https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/
Начали поднимать документацию, уточнять границы, сверять заводские карты с лесхозовскими, запретив на время трогать этот участок. Так и оставалось до осени, до сегодняшнего дня.
— Значит, решили? — спросил Волков, обводя всех взглядом.— Сегодня и объявим народу.
— Прямо сегодня? — обеспокоился молчавший до сих
пор Палагин.
— Люди ждут, нечего откладывать. - Может, завтра, а, Никита?
— Не понимаю.
— Да себе надо ж выбрать делянку.
— Ну, Палагин!..— осерчал Челышев.— Сегодня! Слышишь, Волков? Сегодня же!
Этих поблажек он терпеть не мог. Тоже, понимаешь, барин выискался: из грязи—да в князи. Палагина он недолюбливал за корысть, но обойтись без него не мог. Другого такого снабженца не найдешь.
Когда все разошлись, Челышев вернулся в свой кабинет, присел к столу и задумался. На душе остался неприятный осадок, неудовлетворенность собой. Понимал, что поступил правильно и с завышенными обязательствами, и
при выборе участка под огороды, тем более что и выбирать-то нечего было, люди сами выбрали, но совесть его неспокойна, сомнение шевелилось в нем. Это ненавистное ему еще с молодости, подтачивающее волю сомнение — будто короед в здоровом дереве.
Нет, расслабляться он себе не позволит. Не то время, чтобы сомневаться и разводить филантропию, не та обстановка. Работать надо, работать, понимаешь.
— Ксения Антиповна!
В дверях показалась Корташова.
— Звали, Онисим Ефимович?
— Давай-ка сюда свои бумаги — обмозгуем.
Весь октябрь Сосновский кирпичный лихорадило. Взятые к празднику обязательства надо было выполнять, и Челышев чуть ли не сутками пропадал на заводе: носился от конторы к карьерам, к печи, к сараям, гремя своим зычным басом, приказывая, ругаясь на чем свет стоит. Задуманное продвигалось туго, и директор был злой как черт, сам нервничал и нервировал других. Все рабочие не могли одинаково превышать свои нормы, отсюда исходила неразбериха: в формовочном нарежут сырца больше положенного, откатчики не успевают отвозить — вот и запарка; или наоборот: коногоны навозят глины — не успевают резчики.
Левенков знал, что без штурмовщины не обойтись: невозможно так вот, с ходу ускорить ритм всех рабочих процессов, потому-то ему и не нравилась челышевская затея. У производства есть свои законы, которые нельзя отменить одним властным приказом, но Челышев не хотел этого признавать. Он считал, что человек сможет черту рога своротить, лишь бы только захотел по-настоящему. Отсюда вывод: к тем, кто не хочет работать в полную силу, применять жесткие меры. И Челышев не бросал слов на ветер, в этом Левенков вскоре убедился, став свидетелем не в меру крутого нрава своего начальника.
Произошло это в конце октября. Отобедав, Левенков возвращался в мастерские в хорошем настроении, довольный слесарями, подготовившими лебедку для бесконечной откатки. Шел, как обычно, напрямик — мимо столярки на Малом дворе, мимо погрузочной площадки. Здесь он всег-
да останавливался на минуту-другую поглядеть на работу выставщиков, или оборотчиков, как их называли завод-чане.
Всякий раз, когда очередной оборотчик проносился с груженой тачкой мимо, Левенков испытывал восхищение, невольную зависть и смутную, неосознанную тоску, будто о чем-то утерянном и теперь недостижимом, желанном. Вид сильного человека никогда не вызывал в нем ни высокомерного презрения, ни робости, как это бывает у людей физически слабых, ущербных, а наоборот — только восхищение. Он бы с радостью променял свое образование, инженерство и связанное с ними уважение людей на эту грубую физическую силу, на отливающие синевой вен вспученные бицепсы, -кряжистую осанку, валкую походку уверенного в себе человека.
Возле загруженной наполовину платформы стоял Челышев, насупленный, сердитый. Увидев Левенкова, кивнул ему и спросил:
— Куда?
— В мастерские. Лебедку будем устанавливать.
— Вместе пойдем. Я тут сейчас...— Он метнул взгляд на оборотчика Ивана Скорубу, заканчивающего разгружать свою тачку на платформу.— Видел работничка?
Левенков утвердительно кивнул. Он знал, что Скорубе несдобровать, сейчас Челышев устроит ему головомойку. Оно и поделом. В субботу, получив аванс, Скоруба запил и прогулял воскресенье и понедельник; а поскольку воскресенье было рабочим, то у него получилось два дня прогула— дело серьезное.
Когда Скоруба закончил разгрузку, Челышев окликнул
его и подозвал к себе.
— Ну и что будем делать? — спросил он и нервно дернул усом.
Скоруба виновато потупился и переступил с ноги на ногу. Широкие плечи его осунулись, руки повисли плетьми, красное от кирпичной пыли угловатое лицо вытянулось книзу. Весь его вид выражал покорность, готовность принять любое наказание, любой разнос.
— Отвечай!
Скоруба заморгал слипшимися от пыли и пота ресницами и выдавил сипло:
— Дык я чего ж... я нагоню. . — Нагонишь, значит.
— Ага. Я хоть в две смены...
— Знаешь, что полагается за самовольное оставление работы?
— Дык где ж оставление? Я разве что... Ну перебрал трохи. Вон мастер уже объявил выговор — я ж ничего... заслужил, значица.
Левенков давно заметил, что Скоруба выделяется среди других оборотчиков покладистым характером, тихой смиренностью, отсутствием самоуверенности сильного человека.
— Выговором хочешь отделаться? — серчал Челышев.— Хватит, надоело, пусть суд разбирается.
— Как это? Я ж...
— Хватит! — отрубил Челышев.— Идем, Сергей Николаевич.— И двинул к сараям, по привычке заложив руки за спину, отчего при его высоком росте и худобе походил на плавно изогнутое коромысло.
Скоруба остался возле своей тачки, растерянно моргая красными ресницами, жалкий, обиженный, видно еще не веря, что за пьянку и прогул его отдадут под суд.
Не верил в это и Левенков, зная вспыльчивость Челы-шева, его невоздержанность в словах и угрозах. Но, отойдя шагов двадцать, все же спросил:
— Вы что, серьезно собираетесь сообщить прокурору?
— Конечно.
— Не понимаю, зачем?
— А чего тут понимать! Я обязан это сделать. Это мой долг перед законом, если хочешь.
— Но ведь это полгода тюрьмы! Военная статья еще не отменена.
— Вот именно, не отменена. Не сочли возможным. Намерение Челышева возмутило Левенкова. В конце концов, не преступник же Скоруба и работает, несмотря на свои запои, не хуже других. Видно, Андосов предвидел реакцию директора, потому и поторопился наказать своей властью. Челышеву же этого мало; и дело тут вовсе не в законе, а в его своевластии — как хочу, так и верчу. Даже районный судья, приезжавший по весне на завод, говорил (неофициально, конечно), что закон законом, но и руководство должно мозгами шевелить, подходить разумно к каждому факту нарушения дисциплины.
— Онисим Ефимович, знаете, что сказал Петр Первый, когда создал первый воинский устав?
— Ну-ну.
- Он сказал в том смысле, что уставом надо руко-
водствоваться, но не придерживаться, «аки слепой стены». Челышев ухмыльнулся и, даже не взглянув на Левен-
кова, пробасил:
— Умная голова — Петр. Только я не слепой, Сергей Николаевич. У меня — план, который, кровь из носа, надо выполнять, а не потворствовать пьяницам. Что делал Петр в подобных случаях, а, подскажи-ка? Головы рубил, а не благодушничал! Про Петра ты это вовремя, кстати, та-аскать...
— Но чтобы выполнять план, нужны люди, нужно беречь их, а не разбрасываться.
Челышев снова ухмыльнулся.
— А я сообщу в прокуратуру после праздников, когда обязательства будут выполнены.
Этого Левенков никак не ожидал. Он надеялся, что директор просто погорячился, в запальчивости, как это часто с ним случалось, нригрозил Скорубе судом, и это можно было понять. Но тут другое — холодный, жестокий расчет, от которого Левенкова передернуло, как в ознобе.
— В таком случае хочу заявить, что я ка-те-го-риче-ски против вашего решения!
— Ну и что из этого?
Челышев подернул одним плечом и спокойно, даже как-то весело взглянул на Левенкова из-под нависших бровей, будто хотел сказать: плевал я на твои заявления, здесь я хозяин, и вообще, кто ты такой, чтобы делать какие-то заявления, да еще в категорической форме?
Его откровенное «ну и что из того?», его насмешливый, чуть ли не пренебрежительный взгляд покоробили Левенкова, унизили, пробудили злость и желание противиться такому моральному насилию над собой. До сих пор он ничьего своевластия не терпел и впредь терпеть не собирался.
— Вы не жалеете людей,— сказал он как можно спокойнее, удерживаясь от резкостей.
— А себя я жалею? — Челышев круто повернулся и встал перед Левенковым почти впритык на узкой дорожке между стеллажными сараями, обдавая его табачным запахом и по-кошачьи топорща черные усы.— Я и себя не
жалею!
— Себя вы можете не жалеть — дело личное. Но беречь и жалеть рабочих каждый руководитель обязан.
— Обязан, значит.
— Конечно.
— Разгильдяев жалеть.
- Людей, Онисим Ефимович. В первую очередь —людей.
— Ясно. Выходит, все кругом жалостливые, гуманные, один Челышев человеконенавистник, та-аскать, жестокий изверг. Так ты говоришь, да?
— Это вы говорите,— ответил Левенков, спокойно выдержав его колючий взгляд.
Оба высокие, худые, с острыми скулами, они -стояли друг против друга в узком просвете между длинными, восьмидесятиметровыми, стеллажными сараями, как в траншее,— направление одно, дорога одна, и шагать по ней вместе— в сторону не свернешь. Ощущение фронтовой траншеи живо возникло в Левенкове, хотя он и не был окопником, лишь изредка наведывался к пехотинцам, но именно там наиболее обнаженно виделось противостояние враждебных друг другу сторон, именно там, в траншее, остро, до холода в груди чувствовалось жестокое напряжение затишья между боями. Он поймал себя на мысли, что ставит Челышева во фронтовую обстановку — как бы он действовал?— и определенного ответа не нашел. Такие и героями становились, и гибли безвестными в первом бою, такие же безрассудно теряли солдат, посылая их на верную гибель, так и не достигнув намеченной цели.
— Ну вот что, Сергей Николаевич, выслушай-ка, что я тебе скажу. Жалость твоя и их,— Челышев кивнул куда-то в сторону, видно имея в виду мастеров,— маленькая, близорукая, если хочешь: вижу — жалею, не вижу — знать не хочу. А о десятках тысяч горожан ты думаешь, жалеешь их? Тех, кто сейчас, на зиму глядя, остается без добротной крыши над головой, без кирпичных стен за плечами, ты жалеешь? Видел, что от Гомеля осталось? А кирпич — это не только жилые дома, это еще и стены заводских корпусов, цеха хлебозавода, без которого и ты, и я, и тот же Скоруба через неделю ноги протянем. Шире надо жалеть, государственнее, понимаешь.
— Жалеть надо конкретных людей, Онисим Ефимович, а не абстракцию.
— Абстракцию?! Ну и загнул, инженер. Тысячи горожан — абстракция? Люди — абстракция?
— Не люди, а ваша жалость абстрактна.
— Хм!—Челышев повел мохнатыми бровями,— Что-то я не пойму твоих тонкостей. Давай уж погрубее, руби, не миндальничай, я человек прямой, как ты успел заметить.
— Что ж, можно и погрубее. Сейчас вы безжалостны к Скорубе во имя неизвестных вам горожан, горожан как чего-то обобщенного, хотя и Скоруба не во дворце живет, но будь вы, скажем, директором хлебозавода, точно так же отнеслись бы к пекарю Иванову, Петрову или Сидорову во имя рабочих людей на каком-то Сосновском кирпичном. Верно?
— Верно. Нерадивого пекаря Иванова я бы тоже взял за шиворот и всех пекарей заставил выпекать хлеба вовремя и без проволочек, пусть им пришлось бы гнуть спину даже в две смены. Только так и не иначе. Людям нужен хлеб. Но это все частности. Ты, Сергей Николаевич, не видишь целого, главного. Наш завод — капля для государства. Потому я и толкую тебе, что жалеть и любить надо шире, государственнее.
Сейчас директор говорил спокойно, даже как-то мягко, поучительно. Но именно этот поучительный тон и не нравился Левенкову. Не нравилось ему и обращение на «ты» — не дружеское, доверительное, а начальственное, не терпящее взаимности. Челышев почему-то считал себя вправе говорить бесцеремонное «ты» всем на заводе — и тем, кто моложе, и тем, кто старше его по возрасту. К нему же так обращаться никто не смел, даже Петр Андосов. Поначалу Левенков не придал этому значения, приняв начальника за простецкого в личных отношениях человека, теперь же поправлять Челышева было поздно и не к месту.
— А это еще абстрактнее — любить целое, игнорируя части, его составляющие. За этим целым неплохо бы и людей замечать, че-ло-веков. А Скоруба в первую очередь— человек.
Левенков усмехнулся и прямо глянул в глаза Челыше-ву. Что ж, хочешь погрубее — пожалуйста. Он был уверен, что начальник разозлится за такую откровенность, даже ждал этого: в конце концов, пора выяснить их отношения, но тот вдруг раскатисто захохотал.
— Глаза-астый, глазастый... Все заметил, только слона упустил.
— А что ваш слон? Без ног — всего лишь большой кусок мяса.
— Ладно,— перебил его Челышев, приняв обычный строгий вид.— Поговорили, и будет. Я, Сергей Николаевич, привык дело делать, а не упражняться в красноречии. Переубеждать тебя не буду, да и нужды нет. Инженер ты хороший, вот и командуй в своем хозяйстве, но...— Он прокашлялся и достал папиросы.— Но договоримся: без мо-
его ведома никаких вольностей. Я управлял и буду управлять заводом как считаю нужным. Особенно сейчас. Да, особенно сейчас, когда и жрать нечего, и жить негде. И на слезу ты не дави. Так и порешим!—закончил он, как гвоздь вбил, видно не желая больше выслушивать никаких возражений.
«Однако перегибаешь»,— подумал Левенков и задал почти риторический вопрос:
— Не понял, о каких вольностях речь?
— О любых. Слесарям даешь отгулы, отпускаешь с работы посреди смены...
— Это когда рабочий свалился в карьер?
— Не сахарный, понимаешь! У печи мог просушиться.
— И получить воспаление легких.
— Экая сестра милосердия... Ладно, Сергей Николаевич, так не так, перетакивать не будем. Прения, та-аскать, закончены, показывай свою лебедку..
— Можно и закончить. Только я уж напоследок, для полной ясности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
— Значит, решили? — спросил Волков, обводя всех взглядом.— Сегодня и объявим народу.
— Прямо сегодня? — обеспокоился молчавший до сих
пор Палагин.
— Люди ждут, нечего откладывать. - Может, завтра, а, Никита?
— Не понимаю.
— Да себе надо ж выбрать делянку.
— Ну, Палагин!..— осерчал Челышев.— Сегодня! Слышишь, Волков? Сегодня же!
Этих поблажек он терпеть не мог. Тоже, понимаешь, барин выискался: из грязи—да в князи. Палагина он недолюбливал за корысть, но обойтись без него не мог. Другого такого снабженца не найдешь.
Когда все разошлись, Челышев вернулся в свой кабинет, присел к столу и задумался. На душе остался неприятный осадок, неудовлетворенность собой. Понимал, что поступил правильно и с завышенными обязательствами, и
при выборе участка под огороды, тем более что и выбирать-то нечего было, люди сами выбрали, но совесть его неспокойна, сомнение шевелилось в нем. Это ненавистное ему еще с молодости, подтачивающее волю сомнение — будто короед в здоровом дереве.
Нет, расслабляться он себе не позволит. Не то время, чтобы сомневаться и разводить филантропию, не та обстановка. Работать надо, работать, понимаешь.
— Ксения Антиповна!
В дверях показалась Корташова.
— Звали, Онисим Ефимович?
— Давай-ка сюда свои бумаги — обмозгуем.
Весь октябрь Сосновский кирпичный лихорадило. Взятые к празднику обязательства надо было выполнять, и Челышев чуть ли не сутками пропадал на заводе: носился от конторы к карьерам, к печи, к сараям, гремя своим зычным басом, приказывая, ругаясь на чем свет стоит. Задуманное продвигалось туго, и директор был злой как черт, сам нервничал и нервировал других. Все рабочие не могли одинаково превышать свои нормы, отсюда исходила неразбериха: в формовочном нарежут сырца больше положенного, откатчики не успевают отвозить — вот и запарка; или наоборот: коногоны навозят глины — не успевают резчики.
Левенков знал, что без штурмовщины не обойтись: невозможно так вот, с ходу ускорить ритм всех рабочих процессов, потому-то ему и не нравилась челышевская затея. У производства есть свои законы, которые нельзя отменить одним властным приказом, но Челышев не хотел этого признавать. Он считал, что человек сможет черту рога своротить, лишь бы только захотел по-настоящему. Отсюда вывод: к тем, кто не хочет работать в полную силу, применять жесткие меры. И Челышев не бросал слов на ветер, в этом Левенков вскоре убедился, став свидетелем не в меру крутого нрава своего начальника.
Произошло это в конце октября. Отобедав, Левенков возвращался в мастерские в хорошем настроении, довольный слесарями, подготовившими лебедку для бесконечной откатки. Шел, как обычно, напрямик — мимо столярки на Малом дворе, мимо погрузочной площадки. Здесь он всег-
да останавливался на минуту-другую поглядеть на работу выставщиков, или оборотчиков, как их называли завод-чане.
Всякий раз, когда очередной оборотчик проносился с груженой тачкой мимо, Левенков испытывал восхищение, невольную зависть и смутную, неосознанную тоску, будто о чем-то утерянном и теперь недостижимом, желанном. Вид сильного человека никогда не вызывал в нем ни высокомерного презрения, ни робости, как это бывает у людей физически слабых, ущербных, а наоборот — только восхищение. Он бы с радостью променял свое образование, инженерство и связанное с ними уважение людей на эту грубую физическую силу, на отливающие синевой вен вспученные бицепсы, -кряжистую осанку, валкую походку уверенного в себе человека.
Возле загруженной наполовину платформы стоял Челышев, насупленный, сердитый. Увидев Левенкова, кивнул ему и спросил:
— Куда?
— В мастерские. Лебедку будем устанавливать.
— Вместе пойдем. Я тут сейчас...— Он метнул взгляд на оборотчика Ивана Скорубу, заканчивающего разгружать свою тачку на платформу.— Видел работничка?
Левенков утвердительно кивнул. Он знал, что Скорубе несдобровать, сейчас Челышев устроит ему головомойку. Оно и поделом. В субботу, получив аванс, Скоруба запил и прогулял воскресенье и понедельник; а поскольку воскресенье было рабочим, то у него получилось два дня прогула— дело серьезное.
Когда Скоруба закончил разгрузку, Челышев окликнул
его и подозвал к себе.
— Ну и что будем делать? — спросил он и нервно дернул усом.
Скоруба виновато потупился и переступил с ноги на ногу. Широкие плечи его осунулись, руки повисли плетьми, красное от кирпичной пыли угловатое лицо вытянулось книзу. Весь его вид выражал покорность, готовность принять любое наказание, любой разнос.
— Отвечай!
Скоруба заморгал слипшимися от пыли и пота ресницами и выдавил сипло:
— Дык я чего ж... я нагоню. . — Нагонишь, значит.
— Ага. Я хоть в две смены...
— Знаешь, что полагается за самовольное оставление работы?
— Дык где ж оставление? Я разве что... Ну перебрал трохи. Вон мастер уже объявил выговор — я ж ничего... заслужил, значица.
Левенков давно заметил, что Скоруба выделяется среди других оборотчиков покладистым характером, тихой смиренностью, отсутствием самоуверенности сильного человека.
— Выговором хочешь отделаться? — серчал Челышев.— Хватит, надоело, пусть суд разбирается.
— Как это? Я ж...
— Хватит! — отрубил Челышев.— Идем, Сергей Николаевич.— И двинул к сараям, по привычке заложив руки за спину, отчего при его высоком росте и худобе походил на плавно изогнутое коромысло.
Скоруба остался возле своей тачки, растерянно моргая красными ресницами, жалкий, обиженный, видно еще не веря, что за пьянку и прогул его отдадут под суд.
Не верил в это и Левенков, зная вспыльчивость Челы-шева, его невоздержанность в словах и угрозах. Но, отойдя шагов двадцать, все же спросил:
— Вы что, серьезно собираетесь сообщить прокурору?
— Конечно.
— Не понимаю, зачем?
— А чего тут понимать! Я обязан это сделать. Это мой долг перед законом, если хочешь.
— Но ведь это полгода тюрьмы! Военная статья еще не отменена.
— Вот именно, не отменена. Не сочли возможным. Намерение Челышева возмутило Левенкова. В конце концов, не преступник же Скоруба и работает, несмотря на свои запои, не хуже других. Видно, Андосов предвидел реакцию директора, потому и поторопился наказать своей властью. Челышеву же этого мало; и дело тут вовсе не в законе, а в его своевластии — как хочу, так и верчу. Даже районный судья, приезжавший по весне на завод, говорил (неофициально, конечно), что закон законом, но и руководство должно мозгами шевелить, подходить разумно к каждому факту нарушения дисциплины.
— Онисим Ефимович, знаете, что сказал Петр Первый, когда создал первый воинский устав?
— Ну-ну.
- Он сказал в том смысле, что уставом надо руко-
водствоваться, но не придерживаться, «аки слепой стены». Челышев ухмыльнулся и, даже не взглянув на Левен-
кова, пробасил:
— Умная голова — Петр. Только я не слепой, Сергей Николаевич. У меня — план, который, кровь из носа, надо выполнять, а не потворствовать пьяницам. Что делал Петр в подобных случаях, а, подскажи-ка? Головы рубил, а не благодушничал! Про Петра ты это вовремя, кстати, та-аскать...
— Но чтобы выполнять план, нужны люди, нужно беречь их, а не разбрасываться.
Челышев снова ухмыльнулся.
— А я сообщу в прокуратуру после праздников, когда обязательства будут выполнены.
Этого Левенков никак не ожидал. Он надеялся, что директор просто погорячился, в запальчивости, как это часто с ним случалось, нригрозил Скорубе судом, и это можно было понять. Но тут другое — холодный, жестокий расчет, от которого Левенкова передернуло, как в ознобе.
— В таком случае хочу заявить, что я ка-те-го-риче-ски против вашего решения!
— Ну и что из этого?
Челышев подернул одним плечом и спокойно, даже как-то весело взглянул на Левенкова из-под нависших бровей, будто хотел сказать: плевал я на твои заявления, здесь я хозяин, и вообще, кто ты такой, чтобы делать какие-то заявления, да еще в категорической форме?
Его откровенное «ну и что из того?», его насмешливый, чуть ли не пренебрежительный взгляд покоробили Левенкова, унизили, пробудили злость и желание противиться такому моральному насилию над собой. До сих пор он ничьего своевластия не терпел и впредь терпеть не собирался.
— Вы не жалеете людей,— сказал он как можно спокойнее, удерживаясь от резкостей.
— А себя я жалею? — Челышев круто повернулся и встал перед Левенковым почти впритык на узкой дорожке между стеллажными сараями, обдавая его табачным запахом и по-кошачьи топорща черные усы.— Я и себя не
жалею!
— Себя вы можете не жалеть — дело личное. Но беречь и жалеть рабочих каждый руководитель обязан.
— Обязан, значит.
— Конечно.
— Разгильдяев жалеть.
- Людей, Онисим Ефимович. В первую очередь —людей.
— Ясно. Выходит, все кругом жалостливые, гуманные, один Челышев человеконенавистник, та-аскать, жестокий изверг. Так ты говоришь, да?
— Это вы говорите,— ответил Левенков, спокойно выдержав его колючий взгляд.
Оба высокие, худые, с острыми скулами, они -стояли друг против друга в узком просвете между длинными, восьмидесятиметровыми, стеллажными сараями, как в траншее,— направление одно, дорога одна, и шагать по ней вместе— в сторону не свернешь. Ощущение фронтовой траншеи живо возникло в Левенкове, хотя он и не был окопником, лишь изредка наведывался к пехотинцам, но именно там наиболее обнаженно виделось противостояние враждебных друг другу сторон, именно там, в траншее, остро, до холода в груди чувствовалось жестокое напряжение затишья между боями. Он поймал себя на мысли, что ставит Челышева во фронтовую обстановку — как бы он действовал?— и определенного ответа не нашел. Такие и героями становились, и гибли безвестными в первом бою, такие же безрассудно теряли солдат, посылая их на верную гибель, так и не достигнув намеченной цели.
— Ну вот что, Сергей Николаевич, выслушай-ка, что я тебе скажу. Жалость твоя и их,— Челышев кивнул куда-то в сторону, видно имея в виду мастеров,— маленькая, близорукая, если хочешь: вижу — жалею, не вижу — знать не хочу. А о десятках тысяч горожан ты думаешь, жалеешь их? Тех, кто сейчас, на зиму глядя, остается без добротной крыши над головой, без кирпичных стен за плечами, ты жалеешь? Видел, что от Гомеля осталось? А кирпич — это не только жилые дома, это еще и стены заводских корпусов, цеха хлебозавода, без которого и ты, и я, и тот же Скоруба через неделю ноги протянем. Шире надо жалеть, государственнее, понимаешь.
— Жалеть надо конкретных людей, Онисим Ефимович, а не абстракцию.
— Абстракцию?! Ну и загнул, инженер. Тысячи горожан — абстракция? Люди — абстракция?
— Не люди, а ваша жалость абстрактна.
— Хм!—Челышев повел мохнатыми бровями,— Что-то я не пойму твоих тонкостей. Давай уж погрубее, руби, не миндальничай, я человек прямой, как ты успел заметить.
— Что ж, можно и погрубее. Сейчас вы безжалостны к Скорубе во имя неизвестных вам горожан, горожан как чего-то обобщенного, хотя и Скоруба не во дворце живет, но будь вы, скажем, директором хлебозавода, точно так же отнеслись бы к пекарю Иванову, Петрову или Сидорову во имя рабочих людей на каком-то Сосновском кирпичном. Верно?
— Верно. Нерадивого пекаря Иванова я бы тоже взял за шиворот и всех пекарей заставил выпекать хлеба вовремя и без проволочек, пусть им пришлось бы гнуть спину даже в две смены. Только так и не иначе. Людям нужен хлеб. Но это все частности. Ты, Сергей Николаевич, не видишь целого, главного. Наш завод — капля для государства. Потому я и толкую тебе, что жалеть и любить надо шире, государственнее.
Сейчас директор говорил спокойно, даже как-то мягко, поучительно. Но именно этот поучительный тон и не нравился Левенкову. Не нравилось ему и обращение на «ты» — не дружеское, доверительное, а начальственное, не терпящее взаимности. Челышев почему-то считал себя вправе говорить бесцеремонное «ты» всем на заводе — и тем, кто моложе, и тем, кто старше его по возрасту. К нему же так обращаться никто не смел, даже Петр Андосов. Поначалу Левенков не придал этому значения, приняв начальника за простецкого в личных отношениях человека, теперь же поправлять Челышева было поздно и не к месту.
— А это еще абстрактнее — любить целое, игнорируя части, его составляющие. За этим целым неплохо бы и людей замечать, че-ло-веков. А Скоруба в первую очередь— человек.
Левенков усмехнулся и прямо глянул в глаза Челыше-ву. Что ж, хочешь погрубее — пожалуйста. Он был уверен, что начальник разозлится за такую откровенность, даже ждал этого: в конце концов, пора выяснить их отношения, но тот вдруг раскатисто захохотал.
— Глаза-астый, глазастый... Все заметил, только слона упустил.
— А что ваш слон? Без ног — всего лишь большой кусок мяса.
— Ладно,— перебил его Челышев, приняв обычный строгий вид.— Поговорили, и будет. Я, Сергей Николаевич, привык дело делать, а не упражняться в красноречии. Переубеждать тебя не буду, да и нужды нет. Инженер ты хороший, вот и командуй в своем хозяйстве, но...— Он прокашлялся и достал папиросы.— Но договоримся: без мо-
его ведома никаких вольностей. Я управлял и буду управлять заводом как считаю нужным. Особенно сейчас. Да, особенно сейчас, когда и жрать нечего, и жить негде. И на слезу ты не дави. Так и порешим!—закончил он, как гвоздь вбил, видно не желая больше выслушивать никаких возражений.
«Однако перегибаешь»,— подумал Левенков и задал почти риторический вопрос:
— Не понял, о каких вольностях речь?
— О любых. Слесарям даешь отгулы, отпускаешь с работы посреди смены...
— Это когда рабочий свалился в карьер?
— Не сахарный, понимаешь! У печи мог просушиться.
— И получить воспаление легких.
— Экая сестра милосердия... Ладно, Сергей Николаевич, так не так, перетакивать не будем. Прения, та-аскать, закончены, показывай свою лебедку..
— Можно и закончить. Только я уж напоследок, для полной ясности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71