https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/Sunerzha/
— Я, Никанорович, ваш род уважаю, а ты все рыло воротишь. Теперича дружней надо, глядь, не сегодня завтра немец придет.
Делить нам нечего, давно поделили...
Антип Никанорович напружинил ноздри, засопел. Опять Гаврилка за старое? Сколько лет, как преставилась Акулина, сколько лет парит ее кости земля сырая, а живым все неймется. Глуп человек, святотатствуешь ведь, укоряя покойницей. Голос Гаврилкин какой-то непривычный: не то дерзкий, не то наставительный. Нахальная улыбочка на губах, а круглые глазки так и сверлят. Безвластие почуял, гнида?
За околицей послышался непонятный шум, то затихая, то нарастая. Гаврилка вскочил и навострил уши. Антип Никанорович затаил дыхание. Через минуту донеслось от-
четливое тарахтенье моторов, а еще через минуту на краю деревни поднялась пыль.
— Никак, немцы,— прошептал Гаврилка.— Как же это?..— Он глянул на свои босые ноги, швырнул в песок цигарку и кинулся через дорогу, размахивая короткими руками.
Антип Никанорович, не раздумывая, не отдавая себе отчета в том, что делает, побежал вдоль плетней в другую сторону. Миновав дворов пять, он остановился, переводя дыхание. Будь у него аистовы крылья, догони он своих сельчан и предупреди об опасности, все равно ничего не изменишь. Обозу не уйти от мотоциклов. Понял он это и матерно выругался. Мотоциклы приближались, и Антип Никанорович ничего не мог поделать. Стал бы он поперек шляха, расставив руки, лег бы в эту треклятую и родную пыль, если бы не знал, что на его старых костях не забуксуют колеса вражьих мотоциклов. Крепкий еще мужик Антип Никанорович, хоть и ноет тело по ночам, держат еще плуг его руки, не гнутся плечи от шестипудовых мешков, а тут оказался слабее комара. И так ему стало обидно и больно от своей беспомощности, что в голове помутилось и к горлу подступил комок, упругий и колкий, как репей.
Мотоциклы пронеслись мимо Антипа Никаноровича. Валет с остервенелым лаем кинулся им вслед, но, пробежав метров сорок, вернулся.
— Пошли, Валет,— выдавил из себя Антип Никанорович и тяжело поплелся к своему дому. У колодца, возле Гаврилкиной хаты, стояла немецкая машина. Шофер заливал воду в радиатор, несколько солдат скинул'и сорочки и с хохотом и довольными выкриками обливались, сверкая под солнцем здоровыми белыми спинами, как мужики у ручья после покоса. Длинный колодезный журавль с куском проржавленного рельса на перевесе беспрерывно двигался в небе, опуская в глубину и поднимая обратно тяжелую дубовую бадейку, обтянутую железным обручем. Все буднично, мирно, как будто не эти гладкие мужики еще вчера убивали и грабили, жгли людские жилища и вытаптывали гусеницами танков чужие хлеба.
Гаврилка стоял во дворе, отгороженном от улицы двумя жердинами, в сапогах, в новой рубахе, и зазывал заискивающим голосом:
— Паночки, паночки, заходьте! Горилка есть, шнапс. Во те крест — шнапс!
Он выбежал на улицу, вертелся около солдат, потряхивая пузом, заглядывая по обыкновению снизу вверх. Дородная Гаврилкина баба Марфа и две задастые дочки стояли во дворе, скрестив на пышных грудях руки, и глупо улыбались. Облезлый пес, никогда ни на кого не лаявший, крутился тут же, виляя хвостом.
— Шнапс, паночки, шнапс! — повторял Гаврилка.
Немцы утвердительно кивали, смеялись громко и раскатисто, но приглашения зайти в хату не принимали. По всему видно, что останавливаться в Метелице не собираются. Все — налегке, и вещей с машины не снимали. Дальше по улице, у следующего колодца, стояли еще две машины, около прохаживались солдаты, разминая ноги.
— Гад ползучий! — прохрипел Антип Никанорович, наблюдая за всем, происходящим у Гаврилкиной хаты.—Пошли, Валет, не рычи, коли жизнь мила.
Он заметил на земле не докуренную Гаврилкой цигарку, поспешно втоптал ее пяткой глубоко в песок, сплюнул в сердцах на то место, пропустил собаку вперед и захлопнул за собой калитку, накинув крючок затвора на петлю, как делал это обычно на ночь, перед сном. Во дворе покормил Валета, послонялся без дела под навесом гумна, уселся на дубовую колодку, свесив с колен дрожащие от негодования руки, и задумался. ...Нет мира в костях моих от грехов моих. Ибо беззакония мои превысили голову мою, как тяжкое бремя отяжелели на мне... Чего вам неймется, люди, чего ищете? ...Нет мира в костях моих... А что находите?..
То ли вздремнулось Антипу Никаноровичу, то ли задумался о судьбе своей, а может, и о чем другом, только вывел его из оцепенения новый шум мотоциклов, уже со стороны выгона. Видать, долго просидел: вставал — спина зашлась и заломило ноги.
Выглянул на улицу. Немцы катили обратно с таким же треском, как перед этим мчали к выгону. По всему, не пришлась им дорога окольная за лесом, мало торенная, глухая, болотистая. По накатанным путям привыкла, немчура фашистская, ходить? Тут тебе не плац, не помаршируешь. Езжай по главному шляху, езжай, там тебя встретят!
Полчаса погодя на улице показался первый воз беженцев. Медленно он полз, нехотя, устало переваливаясь на выбоинах колеи.
— Ну, вот и вся ваша вакувация,— сказал Антип Никанорович, встречая своих. И не знал он, то ли радоваться такому возвращению, то ли всхлипывать вместе с Ксюшей.
Который день прислушивался Гаврилка Павленко к глухим раскатам боя, и смутная тревога закрадывалась в сердце. Пора бы немцу одолеть. Чего упорствуют? Кажись, дураку ясно, что супротив немецкой силы не устоишь, только людей даром губят. От зари до зари, а то и по ночам гудят самолеты, по главному шляху машины да танки прут—не сосчитать, Детвора каждый день бегает глядеть на эту технику. Силища! Всю Европу заграбастал немец, где тут Москве уцелеть. Знает это Гаврилка, а все же на душе неспокойно.
Немецкая комендатура обосновалась в Липовке, оттуда поступали все указания и приказы. Метелица в стороне от главного шляха и жила вроде самостоятельно. Оно и хорошо, Гаврилка сам управится. Помощники у него добрые: четыре полицейских — все свои мужики, местные. Сколько лет Гаврилку считали дураком, лодырем и самогонщиком. А Гаврилка не дурак и работать умеет, когда толк в этом есть. На колхоз работать, на председателей да на начальство всякое? На-кось, выкуси! Вот и посуди теперь, кто дурак: он, Гаврилка, или же все остальные? Был он при Советской власти самогонщиком и кроме латаных штанов ничего не имел, а теперь ходит в хромовых сапогах, в галифе и летнике на четырех пуговицах. Шагает по деревне в управу важно, не спеша, сапоги —скрип, скрип. Душа радуется. Встретится какая баба, с поклоном пропоет: «Здравствуйте, Таврило Кондратьевич!» А он захочет — кивнет в ответ, захочет — не заметит.
В старосты он не напрашивался. На первой сходке долго рядили, кого выбрать. Все боязливо отнекивались, пока кто-то не крикнул:
— Гаврилку!
— Ага, «паночка»! —поддакнул другой голос. Теперь Гаврилка жалеет, что не обернулся на тот голос, не заприметил говоруна. А тогда даже напугался. Шутка ли, Гаврилка — староста! Встал он, откашлялся.
— Што вы, мужики. Куды мне... Грамоту я мало разумею, да и командовать не привык.
— Бумажку прочитать сможешь — большего не надо,— напирали мужики.— Павленко выберем! Павленко!
— Не-е, мужики, не-е...
— Соглашайтесь, Таврило Кондратьевич,— сказал Тимофей Лапицкий.
Может, и не согласился бы Гаврилка, когда б сам учитель не назвал его по батюшке. Да и староста он не настоящий, считай, подстароста. Главный — в Липовке, с него и спрос, если что.
— Ну, коли сход порешил, так чего ж... Супротив народу я не пойду,— согласился Гаврилка и стал с той минуты Гаврилой Кондратьевичем.
А сегодня — вторая сходка. Гаврилка распорядился собраться в управе к восьми вечера. Делов невпроворот, надобно обсудить все и решение принять. Он мог бы и сам разобраться, что к чему, да и сделает как захочет, но лучше на людях. Пускай потреплются мужики, Гаврилке не жалко.
Собрались в управе ко времени. Из мужиков — одни старики да «порченые», кого в солдаты не забрали и кто не ушел с ополченцами, а бабы — все больше молодые. Гаврилка уселся за столом, как председатель когда-то, по правую руку—Петро, ближний помощник, по левую—Иван. Называют их люди полицаями, но это от несознательности, потому как всякая власть без подобающего штата обойтись не может. Гаврилка такие разговоры пресекал с первого дня своего начальствования. Распусти народ, так он и перед ним, перед старостой, куражиться станет.
Пока мужики рассаживались да закручивали цигарки, Гаврилка закурил длинную папироску. С этих папиросок навару никакого: смалишь одну за другой, а все курить хочется, но старосте с самокруткой в зубах — непредставительно. Главное в жизни — мелочи, из них образуется уважение к человеку. Кулаком уважать себя не заставишь, это Гаврилка знает в точности. Хотя можно и кулаком, если кто несознательный.
Оглядел он сход и поднял руку, требуя тишины.
— Попервое, порешим так: бабам тут не место! Их дело — хозяйство доглядать.
Поначалу все притихли, потом заговорили, зашумели,
Кто-то хохотнул одобряюще, а баба Захара Довбни Полина, бойкая молодуха, крикнула:
— Это как же ж?!
К Захару и его бабе Гаврилка относился хорошо, как торговец к постоянным покупателям, да и перепито вместе было изрядно. Но после ухода Захара с ополченцами староста перестал Полину замечать. Здороваться-то иногда здоровался, но разговоров никаких не вел. Подальше от греха.
— А так вот! — ответил Гаврилка.— При новой власти бабы залишаются голоса. В Советах наголосовались. До-сыть! Пора коров доить, а не соваться в дела обчества.
— А в каком доме мужика нету? Баба за мужика, значить,— напирала Полина.— Хто из вас остался — одни старики. Баба теперь — голова в семье!
Гаврилка поднялся за столом и строго оглядел сход.
— Установу властей нарушать? — Все притихли.— Вы сами выбрали меня старостой, а теперь мне што ж, своей шкурой платиться из-за баб?
В точности он и сам не знал, дают немцы бабам голос или нет. По всему, не должны. Раз новая власть колхозы ликвидировала, Советы —само собой, установила волости, то какой же бабам голос?
Поднялась одна из дочек Гаврилки, повела весело чернявыми глазами и громко сказала:
— Пошли, бабоньки! С мужиками рази сладишь?. От энтих заседаниев только сиделка болит.
Мужики рассмеялись, зашевелились. Помощник Петро мотал головой, почесывая затылок, и прицокивал от удовольствия языком.
— Поговори мне! — прикрикнул Гаврилка.
Он только сейчас заметил свою замужнюю дочку Капи-толину. Забыл предупредить, вот она и приплелась. А может, и к лучшему? Посмеются мужики, на том и делу конец. С нее, с Капитолииы, не убудет.
С шумом и руганью бабы покинули сход. В управе стало свободно и тихо, только протрещит в Ивановой цигарке крупно порезанный табак да откашляется дед Евдоким в углу. Вечернее солнце пробивало сквозь деревья густые красные лучи, освещая небритые подбородки мужиков. Все хмурые, молчаливые. Не узнать народ.
— А теперя к делу,— заговорил спокойным голосом Гаврилка.— Надо порешить насчет урожаю колхозного, а то начинают уже тянуть каждый себе. По моему разуме-
нию, што такое колхоз? Это —вы, мужики, и земля колхозная — ваша. Землю будем нарезать посля уборки, а урожай надо собрать всем миром и поделить на едоков. Наотвозились на элеватор, теперя хоть сами поедим.
Оживились мужики, заговорили приглушенно. Гаврилка закурил новую папироску, прислушиваясь к разговору: одобряют или нет?
— А хто не колхозники? — выкрикнул Лазарь.— Им што, тоже?..
Ишь ты его, куда Лазарь заворачивает. Гаврилка не был колхозником, так что ж, ему не давать? Надо приструнить этого балаболку, а то распустил язык.
— Тут и решать нечего,— ответил он,— Земля обчест-венная, значит —и урожай. Жрать все хотят. Ежели твоих детишков залишить хлеба, што запоешь? Ты со старыми мерками не лезь. Новая власть — новые мерки. Теперя нету колхозного добра, все добро — народное.— Последнее слово он особо выделил, даже остановился на минутку.— Другое дело, кого считать за едоков. Подумать потребно.
Гаврилка держал надежду, что мужики включат в едоков не только тех, кто остался, но и ушедших на фронт. Сам же он этой мысли высказывать не хотел. Если прикинуть, так он выгадает больше других: троих сынов его забрали в солдаты да троих мужиков дочкиных, и самая меньшая, Люба, черт-те знает куда пропала: не то с ополченцами подалась, не то, упаси господь, к партизанам юркнула. Не дочка — бельмо на глазу. Но это еще до прихода немцев. А что было до установления новой власти — списано. Немец любит строгость и тех, кто подчинялся Советской власти, не карает, потому как власть — всегда власть. Гаврилке сейчас, конечно, легче и с продуктами, и с одеждой, но попробуй прокормить такую прорву внуков и детей. Девки ж его все ледащие, неповоротливые. Сидят в горнице, телки, лущат семечки, на огород не выгонишь.
— Всех считать. Всех!—отозвались мужики.
— Глядите, решайте сами. Я супротив народу не иду,— ввернул староста.
— Правильно, Таврило Кондратьевич!
— По довоенному списку!
— Значить, так и порешим,— подытожил Гаврилка.— Теперя к вам дело, Тимофей Антипович,— повернул он голову к учителю Лапицкому, сидящему молча у стены.— Надо открывать детский дом. Это и нам сподручней, и
приказ из Липовки. Вы у нас учитель, вас и назначили директором.
— Как это? — удивился Лапицкий.— Но меня никто не спрашивал, хочу ли я, смогу ли?
— Сможете, Тимофей Антипович. Сможете,— улыбнулся Гаврилка.— Вы не партейный, новым властям подходите. Прикиньте сами, детдом у нас один на округу, а по деревням уже много сирот, да и метелицких детишков девать некуды. Соберем колхозный урожай, выделим на кормежку, а из Липовки подмогу попросим. Кому ж еще директором? Если што надо — так вы и немецкий знаете...
— Кто вам такое сказал? — Лапицкий встрепенулся, приподнялся со скамейки.— Ошибаетесь, Таврило Кондратьевич, немецкого я не знаю. Английский немного учил, а немецкий не-ет. Это совершенно разные языки.
— Англицкий рази?
Гаврилке казалось, что Лапицкий понимает по-немецки. Третьего дня в Липовке хотел было предложить Тимофея переводчиком, да как-то к слову не пришлось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Делить нам нечего, давно поделили...
Антип Никанорович напружинил ноздри, засопел. Опять Гаврилка за старое? Сколько лет, как преставилась Акулина, сколько лет парит ее кости земля сырая, а живым все неймется. Глуп человек, святотатствуешь ведь, укоряя покойницей. Голос Гаврилкин какой-то непривычный: не то дерзкий, не то наставительный. Нахальная улыбочка на губах, а круглые глазки так и сверлят. Безвластие почуял, гнида?
За околицей послышался непонятный шум, то затихая, то нарастая. Гаврилка вскочил и навострил уши. Антип Никанорович затаил дыхание. Через минуту донеслось от-
четливое тарахтенье моторов, а еще через минуту на краю деревни поднялась пыль.
— Никак, немцы,— прошептал Гаврилка.— Как же это?..— Он глянул на свои босые ноги, швырнул в песок цигарку и кинулся через дорогу, размахивая короткими руками.
Антип Никанорович, не раздумывая, не отдавая себе отчета в том, что делает, побежал вдоль плетней в другую сторону. Миновав дворов пять, он остановился, переводя дыхание. Будь у него аистовы крылья, догони он своих сельчан и предупреди об опасности, все равно ничего не изменишь. Обозу не уйти от мотоциклов. Понял он это и матерно выругался. Мотоциклы приближались, и Антип Никанорович ничего не мог поделать. Стал бы он поперек шляха, расставив руки, лег бы в эту треклятую и родную пыль, если бы не знал, что на его старых костях не забуксуют колеса вражьих мотоциклов. Крепкий еще мужик Антип Никанорович, хоть и ноет тело по ночам, держат еще плуг его руки, не гнутся плечи от шестипудовых мешков, а тут оказался слабее комара. И так ему стало обидно и больно от своей беспомощности, что в голове помутилось и к горлу подступил комок, упругий и колкий, как репей.
Мотоциклы пронеслись мимо Антипа Никаноровича. Валет с остервенелым лаем кинулся им вслед, но, пробежав метров сорок, вернулся.
— Пошли, Валет,— выдавил из себя Антип Никанорович и тяжело поплелся к своему дому. У колодца, возле Гаврилкиной хаты, стояла немецкая машина. Шофер заливал воду в радиатор, несколько солдат скинул'и сорочки и с хохотом и довольными выкриками обливались, сверкая под солнцем здоровыми белыми спинами, как мужики у ручья после покоса. Длинный колодезный журавль с куском проржавленного рельса на перевесе беспрерывно двигался в небе, опуская в глубину и поднимая обратно тяжелую дубовую бадейку, обтянутую железным обручем. Все буднично, мирно, как будто не эти гладкие мужики еще вчера убивали и грабили, жгли людские жилища и вытаптывали гусеницами танков чужие хлеба.
Гаврилка стоял во дворе, отгороженном от улицы двумя жердинами, в сапогах, в новой рубахе, и зазывал заискивающим голосом:
— Паночки, паночки, заходьте! Горилка есть, шнапс. Во те крест — шнапс!
Он выбежал на улицу, вертелся около солдат, потряхивая пузом, заглядывая по обыкновению снизу вверх. Дородная Гаврилкина баба Марфа и две задастые дочки стояли во дворе, скрестив на пышных грудях руки, и глупо улыбались. Облезлый пес, никогда ни на кого не лаявший, крутился тут же, виляя хвостом.
— Шнапс, паночки, шнапс! — повторял Гаврилка.
Немцы утвердительно кивали, смеялись громко и раскатисто, но приглашения зайти в хату не принимали. По всему видно, что останавливаться в Метелице не собираются. Все — налегке, и вещей с машины не снимали. Дальше по улице, у следующего колодца, стояли еще две машины, около прохаживались солдаты, разминая ноги.
— Гад ползучий! — прохрипел Антип Никанорович, наблюдая за всем, происходящим у Гаврилкиной хаты.—Пошли, Валет, не рычи, коли жизнь мила.
Он заметил на земле не докуренную Гаврилкой цигарку, поспешно втоптал ее пяткой глубоко в песок, сплюнул в сердцах на то место, пропустил собаку вперед и захлопнул за собой калитку, накинув крючок затвора на петлю, как делал это обычно на ночь, перед сном. Во дворе покормил Валета, послонялся без дела под навесом гумна, уселся на дубовую колодку, свесив с колен дрожащие от негодования руки, и задумался. ...Нет мира в костях моих от грехов моих. Ибо беззакония мои превысили голову мою, как тяжкое бремя отяжелели на мне... Чего вам неймется, люди, чего ищете? ...Нет мира в костях моих... А что находите?..
То ли вздремнулось Антипу Никаноровичу, то ли задумался о судьбе своей, а может, и о чем другом, только вывел его из оцепенения новый шум мотоциклов, уже со стороны выгона. Видать, долго просидел: вставал — спина зашлась и заломило ноги.
Выглянул на улицу. Немцы катили обратно с таким же треском, как перед этим мчали к выгону. По всему, не пришлась им дорога окольная за лесом, мало торенная, глухая, болотистая. По накатанным путям привыкла, немчура фашистская, ходить? Тут тебе не плац, не помаршируешь. Езжай по главному шляху, езжай, там тебя встретят!
Полчаса погодя на улице показался первый воз беженцев. Медленно он полз, нехотя, устало переваливаясь на выбоинах колеи.
— Ну, вот и вся ваша вакувация,— сказал Антип Никанорович, встречая своих. И не знал он, то ли радоваться такому возвращению, то ли всхлипывать вместе с Ксюшей.
Который день прислушивался Гаврилка Павленко к глухим раскатам боя, и смутная тревога закрадывалась в сердце. Пора бы немцу одолеть. Чего упорствуют? Кажись, дураку ясно, что супротив немецкой силы не устоишь, только людей даром губят. От зари до зари, а то и по ночам гудят самолеты, по главному шляху машины да танки прут—не сосчитать, Детвора каждый день бегает глядеть на эту технику. Силища! Всю Европу заграбастал немец, где тут Москве уцелеть. Знает это Гаврилка, а все же на душе неспокойно.
Немецкая комендатура обосновалась в Липовке, оттуда поступали все указания и приказы. Метелица в стороне от главного шляха и жила вроде самостоятельно. Оно и хорошо, Гаврилка сам управится. Помощники у него добрые: четыре полицейских — все свои мужики, местные. Сколько лет Гаврилку считали дураком, лодырем и самогонщиком. А Гаврилка не дурак и работать умеет, когда толк в этом есть. На колхоз работать, на председателей да на начальство всякое? На-кось, выкуси! Вот и посуди теперь, кто дурак: он, Гаврилка, или же все остальные? Был он при Советской власти самогонщиком и кроме латаных штанов ничего не имел, а теперь ходит в хромовых сапогах, в галифе и летнике на четырех пуговицах. Шагает по деревне в управу важно, не спеша, сапоги —скрип, скрип. Душа радуется. Встретится какая баба, с поклоном пропоет: «Здравствуйте, Таврило Кондратьевич!» А он захочет — кивнет в ответ, захочет — не заметит.
В старосты он не напрашивался. На первой сходке долго рядили, кого выбрать. Все боязливо отнекивались, пока кто-то не крикнул:
— Гаврилку!
— Ага, «паночка»! —поддакнул другой голос. Теперь Гаврилка жалеет, что не обернулся на тот голос, не заприметил говоруна. А тогда даже напугался. Шутка ли, Гаврилка — староста! Встал он, откашлялся.
— Што вы, мужики. Куды мне... Грамоту я мало разумею, да и командовать не привык.
— Бумажку прочитать сможешь — большего не надо,— напирали мужики.— Павленко выберем! Павленко!
— Не-е, мужики, не-е...
— Соглашайтесь, Таврило Кондратьевич,— сказал Тимофей Лапицкий.
Может, и не согласился бы Гаврилка, когда б сам учитель не назвал его по батюшке. Да и староста он не настоящий, считай, подстароста. Главный — в Липовке, с него и спрос, если что.
— Ну, коли сход порешил, так чего ж... Супротив народу я не пойду,— согласился Гаврилка и стал с той минуты Гаврилой Кондратьевичем.
А сегодня — вторая сходка. Гаврилка распорядился собраться в управе к восьми вечера. Делов невпроворот, надобно обсудить все и решение принять. Он мог бы и сам разобраться, что к чему, да и сделает как захочет, но лучше на людях. Пускай потреплются мужики, Гаврилке не жалко.
Собрались в управе ко времени. Из мужиков — одни старики да «порченые», кого в солдаты не забрали и кто не ушел с ополченцами, а бабы — все больше молодые. Гаврилка уселся за столом, как председатель когда-то, по правую руку—Петро, ближний помощник, по левую—Иван. Называют их люди полицаями, но это от несознательности, потому как всякая власть без подобающего штата обойтись не может. Гаврилка такие разговоры пресекал с первого дня своего начальствования. Распусти народ, так он и перед ним, перед старостой, куражиться станет.
Пока мужики рассаживались да закручивали цигарки, Гаврилка закурил длинную папироску. С этих папиросок навару никакого: смалишь одну за другой, а все курить хочется, но старосте с самокруткой в зубах — непредставительно. Главное в жизни — мелочи, из них образуется уважение к человеку. Кулаком уважать себя не заставишь, это Гаврилка знает в точности. Хотя можно и кулаком, если кто несознательный.
Оглядел он сход и поднял руку, требуя тишины.
— Попервое, порешим так: бабам тут не место! Их дело — хозяйство доглядать.
Поначалу все притихли, потом заговорили, зашумели,
Кто-то хохотнул одобряюще, а баба Захара Довбни Полина, бойкая молодуха, крикнула:
— Это как же ж?!
К Захару и его бабе Гаврилка относился хорошо, как торговец к постоянным покупателям, да и перепито вместе было изрядно. Но после ухода Захара с ополченцами староста перестал Полину замечать. Здороваться-то иногда здоровался, но разговоров никаких не вел. Подальше от греха.
— А так вот! — ответил Гаврилка.— При новой власти бабы залишаются голоса. В Советах наголосовались. До-сыть! Пора коров доить, а не соваться в дела обчества.
— А в каком доме мужика нету? Баба за мужика, значить,— напирала Полина.— Хто из вас остался — одни старики. Баба теперь — голова в семье!
Гаврилка поднялся за столом и строго оглядел сход.
— Установу властей нарушать? — Все притихли.— Вы сами выбрали меня старостой, а теперь мне што ж, своей шкурой платиться из-за баб?
В точности он и сам не знал, дают немцы бабам голос или нет. По всему, не должны. Раз новая власть колхозы ликвидировала, Советы —само собой, установила волости, то какой же бабам голос?
Поднялась одна из дочек Гаврилки, повела весело чернявыми глазами и громко сказала:
— Пошли, бабоньки! С мужиками рази сладишь?. От энтих заседаниев только сиделка болит.
Мужики рассмеялись, зашевелились. Помощник Петро мотал головой, почесывая затылок, и прицокивал от удовольствия языком.
— Поговори мне! — прикрикнул Гаврилка.
Он только сейчас заметил свою замужнюю дочку Капи-толину. Забыл предупредить, вот она и приплелась. А может, и к лучшему? Посмеются мужики, на том и делу конец. С нее, с Капитолииы, не убудет.
С шумом и руганью бабы покинули сход. В управе стало свободно и тихо, только протрещит в Ивановой цигарке крупно порезанный табак да откашляется дед Евдоким в углу. Вечернее солнце пробивало сквозь деревья густые красные лучи, освещая небритые подбородки мужиков. Все хмурые, молчаливые. Не узнать народ.
— А теперя к делу,— заговорил спокойным голосом Гаврилка.— Надо порешить насчет урожаю колхозного, а то начинают уже тянуть каждый себе. По моему разуме-
нию, што такое колхоз? Это —вы, мужики, и земля колхозная — ваша. Землю будем нарезать посля уборки, а урожай надо собрать всем миром и поделить на едоков. Наотвозились на элеватор, теперя хоть сами поедим.
Оживились мужики, заговорили приглушенно. Гаврилка закурил новую папироску, прислушиваясь к разговору: одобряют или нет?
— А хто не колхозники? — выкрикнул Лазарь.— Им што, тоже?..
Ишь ты его, куда Лазарь заворачивает. Гаврилка не был колхозником, так что ж, ему не давать? Надо приструнить этого балаболку, а то распустил язык.
— Тут и решать нечего,— ответил он,— Земля обчест-венная, значит —и урожай. Жрать все хотят. Ежели твоих детишков залишить хлеба, што запоешь? Ты со старыми мерками не лезь. Новая власть — новые мерки. Теперя нету колхозного добра, все добро — народное.— Последнее слово он особо выделил, даже остановился на минутку.— Другое дело, кого считать за едоков. Подумать потребно.
Гаврилка держал надежду, что мужики включат в едоков не только тех, кто остался, но и ушедших на фронт. Сам же он этой мысли высказывать не хотел. Если прикинуть, так он выгадает больше других: троих сынов его забрали в солдаты да троих мужиков дочкиных, и самая меньшая, Люба, черт-те знает куда пропала: не то с ополченцами подалась, не то, упаси господь, к партизанам юркнула. Не дочка — бельмо на глазу. Но это еще до прихода немцев. А что было до установления новой власти — списано. Немец любит строгость и тех, кто подчинялся Советской власти, не карает, потому как власть — всегда власть. Гаврилке сейчас, конечно, легче и с продуктами, и с одеждой, но попробуй прокормить такую прорву внуков и детей. Девки ж его все ледащие, неповоротливые. Сидят в горнице, телки, лущат семечки, на огород не выгонишь.
— Всех считать. Всех!—отозвались мужики.
— Глядите, решайте сами. Я супротив народу не иду,— ввернул староста.
— Правильно, Таврило Кондратьевич!
— По довоенному списку!
— Значить, так и порешим,— подытожил Гаврилка.— Теперя к вам дело, Тимофей Антипович,— повернул он голову к учителю Лапицкому, сидящему молча у стены.— Надо открывать детский дом. Это и нам сподручней, и
приказ из Липовки. Вы у нас учитель, вас и назначили директором.
— Как это? — удивился Лапицкий.— Но меня никто не спрашивал, хочу ли я, смогу ли?
— Сможете, Тимофей Антипович. Сможете,— улыбнулся Гаврилка.— Вы не партейный, новым властям подходите. Прикиньте сами, детдом у нас один на округу, а по деревням уже много сирот, да и метелицких детишков девать некуды. Соберем колхозный урожай, выделим на кормежку, а из Липовки подмогу попросим. Кому ж еще директором? Если што надо — так вы и немецкий знаете...
— Кто вам такое сказал? — Лапицкий встрепенулся, приподнялся со скамейки.— Ошибаетесь, Таврило Кондратьевич, немецкого я не знаю. Английский немного учил, а немецкий не-ет. Это совершенно разные языки.
— Англицкий рази?
Гаврилке казалось, что Лапицкий понимает по-немецки. Третьего дня в Липовке хотел было предложить Тимофея переводчиком, да как-то к слову не пришлось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71