https://wodolei.ru/catalog/unitazy/rossijskie/
.. На ваши полномочия, Онисим Ефимович, я не посягаю, но и от своих не откажусь.
Он качнулся в сторону от Челышева и двинул по утоптанной глиняной тропке, засоренной пожухлой осенней травой, всем своим видом стараясь показать, что остался при собственном мнении. Начальник закурил и развалисто зашагал следом.
К этому разговору они больше не возвращались, словно забыли, словно его и не было, но от бодрого настроения, с которым шел Левенков в мастерские, не осталось и следа: разбирала досада, недовольство собой от недосказанности, недоговоренности, и он замечал по виду и настроению Челышева, что тот испытывает нечто подобное, только старается показать, будто такие мелочи, как предыдущая стычка, его нисколько не беспокоят. Говорили о сугубо производственных делах. Ровно, спокойно и сухо.
Лебедку установили засветло, из главного корпуса завода никто не прибегал, значит, все работает исправно, и Левенков направился домой лесом, в обход карьера. Сколько раз он давал себе слово не ходить этим путем, но снова и снова, только выпадала возможность, сворачивал в березовую рощу, пересекал ее поперек, делая полукиломет-
ровый загиб, и вдоль опушки уже соснового бора возвращался к поселку с тыльной стороны Малого двора. В лесу забывалась работа, а перед глазами вставали его двойняшки Света и Люда, его Надя, его прежний завод, шумная, суетливая Москва, и вместе со всем этим до боли в висках, до внутреннего крика — вопрос: как быть дальше? Это стало пыткой.
Желтая листва берез опала, устлав землю яркой периной, белые стволы деревьев с множеством продолговатых глаз-щелочек будто вспархивали в иссиня-прозрачную глубину неба, шаловливо растопырив облегченные ветви, и так напоминали подмосковные березы, что в груди щемило.
Было ясно и достаточно тепло, чтобы не торопиться под крышу, домой. Домой... А где он, его дом: здесь, в Сос-новке, или в Москве? Этого Левенков не знал. Охватывая по щиколотку ноги, шелестела пестрая листва, напоминая шуршание шин на Цветном бульваре, от карьера доносился глухой лязг ковшовой ленты экскаватора, ворчание его моторов, и это было похоже на шумный город за квартирным окном. Здесь во всем, стоило только ему войти в лес, чудилась прежняя, довоенная жизнь. В который раз он задавал себе вопрос, любил ли Надю, любит ли сейчас, и не мог ответить. Но и Наталью он не любил. То несильное и мягкое чувство, которое Левенков испытывал к Наде и называл для себя любовью, было все же сильнее чувства к Наталье. Нет, к Наталье он испытывал не любовь — благодарность.
Когда она вызволила его из лагеря, и в мыслях не было, чтобы где-то остаться, не вернуться в Москву, к своей семье. По существу, Наталья спасла ему жизнь. Спасла не от пули немецкой — от лагерного истощения.
В сорок втором, когда наши еще отступали к Сталинграду, полицаи позволяли себе этакую снисходительность — иногда отдавали пленных местным на поруки, и конечно же за хорошую взятку. Появилась возможность вырваться из лагеря под видом местного жителя. Организовал все сержант Демид Рыков, сорвиголова, весельчак и пройдоха, шофер автобата, которым командовал в начале войны Левенков. Для Демида невозможного в этой жизни не существовало, и даже сама война и немецкий лагерь, казалось, были для него всего лишь очередными приключениями. «Сыты будем — бабу скрутим, живы будем — не помрем»,— рокотал он густым гортанным голосом, не унывая ни в окружении, ни в добрушском лагере на Гомелыцине. И когда'
прощался с Левенковым перед его освобождением, повторил свою любимую поговорку, пообещав спокойно и убежденно: «Я вырвусь, командир. Немчишка сейчас самоуверенный, неопасливый. За меня будь спокоен, на первом этапе сквозану».
Зиму и все лето до осени Левенков прожил у Натальи в оккупированной Метелице. Она его выходила, поставила на ноги и стала его женой. Это произошло естественно и просто, как само собой разумеющееся, ради чего, может быть, она и рисковала собой, преодолевая страх, уже побывавшая однажды под дулом немецкого автомата и оттого преждевременно поседевшая. У Левенкова не хватило духу, недостало решимости оставить ее.. Он знал изломанную Натальину судьбу, раннее одиночество, видел, ощущал ее женскую преданность, готовность ради него на любые лишения — молчаливо, терпеливо, не требуя никаких обещаний или гарантий. Ее готовность на совершенно бескорыстное самопожертвование восхищала Левенкова и пробуждала внутреннюю необходимость, обязанность перед самим собой отвечать тем же. И он привык к Наталье и уже не мог оставить ее, заранее зная, что без дочерей, без Нади будет тяжко, что его место в Москве.
Сведений о семье он не имел с самого начала войны и не знал, где жена и дети, живы ли они. Летом сорок первого, когда его призвали на воинские сборы, семья уехала и,-} Украину, к Надиной матери, и, вполне возможно, оказалась, как и сам он, в оккупированной зоне.
Когда войска Рокоссовского освободили Белоруссию, Левенков ушел с армией, пообещав Наталье вернуться к ней, хотя она ни на чем не настаивала, не требовала никаких обещаний, даже боялась попросить его об этом. Случись по-другому, потребуй Наталья клятв и заверений, ему было бы легче оставить ее. Но именно эта молчаливая покорность судьбе, незащищенность от любых обид заставили Левенкова дать такое обещание. А обмануть Наталью он уже не мог — это было бы предательством.
А своя семья как? Вот и поди тут разберись. О том, что семья уцелела, он .узнал на фронте в конце сорок третьего, послав домой письмо и получив радостный ответ. С тех пор он раздвоился между домом и Натальей, потеряв покой и уверенность в себе. Особенно остро эту раздвоенность он почувствовал после войны, когда ездил в Москву объясняться с Надей. Лучше бы и не ездил, душу не травил! Но не поехать не мог. Они с Надей еще до женитьбы усло-
вились: в любой ситуации выкладывать все начистоту, не опускаться до подленьких уловок.
В первый же день Левенков рассказал свою историю, ничего не утаивая, не отыскивая оправданий, но чувствовал себя перед ней последним подлецом.
— А война тебя не исправила,— сказала Надя, выслушав его сбивчивый, виноватый рассказ.
— Ты о чем?
— По-прежнему витаешь в облаках со своей щепетильностью.
Она сидела на вытертом, купленном еще в первый год женитьбы диване с круглыми подушками-подлокотниками, похудевшая за эти годы, с выпирающими ключицами, острыми коленками, обтянутыми сатиновой юбкой, и напоминала студентку пединститута на «капустнике», где они увиделись в первый раз. Но тогда она была веселой и неприступной, теперь же — подавленной, с зажатыми между коленок ладонями. Левенкову стало мучительно жалко ее, жалко себя и хотелось зажмуриться что есть силы, забыть все, что с ним было, превратить действительность в кошмарный сон, а затем проснуться.
Надя поняла его состояние и помогла ему:
— Не вздумай меня жалеть. Я гордая.
— Война проклятая!
— Война, конечно... — отозвалась она неопределенно.
«Война,— ухватился он за мысль,— война во всем виновата!» Но кому от этого легче — ей, Наталье, ему? На войну все можно свалить, оправдаться. Ему —оправдание. Оправдание... В кусты, значит? Нет, сам виноват! Он готов был остаться, потребуй Надя — и останется.
— Может, образуется, я еще не уверен, что же вот так, неожиданно...
— Надеешься, что она сама прогонит?
— Не знаю...
Левенков действительно не знал, на что надеялся. Да и надеялся ли на что-нибудь? Сама Наталья, конечно, от него не откажется, и он не может ее обмануть. Не может! Это противоестественно, чуждо его натуре. А как все это объяснишь Наде? Она —жена, женщина, которую оставляют.
Он сидел под красным шелковым абажуром, как нашкодивший школьник, не зная, куда деваться от ее больших, все понимающих серых глаз.
И она снова ему помогла:
— Нет, Сергей, оставайся самим собой. Не умеешь ты обманывать, и не надо.
— Понимаешь, я не могу...
— Да-да, понимаю. Девочки подрастут, буду присылать на лето.
— Спасибо, Надя,— выдавил он хрипло.— Спасибо! Напоследок она спросила:
— Ты-то хоть понимаешь, что твое чувство благодарности ненормально?
А что тут нормально, что ненормально — как разобраться? Просто он был таким и перестроиться на другой лад не умел.
Дома он пробыл три дня, к этому разговору они больше не возвращались. Жил как гость, боясь стеснить хозяев, чувствуя себя лишним, нарушающим привычный семейный уклад. У Нади были летние каникулы, но она давала частные уроки и с утра уходила, оставляя Левенкова на весь день с девочками. А может, и не на уроки уходила— с глаз долой. Дочерей он видел в последний раз в сороковом, когда им было по три годика; за пять лет они вытянулись, повзрослели — не узнать. Старшая на вид Люда дичилась, смотрела настороженно, с опаской, но Света сразу признала в нем отца, не отходила ни на шаг, гордясь и радуясь, что наконец-то у нее есть папка не где-то там, на войне, а дома, и он позволяет шалить, и никуда не уходит, и не сердится, как мамка, и каждый день покупает сладости. Дети, конечно, ни о чем не знали. Рассказать все предстояло Наде, и Левенков еще не был уверен, что она скажет правду. Три дня прошло, а разговора о разводе никто из них не заводил. Он не мог, не осмеливался заговорить первым, смутно надеясь неизвестно на что, и она молчала, видно, тоже на что-то надеялась.
Так и ушел.
Уже у двери к нему подскочила Света и, ни о чем не подозревая, спросила:
— Папка, ты надолго уходишь?
Он пробормотал что-то бессвязное, вылетел на лестничную площадку, чуть не кубарем скатился вниз и убежал, пересиливая спазмы в горле. Убежал как вор. ___
До сих пор звенит в ушах дочкин голос, снова и снова, как наказание, неотступно возникает — «папка, ты надолго уходишь?» — терзая душу, разламывая виски своей неразрешимостью. Кто ответит на этот вопрос: надолго ли? То-
лько не навсегда. Нет, не навсегда, в это невозможно поверить.
Шуршала листва под ногами, мягкая, пушистая — без конца и края, и Левенков на этой празднично расцвеченной земле терялся, казался сам себе ничтожно маленьким, лишним. Такое ощущение исходило от понимания, что его место не здесь, что он в Сосновке чужой, случайный человек. Для чего он на заводе — чтобы спорить с Челышевым или заниматься элементарными лебедками, с которыми легко справится рядовой механик? Работа не приносила удовлетворения, тяготила, разве что иногда позволяла забыться на время. Но утешение это слабое. Не приносила радости и Наталья, точнее, она не могла заменить ему покинутую семью. И он ждал. Неосознанно, подспудно, без каких бы то ни было оснований ждал, что все как-то образуется, встанет на свои места ко всеобщему удовлетворению, не оставив обиженных. Все чаще вспоминались слова Нади: «Надеешься, что она сама прогонит?» Может быть, этого и ждал Левенков. Только Наталья не собиралась его прогонять — наоборот, все больше к нему привязывалась, стараясь во всем угодить, предупредить любое желание, и все это — молча, смиренно, с ласковой улыбкой и любовью.
Оттолкнуть такого человека было для него кощунством.
Сосновка появилась неожиданно, словно вынырнула из леса: золотистый бор отпрянул в сторону от железной дороги, и перед глазами возникли строения, крыши домов поселка.
Демид Рыков подхватил свой чемоданчик, спрыгнул с подножки вагона в песок, перемешанный с мелким гравием, мельком по привычке огляделся и вздохнул полной грудью. Вот и прибыли, Демид Иванович, на новое жительство. Может быть, на жительство. В этом он еще не был уверен окончательно. Податься ему больше некуда, единственная надежда — Левенков, добрая душа, мягкий, отзывчивый комбат. Примет ли, поможет? Эти вопросы часто задавал себе Демид и всегда отвечал утвердительно. За полтора года жизни бок о бок он хорошо узнал Левен-кова. Такой человек помнит добро, не забыл, верно, как Демид вынес его, контуженого, на своих плечах из-под огня в первые месяцы войны, спасал от голодной смерти в
окружении, потом помог выбраться из добрушского лагеря. О нем хлопотал —не о себе, хотя на месте Левенкова мог бы, только пожелай, оказаться сам и пережить лихое время под крылышком той женщины из Метелицы. Как ее... Наталья, кажется? Да, комбат, без сержанта Демида Рыкова ты бы уже погиб по меньшей мере трижды.
«Ну да ладно, сыты будем — бабу скрутим, живы будем— не помрем»,— подумал он весело и зашагал к поселку. Примет Сергей Николаевич и поможет, ведь еще в лагере сам приглашал приезжать в Москву после войны, обещался устроить. В Москву и. ездил Демид, но застал там одну Надежду Петровну с детьми, Левенков же застрял на этом забытом богом и людьми заводишке. Чудно. Москва — и десяток дощатых построек, домишек, бараков!
Попутчиков с поезда не оказалось, и Демид остановился у первого барака, выглядывая, у кого бы спросить о Левенкове. Поодаль играли ребятишки — другого справочного и не надо.
— Эй, стриженый, иди-ка сюда,— позвал он одного из них.
Паренек подошел и остановился шагах в трех, переминаясь с ноги на ногу.
— Давай, давай,— поманил Демид пальцем.— Не съем. Тот приблизился и недоверчиво зыркнул из-под нахмуренных бровей.
— Ну?
— Ух ты, какой серьезный! Зовут как?
— А на што это?
— Ну как же! Положено знакомиться. Вот меня, к римеру, Демидом зовут. Дядькой Демидом, значит.
— А-а... Ну, так Артемка я.
— Вот это другое дело. Инженера Левенкова знаешь?
— Дядьку Сергея?
— Правильно, его самого. Покажи-ка, где живет.
— А на што это?
— Вот заладил. Надо, значит. Да ты не бойся. — А чего мне бояться? Нас вон...— указал Артемка на своих друзей и отступил с опаской на полшага.
Пареньки лет девяти — одиннадцати, оставив игру, сгрудились в сторонке и внимательно наблюдали за незнакомым человеком. Худые, чумазые от летнего загара и пыли, одетые кто во что, но все с залатанными коленками и локтями, они не двигались с места и своим решительным видом крепко подбадривали Артемку.
Сдерживая смех, Демид оглядел грозную компанию и протянул уважительно:
— Да-а, это конечно, серьезная компания.— Артемка начинал ему нравиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Он качнулся в сторону от Челышева и двинул по утоптанной глиняной тропке, засоренной пожухлой осенней травой, всем своим видом стараясь показать, что остался при собственном мнении. Начальник закурил и развалисто зашагал следом.
К этому разговору они больше не возвращались, словно забыли, словно его и не было, но от бодрого настроения, с которым шел Левенков в мастерские, не осталось и следа: разбирала досада, недовольство собой от недосказанности, недоговоренности, и он замечал по виду и настроению Челышева, что тот испытывает нечто подобное, только старается показать, будто такие мелочи, как предыдущая стычка, его нисколько не беспокоят. Говорили о сугубо производственных делах. Ровно, спокойно и сухо.
Лебедку установили засветло, из главного корпуса завода никто не прибегал, значит, все работает исправно, и Левенков направился домой лесом, в обход карьера. Сколько раз он давал себе слово не ходить этим путем, но снова и снова, только выпадала возможность, сворачивал в березовую рощу, пересекал ее поперек, делая полукиломет-
ровый загиб, и вдоль опушки уже соснового бора возвращался к поселку с тыльной стороны Малого двора. В лесу забывалась работа, а перед глазами вставали его двойняшки Света и Люда, его Надя, его прежний завод, шумная, суетливая Москва, и вместе со всем этим до боли в висках, до внутреннего крика — вопрос: как быть дальше? Это стало пыткой.
Желтая листва берез опала, устлав землю яркой периной, белые стволы деревьев с множеством продолговатых глаз-щелочек будто вспархивали в иссиня-прозрачную глубину неба, шаловливо растопырив облегченные ветви, и так напоминали подмосковные березы, что в груди щемило.
Было ясно и достаточно тепло, чтобы не торопиться под крышу, домой. Домой... А где он, его дом: здесь, в Сос-новке, или в Москве? Этого Левенков не знал. Охватывая по щиколотку ноги, шелестела пестрая листва, напоминая шуршание шин на Цветном бульваре, от карьера доносился глухой лязг ковшовой ленты экскаватора, ворчание его моторов, и это было похоже на шумный город за квартирным окном. Здесь во всем, стоило только ему войти в лес, чудилась прежняя, довоенная жизнь. В который раз он задавал себе вопрос, любил ли Надю, любит ли сейчас, и не мог ответить. Но и Наталью он не любил. То несильное и мягкое чувство, которое Левенков испытывал к Наде и называл для себя любовью, было все же сильнее чувства к Наталье. Нет, к Наталье он испытывал не любовь — благодарность.
Когда она вызволила его из лагеря, и в мыслях не было, чтобы где-то остаться, не вернуться в Москву, к своей семье. По существу, Наталья спасла ему жизнь. Спасла не от пули немецкой — от лагерного истощения.
В сорок втором, когда наши еще отступали к Сталинграду, полицаи позволяли себе этакую снисходительность — иногда отдавали пленных местным на поруки, и конечно же за хорошую взятку. Появилась возможность вырваться из лагеря под видом местного жителя. Организовал все сержант Демид Рыков, сорвиголова, весельчак и пройдоха, шофер автобата, которым командовал в начале войны Левенков. Для Демида невозможного в этой жизни не существовало, и даже сама война и немецкий лагерь, казалось, были для него всего лишь очередными приключениями. «Сыты будем — бабу скрутим, живы будем — не помрем»,— рокотал он густым гортанным голосом, не унывая ни в окружении, ни в добрушском лагере на Гомелыцине. И когда'
прощался с Левенковым перед его освобождением, повторил свою любимую поговорку, пообещав спокойно и убежденно: «Я вырвусь, командир. Немчишка сейчас самоуверенный, неопасливый. За меня будь спокоен, на первом этапе сквозану».
Зиму и все лето до осени Левенков прожил у Натальи в оккупированной Метелице. Она его выходила, поставила на ноги и стала его женой. Это произошло естественно и просто, как само собой разумеющееся, ради чего, может быть, она и рисковала собой, преодолевая страх, уже побывавшая однажды под дулом немецкого автомата и оттого преждевременно поседевшая. У Левенкова не хватило духу, недостало решимости оставить ее.. Он знал изломанную Натальину судьбу, раннее одиночество, видел, ощущал ее женскую преданность, готовность ради него на любые лишения — молчаливо, терпеливо, не требуя никаких обещаний или гарантий. Ее готовность на совершенно бескорыстное самопожертвование восхищала Левенкова и пробуждала внутреннюю необходимость, обязанность перед самим собой отвечать тем же. И он привык к Наталье и уже не мог оставить ее, заранее зная, что без дочерей, без Нади будет тяжко, что его место в Москве.
Сведений о семье он не имел с самого начала войны и не знал, где жена и дети, живы ли они. Летом сорок первого, когда его призвали на воинские сборы, семья уехала и,-} Украину, к Надиной матери, и, вполне возможно, оказалась, как и сам он, в оккупированной зоне.
Когда войска Рокоссовского освободили Белоруссию, Левенков ушел с армией, пообещав Наталье вернуться к ней, хотя она ни на чем не настаивала, не требовала никаких обещаний, даже боялась попросить его об этом. Случись по-другому, потребуй Наталья клятв и заверений, ему было бы легче оставить ее. Но именно эта молчаливая покорность судьбе, незащищенность от любых обид заставили Левенкова дать такое обещание. А обмануть Наталью он уже не мог — это было бы предательством.
А своя семья как? Вот и поди тут разберись. О том, что семья уцелела, он .узнал на фронте в конце сорок третьего, послав домой письмо и получив радостный ответ. С тех пор он раздвоился между домом и Натальей, потеряв покой и уверенность в себе. Особенно остро эту раздвоенность он почувствовал после войны, когда ездил в Москву объясняться с Надей. Лучше бы и не ездил, душу не травил! Но не поехать не мог. Они с Надей еще до женитьбы усло-
вились: в любой ситуации выкладывать все начистоту, не опускаться до подленьких уловок.
В первый же день Левенков рассказал свою историю, ничего не утаивая, не отыскивая оправданий, но чувствовал себя перед ней последним подлецом.
— А война тебя не исправила,— сказала Надя, выслушав его сбивчивый, виноватый рассказ.
— Ты о чем?
— По-прежнему витаешь в облаках со своей щепетильностью.
Она сидела на вытертом, купленном еще в первый год женитьбы диване с круглыми подушками-подлокотниками, похудевшая за эти годы, с выпирающими ключицами, острыми коленками, обтянутыми сатиновой юбкой, и напоминала студентку пединститута на «капустнике», где они увиделись в первый раз. Но тогда она была веселой и неприступной, теперь же — подавленной, с зажатыми между коленок ладонями. Левенкову стало мучительно жалко ее, жалко себя и хотелось зажмуриться что есть силы, забыть все, что с ним было, превратить действительность в кошмарный сон, а затем проснуться.
Надя поняла его состояние и помогла ему:
— Не вздумай меня жалеть. Я гордая.
— Война проклятая!
— Война, конечно... — отозвалась она неопределенно.
«Война,— ухватился он за мысль,— война во всем виновата!» Но кому от этого легче — ей, Наталье, ему? На войну все можно свалить, оправдаться. Ему —оправдание. Оправдание... В кусты, значит? Нет, сам виноват! Он готов был остаться, потребуй Надя — и останется.
— Может, образуется, я еще не уверен, что же вот так, неожиданно...
— Надеешься, что она сама прогонит?
— Не знаю...
Левенков действительно не знал, на что надеялся. Да и надеялся ли на что-нибудь? Сама Наталья, конечно, от него не откажется, и он не может ее обмануть. Не может! Это противоестественно, чуждо его натуре. А как все это объяснишь Наде? Она —жена, женщина, которую оставляют.
Он сидел под красным шелковым абажуром, как нашкодивший школьник, не зная, куда деваться от ее больших, все понимающих серых глаз.
И она снова ему помогла:
— Нет, Сергей, оставайся самим собой. Не умеешь ты обманывать, и не надо.
— Понимаешь, я не могу...
— Да-да, понимаю. Девочки подрастут, буду присылать на лето.
— Спасибо, Надя,— выдавил он хрипло.— Спасибо! Напоследок она спросила:
— Ты-то хоть понимаешь, что твое чувство благодарности ненормально?
А что тут нормально, что ненормально — как разобраться? Просто он был таким и перестроиться на другой лад не умел.
Дома он пробыл три дня, к этому разговору они больше не возвращались. Жил как гость, боясь стеснить хозяев, чувствуя себя лишним, нарушающим привычный семейный уклад. У Нади были летние каникулы, но она давала частные уроки и с утра уходила, оставляя Левенкова на весь день с девочками. А может, и не на уроки уходила— с глаз долой. Дочерей он видел в последний раз в сороковом, когда им было по три годика; за пять лет они вытянулись, повзрослели — не узнать. Старшая на вид Люда дичилась, смотрела настороженно, с опаской, но Света сразу признала в нем отца, не отходила ни на шаг, гордясь и радуясь, что наконец-то у нее есть папка не где-то там, на войне, а дома, и он позволяет шалить, и никуда не уходит, и не сердится, как мамка, и каждый день покупает сладости. Дети, конечно, ни о чем не знали. Рассказать все предстояло Наде, и Левенков еще не был уверен, что она скажет правду. Три дня прошло, а разговора о разводе никто из них не заводил. Он не мог, не осмеливался заговорить первым, смутно надеясь неизвестно на что, и она молчала, видно, тоже на что-то надеялась.
Так и ушел.
Уже у двери к нему подскочила Света и, ни о чем не подозревая, спросила:
— Папка, ты надолго уходишь?
Он пробормотал что-то бессвязное, вылетел на лестничную площадку, чуть не кубарем скатился вниз и убежал, пересиливая спазмы в горле. Убежал как вор. ___
До сих пор звенит в ушах дочкин голос, снова и снова, как наказание, неотступно возникает — «папка, ты надолго уходишь?» — терзая душу, разламывая виски своей неразрешимостью. Кто ответит на этот вопрос: надолго ли? То-
лько не навсегда. Нет, не навсегда, в это невозможно поверить.
Шуршала листва под ногами, мягкая, пушистая — без конца и края, и Левенков на этой празднично расцвеченной земле терялся, казался сам себе ничтожно маленьким, лишним. Такое ощущение исходило от понимания, что его место не здесь, что он в Сосновке чужой, случайный человек. Для чего он на заводе — чтобы спорить с Челышевым или заниматься элементарными лебедками, с которыми легко справится рядовой механик? Работа не приносила удовлетворения, тяготила, разве что иногда позволяла забыться на время. Но утешение это слабое. Не приносила радости и Наталья, точнее, она не могла заменить ему покинутую семью. И он ждал. Неосознанно, подспудно, без каких бы то ни было оснований ждал, что все как-то образуется, встанет на свои места ко всеобщему удовлетворению, не оставив обиженных. Все чаще вспоминались слова Нади: «Надеешься, что она сама прогонит?» Может быть, этого и ждал Левенков. Только Наталья не собиралась его прогонять — наоборот, все больше к нему привязывалась, стараясь во всем угодить, предупредить любое желание, и все это — молча, смиренно, с ласковой улыбкой и любовью.
Оттолкнуть такого человека было для него кощунством.
Сосновка появилась неожиданно, словно вынырнула из леса: золотистый бор отпрянул в сторону от железной дороги, и перед глазами возникли строения, крыши домов поселка.
Демид Рыков подхватил свой чемоданчик, спрыгнул с подножки вагона в песок, перемешанный с мелким гравием, мельком по привычке огляделся и вздохнул полной грудью. Вот и прибыли, Демид Иванович, на новое жительство. Может быть, на жительство. В этом он еще не был уверен окончательно. Податься ему больше некуда, единственная надежда — Левенков, добрая душа, мягкий, отзывчивый комбат. Примет ли, поможет? Эти вопросы часто задавал себе Демид и всегда отвечал утвердительно. За полтора года жизни бок о бок он хорошо узнал Левен-кова. Такой человек помнит добро, не забыл, верно, как Демид вынес его, контуженого, на своих плечах из-под огня в первые месяцы войны, спасал от голодной смерти в
окружении, потом помог выбраться из добрушского лагеря. О нем хлопотал —не о себе, хотя на месте Левенкова мог бы, только пожелай, оказаться сам и пережить лихое время под крылышком той женщины из Метелицы. Как ее... Наталья, кажется? Да, комбат, без сержанта Демида Рыкова ты бы уже погиб по меньшей мере трижды.
«Ну да ладно, сыты будем — бабу скрутим, живы будем— не помрем»,— подумал он весело и зашагал к поселку. Примет Сергей Николаевич и поможет, ведь еще в лагере сам приглашал приезжать в Москву после войны, обещался устроить. В Москву и. ездил Демид, но застал там одну Надежду Петровну с детьми, Левенков же застрял на этом забытом богом и людьми заводишке. Чудно. Москва — и десяток дощатых построек, домишек, бараков!
Попутчиков с поезда не оказалось, и Демид остановился у первого барака, выглядывая, у кого бы спросить о Левенкове. Поодаль играли ребятишки — другого справочного и не надо.
— Эй, стриженый, иди-ка сюда,— позвал он одного из них.
Паренек подошел и остановился шагах в трех, переминаясь с ноги на ногу.
— Давай, давай,— поманил Демид пальцем.— Не съем. Тот приблизился и недоверчиво зыркнул из-под нахмуренных бровей.
— Ну?
— Ух ты, какой серьезный! Зовут как?
— А на што это?
— Ну как же! Положено знакомиться. Вот меня, к римеру, Демидом зовут. Дядькой Демидом, значит.
— А-а... Ну, так Артемка я.
— Вот это другое дело. Инженера Левенкова знаешь?
— Дядьку Сергея?
— Правильно, его самого. Покажи-ка, где живет.
— А на што это?
— Вот заладил. Надо, значит. Да ты не бойся. — А чего мне бояться? Нас вон...— указал Артемка на своих друзей и отступил с опаской на полшага.
Пареньки лет девяти — одиннадцати, оставив игру, сгрудились в сторонке и внимательно наблюдали за незнакомым человеком. Худые, чумазые от летнего загара и пыли, одетые кто во что, но все с залатанными коленками и локтями, они не двигались с места и своим решительным видом крепко подбадривали Артемку.
Сдерживая смех, Демид оглядел грозную компанию и протянул уважительно:
— Да-а, это конечно, серьезная компания.— Артемка начинал ему нравиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71