https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vanny/na-bort/
— Не хватало командиров! У меня своя группа — сам себе хозяин.
— Судачат тут всякое,— заметила Полина.— Маковский, поговаривают, грозился поймать и поставить к стенке.
— Да ну? — с издевкой воскликнул Захар и зло хохотнул.— Это еще кто кого! Председа-атель... Да, может, я со своей группой больше сделал, чем он! А судачат — плюнь в глаза, засудачится который — язык вырву!
Полина слушала и убеждалась в том, что молва людская верна: никакой Захар не партизан — скрывается и от немцев, и от своих да приглядывает, где что плохо лежит.
— Долго не появлялся чего? Думала, пропал где, по настоящему времени немудрено.
— А кто появлялся?
— Да и то. Савелий вот явился, так еле ушел. Зиму всю как в клетке бился.
— Ну и дурак! И я дурак, остаться надо было. Немец же не трогает?
— Чтобы особо, так нет. — То-то.
Полина чувствовала, что пора сказать о сыне, но слова не шли на язык, все оттягивала, пока сам не спросит. Беду с Максимкой она считала своей виной, своим горем и не хотела делиться с Захаром, ставшим ей чужим. Эти здоровые волосатые руки теперь были противны. Отвращение вызывала бугристая вена на Захаровой шее, его широкие красные ноздри, потресканные мясистые губы казались скользкими. Она знала, что надо ложиться с ним в постель, представила, как это получится, и почувствовала неприятные мурашки на спине.
— Налей еще! — попросила Полина.— Не берет что-то.
— О себе что молчишь? — спросил Захар, облапив бутылку.— Как вы тут?
Полина проглотила жгучее питье, рассказала Захару о сыне и только тогда заплакала.
Захар долго сопел, стиснув кулаки, потом прохрипел одним духом:
- Убью гада!
- Кого? — не поняла Полина.
— Тимофея, кого еще!
— Тимофей тут при чем? Его самого чуть было не уходили.
— Своих сумел уберечь,— сипел Захар,— а нашего? Я знаю, он давно косится на меня. ГаДюка, с немцами сотрудничать? Убью и ответа не понесу. Собака хромоногая, я ему покажу, как детской кровью торговать! Фашистский пристегай!
— Да ты что, Захар, опамятуй! — заволновалась Полина.—С какими немцами, какое —сотрудничал? Детдом же нам руки ослобонил, детей подкармливал всех рядком. Невиноватый он. Тю ты, как с цепи сорвался! И придет же в голову...
— Своей сестрицы муженька покрываешь? — стоял на своем Захар.—Сердобольная не в меру, а сын от, что теперь?
Захмелевшие его глаза тупо ворочались, отражая в зрачках огонек керосинки, ноздри — ходуном, пальцы то сжимались в кулаки, то вытягивались, царапая грязными ногтями клеенку.
Так ни до чего не договорившись, легли спать.
Голодные Захаровы ласки не растревожили Полину, не пробудили обычного для нее неуемного желания. Полина чувствовала опустошенность и надоедливую неприязнь.
Пресытившись, Захар отвалился к стенке. Видать, он заметил Полинину холодность, долго молчал, успокаивая дыхание, потом зло сказал:
— Что-то не узнать тебя. Али не рада?
— Чего ж —не рада? Пересохла ожидаючи... .— Может, хахаля сыскала?
— Что ты мелешь? Ха-ахаля... Поди найди хоть одного в деревне.
— Свинья лужу сыщет!
— Да отцепись ты!—отмахнулась Полина равнодушно.— Не выспался, так спи.
— Гляди, девка, коли что проведаю, так и знай: на одну ногу наступлю, за другую дерну!
— Чего ты бесишься? —Полина пожала плечами. То не этак, это не так... Мало, так скажи, я ж не убегаю.
Захар скрипнул зубами и отвернулся.
Утром, пока не проснулся Максимка, Полина разбудила Захара и спровадила на чердак, чтобы не случилось как с Савелием. В течение дня несколько раз лазила на-
верх ублажать истосковавшегося по жене Захара, но так и не проснулось в ней бабье чувство. К вечеру она уже ненавидела его лютой ненавистью. Как только стемнело, Захар собрался, мирно простился с женой и канул в сырую темень.
Жизнь Полины покатилась круто вниз. Тягуче-дремотные дни проходили в обреченном пьянстве. До прихода Захара в ней теплилась смутная надежда на прежнюю семейную жизнь, теперь же и этой надежды не стало. Но главной причиной ее безотрадности был не Захар; не боязнь потери мужа, разрушения семьи сковала Полину по рукам и.'ногам. Нашла бы нового мужа, завела бы другую семью, с ее красотой и молодостью не грозила опасность остаться без мужика. В Полине что-то надломилось внутри, и пропало бабье чувство, что было главным в ее жизни. В любви она была жадной и ненасытной: чем бы ни занималась, как бы ни уставала на работе, но стоило вспомнить прошедшую ночь и ночь, которая ждет впереди с сильным, щедрым на грубые ласки Захаром, и все забывалось, усталость как дождем смывало. Полина становилась веселой, сговорчивой, в теле просыпался сладкий зуд, подстегивающий в работе, торопящий движения рук, ног, только в мозгу сверлила одна мысль: «Не напился бы до вечера!»— это управляло всеми ее делами, притупляло случайные обиды, отгоняло заботы, подавляло разум. Оттого Полина была всегда веселой. Другой жизни она не представляла. И вдруг эта страсть непонятным образом исчезла.
К зиме здоровье Максимки поправилось, и опять он остался без материнского присмотра, днями пропадал у Артемки или в хате Тимофея, зачастую там и ночевал. Полина нашла себе собутыльницу в пристанционном поселке—Татьяну, бездетную жену Матвея Пташникова, погибшего в первые дни войны. Они пили вдвоем, слезливо делились друг перед дружкой своими невзгодами, заводили протяжную, с надрывом песню или просто молчали, уста-вясь в стаканы невидящими глазами, пока одна из них не засыпала тут же, за столом, тогда другая дотягивала сонную до кровати и обессиленно валилась рядом.
Вторая военная зима подкрадывалась осторожно, не торопясь, как лиса к курятнику. Выпал небольшой снег, назавтра был смыт мелким холодным дождем, второй снег растопило солнце своим последним теплом, через неделю ночной морозец затянул землю хрупкой ледяной коркой, и только третий снег улегся основательно, по-медвежьи, до весны. Завыла, заскулила метель, загорбатились у плетня сугробы, мороз железным обручем опоясал поля.
Второй день Полина безвыходно сидела в хате своей подруги в поселке. Один за другим шли тяжелые поезда в сторону Гомеля, сотрясая промерзлую землю; дребезжали оконные стекла, плясали стаканы на засоренном хлебными крошками столе, колыхался мутный самогон в бутылке и такого же цвета огуречный рассол в широкой глиняной чашке. Полина клевала носом над своим стаканом, изредка вздрагивая всем телом от икоты, и тянула заплетающимся языком слово за словом:
— Эх, Танюха, не баба я боле, не-е-е. Была баба, да вся вышла, иссохла на корню! Не человек...
Вечернее небо за окном потемнело, в хате повис тяжелый сумрак. Прогромыхал очередной поезд, некоторое время стояла нудная тишина, потом завыла соседская собака, протяжно, по-волчьи.
— Воет,— нарушила молчание Татьяна, качнув головой, отчего по плечам рассыпались белые взлохмаченные волосы.
— Чью-то смерть почуяла... Накличет,— отозвалась Полина.
— Энтих смертей сичас!.. Ни в грош человек стал. Эх, жизнь! Тоскливо, Поля.
— Хуже, Таня, обрыдло все, мертвечиной пахнет.
— У тебя хоть дите, а я?
Они выпили еще по одной, и Полина стала надевать свой тулупчик.
Во дворе — оттепель. Снег под ногами податливый, мягкий. Редкие облака повисли в небе недвижно, а среди них застыл отливающий желтизной месяц. Тишина кругом, только по-прежнему выла соседская собака, наводя тоску и сонливость. Ставни хат закрыты наглухо, ни огонька, ни возгласа. Кое-где из труб выползал белый дымок, горбатился коромыслом над крышей и прижимался к земле.
Выйдя за поселок, Полина почувствовала, насколько она пьяна. Узкая утоптанная стежка ускользала из-под ног, извивалась змеей, и валенки то и дело зарывались в снег. Ей стало жарко от борьбы с неподатливой стежкой. Расстегнула тулупчик, сняла рукавицы.
— Сынонька,— повторяла Полина, смахивая беспричинные слезы.— Конфетки у меня... Вот сейчас отдохну и принесу тебе. Еще не спишь, видать, с Анюткой гуляешься...
Среди поля, в версте от Метелицы, одиноко рос толстый вековой клен, под ним из крепких горбылей чьи-то заботливые руки смастерили лавочку. В летний зной редко когда пустовала она: то старушка, проходя мимо, присядет, то детвора, налазившись по могучим веткам размашистой кроны, с птичьим щебетом гнездится вокруг.
К этой лавочке и направилась Полина. Смахнула рукавом снег с горбыля и присела, опершись спиной о ствол дерева.
— Хорошо-то как! — пробормотала она.— Теплынь... Полина закрыла глаза и улыбнулась. Так ей стало
вдруг спокойно, так легко, что невольно шевельнулась мысль: «Может, не все еще потеряно? Жить надо... Раскисла... По весне тает все. Солнышко...— Она встрепенулась.— Никак, засыпаю? Сына мой, конфетки...»
Полина хотела нащупать конфеты в кармане, но рука ее едва шевельнулась и лениво притихла на коленке, веки слиплись — не открыть глаз. Она чувствовала тепло своего дыхания на груди и одновременно — покалывание в кончиках пальцев.
«Скорей протрезвею... К сыноньке... Конфетки вот...» — подумала Полина, засыпая.
Некоторое время ей мерещилась весна, тающий снег, теплый парок над полем и грачиная стая, кружащая в небе, но почему-то молча, без обычного оглушительного галдежа.
Потом не стало ничего.
Рано поутру после ночи, проведенной со стрелочником, сорокасемилетним бобылем Григорием Дроздом, рябая Ка-тюха возвращалась домой и нашла Полину под кленом. Узнала по черному, с красными розами платку, на который давно зарилась и не раз уговаривала Полину продать.
Прибежала Катюха в Метелицу и закричала не своим голосом:
— Полина замерзла! Там... замерзла! Сбежались бабы.
— Где?
— Под кленом!
— Дошасталась!
— Нашла конец. Не приведи господь!
Посудачили, поохали, на том и разошлись. Немцев Ксюша никак не могла понять: что за народ? То — зверье зверьем, то за добрый куш пленных отпускают.
На прошлой неделе Наталья Левакова привела себе мужика из лагеря, который находился в Добруше, и восемнадцати верстах от Метелицы. А было так. Прослышали люди, что в лагере находятся местные, и хлынули в Доб-руш отыскивать своих. Метелицких там не оказалось, а вот Лешку с пристанционного поселка удалось вызволить. Батька поручился за него, подсунул хорошую взятку, и отпустили Лешку домой. С ним в лагере был москвич Сергей Левенков, вот он и попросил Лешку подыскать ему «родню», чувствуя, что больше двух-трех недель не протянет, свалится с голодухи.
Вбежала Наталья в хату, огляделась — деда Антипа нет, и зашептала:
— Ой, Ксюша, чуда, Лешка возвернулся?
— Ну.
— Просит, кабы вызволили человека. Говорили мы с бабами... Нихто не берется. Не иначе —мне.
— Что ты, Наталья, а ну как узнают — не родня ты ему? Порешат на месте.
— Так фамилия его же Левенков, а моя Левакова. Больно они там приглядываются. Пойду, сестрица. Пропадет ить человек. Апосля корить себя буду.
— Страшно, Наталья... Ай забыла, как они над тобой
измывались?
— Ой, страшно, сестрица! Однако что поделаешь...
Завернула Наталья в белую тряпочку кусок сала, собрала два десятка яиц, деньжат немного и отправилась в Доб-руш. А назавтра привела в свою вдовью хату мужика. От мужика, правда, осталось одно название — скелет скелетом, в чем только и душа держалась. Засудачили бабы у колодцев, зачастили к Наталье в хату — хоть бы глазком зыркнуть на нового человека.
Было ему не больше тридцати пяти, но выглядел стариком: короткий седой чуб с высокими залысинами, лицо морщинистое, пальцы тонкие, не мужицкие, плечи торчат прямыми костяшками, улыбка не то виноватая, не то бо-
язливая, только глубоко в землистого цвета глазницах поблескивали быстрые черные зрачки.
— Ой, болезный! — горюнились бабы.— Ветром сдует.
— Да рази это мужик?
— Очухняет, дай срок. Наталья его выгодует. Вон Савелий пришел каким...
— Ай, бабы, сичас бы хоть такого, все не стенку царапать,— похохатывала Капитолина.
— Срамница! У человека руки трясутся!
- Дык то ж руки! — гнула свое Капитолина.
И в один голос бабы шептали, что он человек не простой, разговор у него больно грамотный и обхождение не мужицкое. Ко всему тому Тимофей Лапицкий с первых же дней свел с ним дружбу. А учитель в людях знает толк.
Действительно, Тимофей быстро сошелся с Левенковым и зачастил к Наталье в гости. Иногда они втроем — Тимофей, Наталья и Левенков — приходили к Антипу Никано-ровичу и подолгу просиживали за неторопливыми разговорами. Левенков устраивался обычно в углу, у печки, и только там согревалось его тощее тело.
— Набрался я холода в лагере,— говорил он, прижимаясь к горячим кирпичам.— На всю жизнь набрался.
Левенков был коренным москвичом, всю свою недолгую жизнь провел в городе, женился, обзавелся двумя дочками, и теперь тосковал по ним, тосковал по дому, по людным улицам, но старательно скрывал свою тоску от Натальи, боясь огорчить ее. Только в разговоре, в частых рассказах о Москве всплывали наружу боль и любовь ко всему, связанному с довоенной жизнью. Привыкший к сутолоке большого города, к его шуму и вечной спешке Левенков чувствовал себя в деревне нелов.ко, двигался скованно, неестественно медленно, говорил тихо, точно боялся кого-то разбудить или потревожить размеренность деревенской жизни. Ксюша замечала, что Левенков хочет походить на сельчан, не выделяться среди них, но это у него не получалось и смешило метелицких баб. Попал он в плен в окружении, как и многие солдаты и офицеры, не успев опомниться и сообразить что-либо в той страшной неразберихе боя. Левенков не был кадровым офицером, звание лейтенанта ему присвоили как инженеру-технику и направили в автобат. Все это о Левенкове знали только в семье Лапицких, для всех остальных сельчан он был рядовым солдатом, простым рабочим, дальним родственником Натальи.
О чем бы ни говорили мужики, о чем бы ни спорили, заканчивали одним: когда же немца погонят?
— Руки чешутся,— жаловался дед Антип.— Работы просют. А на кого робить? Болей сделаешь — болей отымут.
— В нашем положении ничего не делать — уже дело,— говорил Левенков.— В лагере я всяких насмотрелся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71