
— Гляди дождись нас,— наказал Тимофей, трогаясь дальше по улице.
Когда отошли шагов на двадцать от председательского двора, Ксюша сказала:
— Молодец Яков, не унывает. Сколько помню его — все такой. После войны в колхозе было хоть ложись да помирай, а он бодрился. И вот, вытянул. Теперь колхоз на хорошем счету.
— Может, потому и вытянул, что не унывал.
— Может.— Она помолчала.— Маковский, тот строгостью брал, а этот больше шутками да прибаутками.
Услышав имя довоенного председателя, Тимофей со стыдом вспомнил, что до сих пор так и не поинтересовался его могилой: перенесли останки на поляну, к Розалии Семеновне, или вместе их — на кладбище, или оставили на последней стоянке партизанского отряда?.. Еще в сорок четвертом — сорок пятом отец и Яков не раз го-
ворили, что надо похоронить командира отряда с почестями, но так и не успели до ареста Тимофея.
— Ксюша, а Маковский... он что, там же или на кладбище? — спросил он и потупился, досадуя на себя: как же мог не вспомнить о Григории!
— Прося, значит, не писала?
— Да вот...
— Схоронили, все как полагается. Уже в сорок восьмом, без меня. По лесному шляху, где орешник начинается, знаешь поляну? Ну вот, там под березой вместе их и похоронили. Памятничек поставили, ограду аккуратненькую. Я была там прошлым летом.
Дальше они шли молча, думая каждый о своем.
Григория Маковского Тимофей видел в последний раз в сорок первом, когда они, узнав о приближении немцев, бежали из деревни всем миром и не успели уйти. Взвод мотоциклистов настиг их за выгоном, у самого леса. Тогда Григорий походил больше на военного, нежели на председателя колхоза: в галифе и сапогах, перепоясан широким офицерским ремнем, с наганом на боку. Таким и остался в памяти. Потом, до самой гибели командира, они общались только через связную Любу да один раз через Савелия, которого Тимофей отправил в отряд при первом
удобном случае.
Все погибли. Никого не осталось. Потому и стало возможным его осуждение. Теперь для него многое прояснилось, стало понятным все то, что казалось невозможным, недоступным здравому рассудку в сорок пятом году. Хоть и с запозданием, но он понял, что случайностей в жизни не бывает. Все закономерно, имеет свое начало, первопричину и свой конец. Да-да, и конец имеет, вот в чем штука. И это вселяет уверенность, позволяет смотреть на жизнь шире и спокойнее. Любое зло имеет свой конец, бессмертно лишь добро. Вот именно: добро, потому что оно творит жизнь, а зло уничтожает. Но, к счастью, не до конца,
— Не до конца.
— Ты что-то сказал?
— Сказал?.. Нет, ничего. Ксюша поглядела ему в глаза и, помедлив, спросила:
— Ну, как он тебе?
— Кто?
— Демид, конечно.
— Не знаю, что и сказать,— замялся Тимофей. — Что думаешь, то и говори, я не обижусь.
Они вышли за околицу, и теперь никто из сельчан не встречался, не перебивал разговора.
— Говори, не бойся,— усмехнулась она.
— Что можно понять в человеке, посидев с ним каких-то пару часов? Первое впечатление зачастую обманчиво.
— Иу-ну, не виляй,— подбодрила его Ксюша. — Не понравился — вот тебе и весь сказ.
— А почему? Что не понравилось?
— Кто его знает...— пожал плечами Тимофей.— Красивый, здоровый, самолюбивый, ячества много. Не верю я таким людям. Какая-то приблатненность, нагляделся я на таких. Он, видно, считает, что если я из заключения, то и говорить со мной надо на блатном языке. Вот и подстраивается. Это глупо само по себе, и то, что подстраивается, тоже неискренне. Прямота его, этакая распахнутость кажутся мне наигранными. Есть люди, для которых эта «прос-тецкость» — манера поведения. Многие клюют. Видишь, я с тобой откровенен, теперь ты начистоту: во многом ошибся?
— Кое в чем ошибся, но и в точку попал,— сказала Ксюша совершенно равнодушно, и это немного удивило Тимофея.— Себялюбив — это правда. Чванства тоже хватает, не говоря уже о ячестве. Блатнежи ему не занимать — его кровное, а вот насчет наигранности промахнулся. Такой он
и есть.
— Слава богу, хоть в одном промахнулся. А то нарисовал тебе портретик.
— Эге, Тима, его еще дорисовывать надо.
— Чего ж ты тогда...— начал Тимофей и осекся.
— Сошлась чего? Да кто ж его знал, что такой. Поначалу шелковым был, интересным. Прося тебе говорила, что он товарищ Левенкова? Ну вот, у Левенкова и познакомились.
— И до сих пор терпишь?
Ксюша посерьезнела, вздохнула протяжно и покачала головой:
— Судьба, знать, такая наша бабья — терпеть. Прогоняла я его, уезжал, опять вернулся. Поверила. Ай; чего там говорить! — махнула она.— Но ты не подумай,-что я поневоле. Нет. Пока держится в рамках, а распустится — выгоню. Ты меня знаешь.
— Знаю, знаю,— усмехнулся Тимофей.
— Ладно, Тима, как сложилось — так сложилось, поздно переиначивать.— Она снова повеселела и заулыбалась.— Не все так страшно, как представляется.
Тимофей видел, что сестра недоговаривает, не хочет плакаться — расстраивать его, и чувствовал какую-то смутную, не объяснимую словами обиду на жизнь. Ей-то, Ксюше, за какие грехи такое «счастье»? За всю жизнь мухи не обидела, умница, красавица, а связалась с каким-то пройдисветом. Такой ли ей муж нужен! Он украдкой поглядывал на сестру и любовался ею. Дама! Настоящая дама, только приодеть пофасонистей. И что она нашла в этом Демиде? Что-то неприятное в нем показалось Тимофею с первого взгляда, и потом, чем дольше они разговаривали, тем сильнее становилась неприязнь. Что-то знакомое и отталкивающее...
«Точно,— догадался он вдруг,— вылитый Захар». Только сейчас до него дошло, кого напоминает Демид. Фигурой, повадками, самодовольным взглядом — Захар Довбня. Тимофей покривился от навязчивых воспоминаний и, чтобы отогнать их, заговорил:
— Не жалеешь о переезде?
— Жалей не жалей... Не могла я тут оставаться после смерти батьки.
— А там как, на заводе?
— Так себе. Оно бы можно работать, да начальник наш чистая сатана, никакой управы на него нет. Что захочет, то и вытворяет, а поперек слова не скажи — матюкается. Люди уже стали жаловаться то в управление, то в райком. Да где там! Еще хуже. Теперь злой, как муха осенняя, дескать, я вам нажалуюсь!
—- Жалуются, говоришь? Это хорошо.
— Чего ж хорошего?
— А того, что еще год назад не жаловались. Так? Ну то-то... Хорошо, Ксюша, если люди жаловаться начали, значит, конец их близок...
— Чей конец?
— Да таких вот безуправных, как начальник твой.
— Ну-у, сказал... Наш Челышев сам кому хочешь концы наведет.
— Ничего, до поры. Скоро многое переменится, помяни мое слово. Уже начало меняться, только ты не замечаешь.
— Дай-то бог, коли так,— сказала Ксюша и, поглядев вперед, вздохнула с облегчением: — Ну вот, считай, добрались.
Дорога пошла вверх, на взгорок, на котором и покоилось метелицкое кладбище. Засаженное тополями и сиренью, оно высилось тенистой рощицей среди полей, привлекая к себе взгляды прохожих. Видно, крепко заботились предки о загробной жизни, если выбрали для него самое сухое и удобное место в округе. В любую непогоду здесь можно было пройти, не замарав ботинок, в любую жару отыскать прохладу. Первые лучи утреннего солнца и последние закатного касались кладбищенского взгорка, словно приветствуя сначала усопших и прощаясь с ними с последними; самый легкий ветерок залетал сюда, давал дыхание тополям, трогал листву, как податливые струны невидимого инструмента, рождая чуть слышную плавную музыку. Кладбище было заметно издалека, и вид его всегда приносил успокоение, напоминая каждому о кратковременности, быстротечности как радостей земных, так и обид.
Тимофей с Ксюшей прошли к могилкам родителей и остановились у двух одинаковых холмиков с одинаковыми же, синего цвета крестами. У изголовья, за крестами, будто объединяя две могилы, кудлатился размашистый куст сирени, отяжелевший от крупных гроздьев раскрывшихся цветков. Холмики аккуратно подправлены, очищены от прошлогодних листьев, от бурьяна, и свежая густая трава мягким ковром расстилалась на них. Сестра, конечно, позаботилась. И кресты, видно, и лавочку обновила в этом году. Молодец, не забывает родителей.
Солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875—1936, на отцовской: 1871 — 1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.
Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами, по новому обычаю, в огородных, окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые — едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно — то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои, и то не
все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.
«А надо бы сосчитать,— подумалось Тимофею.— Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать — сорок и родительские могилы порастут травой. Внуки разлетятся — кто досмотрит?
— Не осталось места,— заговорил он будто сам с собой.
— Зачем? — не поняла Ксюша.
— Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.
— Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.
-— Об этом никогда не рано подумать,— усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза.— Расскажи о смерти отца. В письмах недоговорки.
— А хорошо умер.
— Как это «хорошо»? — Его смутил такой ответ.
— Спокойно, тихо — как уснул.
Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель, и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.
— Как подменили деда,— заключила она.— За день перед этим бойким был, шустрил по хате, грозился... Что ему там такое сказать могли?
— Да ничего, видно. Дело не в них, а в нем самом,
— Думаешь, разуверился?
— Кто его знает, может, и так. Но скорее наоборот.
Тимофей помолчал, раздумывая, как бы проще объяснить сестре свои предположения. Он и для себя не мог четко сформулировать всего того, что ворочалось в голове. Может быть, отец понял, что дело не в каком-то одном следователе— тут не ошибка, а нечто иное, не зависящее от воли отдельных людей,— и еще понял не временность зла, и пока это время не истечет, зло не пересилишь, только шею свернешь да навредишь делу. Нет, не мог разувериться отец, не такой он человек, скорее всего, сомневался и тянул до последнего, пока окончательно не уверовал в лучший исход. С этой верой и умер спокойно. Что бы там ни
говорили, а люди мудреют, лишь когда судьба покрутит-поломает их добренько. Или же под старость. Отец был склонен мудрствовать и раньше, но Тимофей до поры до Бремени скептически относился к его рассуждениям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
— И то верно,— согласился Тимофей и поглядел на сестру.— Лопату возьмем?
— Там обкопано, на радуницу была. Пошли так. Тимофей еще не видел могилы отца, и они с Ксюшей собирались на метелицкое кладбище. Хотелось проведать батьков вдвоем с сестрой, поговорить наедине, по-родственному. Так оно и складывалось: Демид оставался дожидаться председателя, Анюта помогала матери по дому, а Максим с Артемом, только позавтракав, убежали на улицу к друзьям-товарищам.
День выдался жарким, надо было пойти в одной рубашке, но к летней одежде никак не подходит картуз, прикрывающий стриженую голову, и Тимофей с неохотой надел пиджак. Они шли по улице рядом — брат и сестра, некогда самые уважаемые люди в Метелице,— то и дело раскланиваясь с сельчанами, отвечая на приветствия, приостанавливаясь, чтобы перекинуться словом-другим, и идти по родной деревне было приятно и немного стеснительно. Слишком уж с откровенным любопытством глядели на них, слишком широко и не все искренне улыбались. Теперь Ксюша — гостья в Метелице, и Тимофей после долгой отлучки испытывал похожее чувство. Однако это не могло пересилить их радостного возбуждения от встречи друг с другом и со знакомыми людьми, от сознания, что они снова вместе на родной земле. Яркое солнце входило в зе-
нит, высвечивая каждую веточку в плетнях, каждую травку под заборами и их, Тимофея и Ксюши, улыбчивые лица. Тимофей понимал, что его улыбка со стороны может показаться глуповатой, серьезнел, но, поглядев на улыбающуюся сестру, снова заражался ее настроением.
У хаты председателя остановились, Яков заметил их, помахал в окно и вышел на улицу в майке, наспех заправленной под ремень. Поздоровавшись и извинившись перед Ксюшей за свой вид, он растерянно развел руками:
— А я к вам собираюсь, жена вон рубашку доглаживает. Куда это вы?
— На кладбище, проведать,— сказал Тимофей.— Мы скоро вернемся, ты иди к нам, Демид поджидает, О чем хотел с ним?..
— Коленвал нигде не достану. Так я это... подожду тогда.
— Чего ждать,— вмешалась Ксюша.— Пока договоритесь, и мы придем.
— Да вместе хотелось, я ж его не знаю. - Ничего, найдете общий язык.
— Ладно, шагайте, торопиться не буду.
- Оно и видно: торопишься,— в тон ему заметил Тимофей.— Солнышко макушку припекло.
— Э-э, Антипович, забыл колхозную жизнь. Председатель успел по полям набегаться.— Яков подмигнул ему и кинул озорной взгляд на Ксюшу, мол, как я братца твоего?
Они втроем весело рассмеялись.
— Гляди дождись нас,— наказал Тимофей, трогаясь дальше по улице.
Когда отошли шагов на двадцать от председательского двора, Ксюша сказала:
— Молодец Яков, не унывает. Сколько помню его — все такой. После войны в колхозе было хоть ложись да помирай, а он бодрился. И вот, вытянул. Теперь колхоз на хорошем счету.
— Может, потому и вытянул, что не унывал.
— Может.— Она помолчала.— Маковский, тот строгостью брал, а этот больше шутками да прибаутками.
Услышав имя довоенного председателя, Тимофей со стыдом вспомнил, что до сих пор так и не поинтересовался его могилой: перенесли останки на поляну, к Розалии Семеновне, или вместе их — на кладбище, или оставили на последней стоянке партизанского отряда?.. Еще в сорок четвертом — сорок пятом отец и Яков не раз го-
ворили, что надо похоронить командира отряда с почестями, но так и не успели до ареста Тимофея.
— Ксюша, а Маковский... он что, там же или на кладбище? — спросил он и потупился, досадуя на себя: как же мог не вспомнить о Григории!
— Прося, значит, не писала?
— Да вот...
— Схоронили, все как полагается. Уже в сорок восьмом, без меня. По лесному шляху, где орешник начинается, знаешь поляну? Ну вот, там под березой вместе их и похоронили. Памятничек поставили, ограду аккуратненькую. Я была там прошлым летом.
Дальше они шли молча, думая каждый о своем.
Григория Маковского Тимофей видел в последний раз в сорок первом, когда они, узнав о приближении немцев, бежали из деревни всем миром и не успели уйти. Взвод мотоциклистов настиг их за выгоном, у самого леса. Тогда Григорий походил больше на военного, нежели на председателя колхоза: в галифе и сапогах, перепоясан широким офицерским ремнем, с наганом на боку. Таким и остался в памяти. Потом, до самой гибели командира, они общались только через связную Любу да один раз через Савелия, которого Тимофей отправил в отряд при первом
удобном случае.
Все погибли. Никого не осталось. Потому и стало возможным его осуждение. Теперь для него многое прояснилось, стало понятным все то, что казалось невозможным, недоступным здравому рассудку в сорок пятом году. Хоть и с запозданием, но он понял, что случайностей в жизни не бывает. Все закономерно, имеет свое начало, первопричину и свой конец. Да-да, и конец имеет, вот в чем штука. И это вселяет уверенность, позволяет смотреть на жизнь шире и спокойнее. Любое зло имеет свой конец, бессмертно лишь добро. Вот именно: добро, потому что оно творит жизнь, а зло уничтожает. Но, к счастью, не до конца,
— Не до конца.
— Ты что-то сказал?
— Сказал?.. Нет, ничего. Ксюша поглядела ему в глаза и, помедлив, спросила:
— Ну, как он тебе?
— Кто?
— Демид, конечно.
— Не знаю, что и сказать,— замялся Тимофей. — Что думаешь, то и говори, я не обижусь.
Они вышли за околицу, и теперь никто из сельчан не встречался, не перебивал разговора.
— Говори, не бойся,— усмехнулась она.
— Что можно понять в человеке, посидев с ним каких-то пару часов? Первое впечатление зачастую обманчиво.
— Иу-ну, не виляй,— подбодрила его Ксюша. — Не понравился — вот тебе и весь сказ.
— А почему? Что не понравилось?
— Кто его знает...— пожал плечами Тимофей.— Красивый, здоровый, самолюбивый, ячества много. Не верю я таким людям. Какая-то приблатненность, нагляделся я на таких. Он, видно, считает, что если я из заключения, то и говорить со мной надо на блатном языке. Вот и подстраивается. Это глупо само по себе, и то, что подстраивается, тоже неискренне. Прямота его, этакая распахнутость кажутся мне наигранными. Есть люди, для которых эта «прос-тецкость» — манера поведения. Многие клюют. Видишь, я с тобой откровенен, теперь ты начистоту: во многом ошибся?
— Кое в чем ошибся, но и в точку попал,— сказала Ксюша совершенно равнодушно, и это немного удивило Тимофея.— Себялюбив — это правда. Чванства тоже хватает, не говоря уже о ячестве. Блатнежи ему не занимать — его кровное, а вот насчет наигранности промахнулся. Такой он
и есть.
— Слава богу, хоть в одном промахнулся. А то нарисовал тебе портретик.
— Эге, Тима, его еще дорисовывать надо.
— Чего ж ты тогда...— начал Тимофей и осекся.
— Сошлась чего? Да кто ж его знал, что такой. Поначалу шелковым был, интересным. Прося тебе говорила, что он товарищ Левенкова? Ну вот, у Левенкова и познакомились.
— И до сих пор терпишь?
Ксюша посерьезнела, вздохнула протяжно и покачала головой:
— Судьба, знать, такая наша бабья — терпеть. Прогоняла я его, уезжал, опять вернулся. Поверила. Ай; чего там говорить! — махнула она.— Но ты не подумай,-что я поневоле. Нет. Пока держится в рамках, а распустится — выгоню. Ты меня знаешь.
— Знаю, знаю,— усмехнулся Тимофей.
— Ладно, Тима, как сложилось — так сложилось, поздно переиначивать.— Она снова повеселела и заулыбалась.— Не все так страшно, как представляется.
Тимофей видел, что сестра недоговаривает, не хочет плакаться — расстраивать его, и чувствовал какую-то смутную, не объяснимую словами обиду на жизнь. Ей-то, Ксюше, за какие грехи такое «счастье»? За всю жизнь мухи не обидела, умница, красавица, а связалась с каким-то пройдисветом. Такой ли ей муж нужен! Он украдкой поглядывал на сестру и любовался ею. Дама! Настоящая дама, только приодеть пофасонистей. И что она нашла в этом Демиде? Что-то неприятное в нем показалось Тимофею с первого взгляда, и потом, чем дольше они разговаривали, тем сильнее становилась неприязнь. Что-то знакомое и отталкивающее...
«Точно,— догадался он вдруг,— вылитый Захар». Только сейчас до него дошло, кого напоминает Демид. Фигурой, повадками, самодовольным взглядом — Захар Довбня. Тимофей покривился от навязчивых воспоминаний и, чтобы отогнать их, заговорил:
— Не жалеешь о переезде?
— Жалей не жалей... Не могла я тут оставаться после смерти батьки.
— А там как, на заводе?
— Так себе. Оно бы можно работать, да начальник наш чистая сатана, никакой управы на него нет. Что захочет, то и вытворяет, а поперек слова не скажи — матюкается. Люди уже стали жаловаться то в управление, то в райком. Да где там! Еще хуже. Теперь злой, как муха осенняя, дескать, я вам нажалуюсь!
—- Жалуются, говоришь? Это хорошо.
— Чего ж хорошего?
— А того, что еще год назад не жаловались. Так? Ну то-то... Хорошо, Ксюша, если люди жаловаться начали, значит, конец их близок...
— Чей конец?
— Да таких вот безуправных, как начальник твой.
— Ну-у, сказал... Наш Челышев сам кому хочешь концы наведет.
— Ничего, до поры. Скоро многое переменится, помяни мое слово. Уже начало меняться, только ты не замечаешь.
— Дай-то бог, коли так,— сказала Ксюша и, поглядев вперед, вздохнула с облегчением: — Ну вот, считай, добрались.
Дорога пошла вверх, на взгорок, на котором и покоилось метелицкое кладбище. Засаженное тополями и сиренью, оно высилось тенистой рощицей среди полей, привлекая к себе взгляды прохожих. Видно, крепко заботились предки о загробной жизни, если выбрали для него самое сухое и удобное место в округе. В любую непогоду здесь можно было пройти, не замарав ботинок, в любую жару отыскать прохладу. Первые лучи утреннего солнца и последние закатного касались кладбищенского взгорка, словно приветствуя сначала усопших и прощаясь с ними с последними; самый легкий ветерок залетал сюда, давал дыхание тополям, трогал листву, как податливые струны невидимого инструмента, рождая чуть слышную плавную музыку. Кладбище было заметно издалека, и вид его всегда приносил успокоение, напоминая каждому о кратковременности, быстротечности как радостей земных, так и обид.
Тимофей с Ксюшей прошли к могилкам родителей и остановились у двух одинаковых холмиков с одинаковыми же, синего цвета крестами. У изголовья, за крестами, будто объединяя две могилы, кудлатился размашистый куст сирени, отяжелевший от крупных гроздьев раскрывшихся цветков. Холмики аккуратно подправлены, очищены от прошлогодних листьев, от бурьяна, и свежая густая трава мягким ковром расстилалась на них. Сестра, конечно, позаботилась. И кресты, видно, и лавочку обновила в этом году. Молодец, не забывает родителей.
Солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875—1936, на отцовской: 1871 — 1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.
Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами, по новому обычаю, в огородных, окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые — едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно — то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои, и то не
все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.
«А надо бы сосчитать,— подумалось Тимофею.— Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать — сорок и родительские могилы порастут травой. Внуки разлетятся — кто досмотрит?
— Не осталось места,— заговорил он будто сам с собой.
— Зачем? — не поняла Ксюша.
— Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.
— Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.
-— Об этом никогда не рано подумать,— усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза.— Расскажи о смерти отца. В письмах недоговорки.
— А хорошо умер.
— Как это «хорошо»? — Его смутил такой ответ.
— Спокойно, тихо — как уснул.
Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель, и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.
— Как подменили деда,— заключила она.— За день перед этим бойким был, шустрил по хате, грозился... Что ему там такое сказать могли?
— Да ничего, видно. Дело не в них, а в нем самом,
— Думаешь, разуверился?
— Кто его знает, может, и так. Но скорее наоборот.
Тимофей помолчал, раздумывая, как бы проще объяснить сестре свои предположения. Он и для себя не мог четко сформулировать всего того, что ворочалось в голове. Может быть, отец понял, что дело не в каком-то одном следователе— тут не ошибка, а нечто иное, не зависящее от воли отдельных людей,— и еще понял не временность зла, и пока это время не истечет, зло не пересилишь, только шею свернешь да навредишь делу. Нет, не мог разувериться отец, не такой он человек, скорее всего, сомневался и тянул до последнего, пока окончательно не уверовал в лучший исход. С этой верой и умер спокойно. Что бы там ни
говорили, а люди мудреют, лишь когда судьба покрутит-поломает их добренько. Или же под старость. Отец был склонен мудрствовать и раньше, но Тимофей до поры до Бремени скептически относился к его рассуждениям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71