https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Niagara/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Не доходя до кяхтинской торговой слободы, укрылись в негустом леске и послали на разведку разбитного мужика, дав ему на подмогу смышленого в грамоте Авима. Слободу окружал четвероугольный острог с шестью бастионами, внутри располагался гостиный двор и казарма, за которой виднелся полосатый шлагбаум, загородивший китайскую сторону, где тоже, ви
дать, был свой острог. Через Кяхту русские вели бойкую торговлю с могучим соседом: в юртах, разбитых, как походные лавки, продавали и чай, и цининную посуду, и песочный сахар, и леденцы, и материи на всякий вкус и цену. Тут можно было купить и дорогие атласы, и дешевую дабу, и канфу, и нелощеную китайку, и разные мелочные вещи. Семейский мужик с Авимом, поглазев на роскошество товаров, купили лишь соли и заспешили обратно. Решено было не отходить далеко от Кяхты, переждать здесь лютые морозы в какой-нибудь деревеньке или хуторе, а уж по ростепели двигаться к Селенгинску.
И тут на крутом спуске к реке случилось самое большое несчастье за все четыре года странствования по необъятной Руси. Отец Авима, увидев, что лошади, не выдерживая напора клади, скользят стертыми подковами по травянистому извозу, бросился наперерез первой подводе, встал перед ней, но удержать не смог,— его ударило оглоблей в грудь, свалило под копыта, и над ним бешено пронеслись шесть подвод, волоча его тело и ломая кости. Когда обоз, наконец, остановили, отец Авима был без сознания, из проломленной головы его ручьисто била кровь.
Авим, увидев искалеченное тело отца, закричал дико, до обморочного мрака в глазах, кто-то словно схватил его за горло жилистой рукой, и он смолк. Отца отнесли в сторону от дороги, положили на траву, мать опустилась перед ним на колени, затыкала чистыми тряпками раны, бросала на них какие-то травы, не кричала в голос, как хотела бы, а лишь тихо постанывала, ныла в плаче и вышептывала жалобно: «Потерпи, моя надежа! Потерпи! Я спасу тебя, отведу злую напасть и лихо!» Услышав полный мольбы шепот матери, Авим вспомнил слова заговора, каким нужно останавливать кровь, качал выборматывать про себя, глотая вместе со словами и соленые слезы: «Ехал человек стар... Конь под ним карь... По росстаням, по дорогам, по притонным местам... Ты, мать, руда жильная, телесная — остановись, назад воротись! Стар человек тебя запирает, на покой согревает... Как коню его воды не стало, так бы тебя, мать руда, не бывало! Слово мое крепко...»
— Бургуты!— вдруг истошно завопил кто-то.
Все всполошились, но, к счастью, тревога оказалась ложной. К реке подскакали на неоседланных лошадях буряты, или, как их по-свойски называли, братские,—
широкоскулые, смуглые, черноволосые. Они были люди доброго нрава и большой душевной щедрости. Они без слов поняли, какое стряслось с поселенцами несчастье, пригласили семейских в свое кочевье, предлагая и кров и пищу. Кочевье расположилось в нескольких верстах от реки — на степном раздолье были разбросаны десяток юрт, вдали паслись табуны лошадей, стадо коров, отара овец и коз. Над юртами в небо текли голубые дымки, курились в безветрии, и на семейских, изнуренных долгой дорогой, повеяло мирной тишиной, запахом дома. Принимая это нечаянное гостеприимство и хлебосольство бурят, они чуть не плакали от благодарности за то, что их приютили в самую тяжкую пору странствия...
Буряты живо распрягли их лошадей, надели путы и пустили пастись, отвели коров на выгон и стали разбирать нежданных гостей по юртам, варить баранину в котлах, кормить изголодавшихся путников. Отца Авима отнесли в самую просторную юрту с тлеющим посредине костерком. Наверху, в узкой горловине голубел клочок неба, туда от раскаленных углей стремился, струясь сизоватыми нитями, жаркий поток. Отца уложили на мягкие шкуры, разжали ножом зубы, влили в рот настой каких-то целебных трав, но он все еще пребывал в беспамятстве, только глухо ныл от боли и хрипуче, со свистом дышал.
Вечером в юрту привели шамана и трех стариков с сивыми бородами. Шаман стал обряжаться в свой наряд, а старики, поджав ноги, уселись с бубнами вокруг костерка. Надев что-то похожее на кожаную юбку, шаман навесил на пояс железные погремушки, укрепил на голове железный обруч и, взяв в руки свой бубен, стал сухо пощелкивать пальцами по туго натянутой брюшине. То поднося бубен к самому уху, то отводя его на длину руки, он вдруг, лязгнув погремушками, закружился около тлеющего угольками очага, движения его становились все более порывистыми. Рокотали, как шаркунцы, погремушки, шаман то приседал к земле, то выпрямлялся, бормочущий голос его перешел в жуткое колдовское завыванье, и по спине Авима побежали мурашки. Забившись в угол юрты, стиснутый своими и чужими людьми, он терзался сомнениями, боясь, что эта служба и обращение к другому, не русскому, богу повредят отцу, хотя шаман и старался облегчить участь искалеченного человека. Он извивался посредине юрты,
то приближаясь к костерку, то отдаляясь, и на каждый его удар по бубну и гортанный зов отзывались три старика, стуча костлявыми пальцами по своим бубнам и вышептывая какие-то заклинания. Шаман, закатывая глаза, уже исходил в стонах и корчах, на губах пузырилась слюна, кружение его и вой становились все неистовее и лихорадочнее, пока, издав пронзительный долгий вопль, он не повалился в конвульсиях на заранее брошенную шкуру и не затих.
Едва юрта опустела, как отец Авима пришел в себя. Мутный взгляд его обежал незнакомые лица, но он узнал Авима и глазами поманил его к себе.
— Дать тебе испить, тятя?— тихо спросил он, приблизившись.
— Дай...— тяжко дыша, еле слышно ответил отец.— И пускай все уйдут, а ты останься... Я должен тебе слово сказать...
Мать сидела рядом, нежа вялую руку мужу, она не посмела ослушаться его повеления и вышла вместе с другими.
— Грех на мне великий, сынка, и ты про то должен ведать,— горячечно забормотал отец.— Теперь тебе наш род вести, ты корень всему...
Авим оторопел не то от страха, не то оттого, что ему предстояло заглянуть в тайну, что лежала тяжким гнетом на душе отца.
Жаркое дыхание отца обдавало лицо Авима, он слушал исповедь и пугался, не ведая, как принять те страшные признания. Случилось, что в долгих скитаниях отец забрел как-то в керженский скит и, переступив порог первой попавшейся ему избы, попросился на ночлег. Одинокая вдова не отказала ему в приюте и пище и, оглядев ладную и сильную стать мужика, похотливо зашептала, что пустит в тепло, если он ляжет с нею в постель. Он не хотел принимать грех на душу, стал урезонивать вдову, жаловался на телесную немощь, говоря, что уже два дня не имел во рту ни крошки, но вдова рассмеялась, обшаривая его бесовскими и бесстыдными глазами: «А я тебя накормлю досыта!» Начиналась метель, на улицу вернуться было страшно, и он, изнемогши, присел к столу поесть. Вдова не поскупилась на еду, выставила обильное угощенье, но едва он поел и лег, как она загасила лучину и примостилась с ним рядом, понуждая его на блуд. Она ровно околдовала его чарами, и он остался жить у нее, не
в силах вырваться из тех бесовских чар. Неизвестно, что сталось бы с ним, если бы вдруг не прошел слух, что к скиту движется царева команда, чтобы поставить на староверах сатанинские клейма. И тогда решено было — всем принять смерть, гореть. Он и тут подчинился вдове, втиснулся в большую избу, обложенную снаружи корьем, берестой и соломой, но, когда солома занялась и он стал задыхаться в дыме, не вынес тех мук, вышиб ногой окно и выскочил из полымя.
— А вдова?— прошептал Авим.
— Сгорела вдова... Все сгорели, кроме меня... Из огня послала на меня анафему... Весь мой род до седьмого колена прокляла, чтобы ни жизни нам, ни легкой смерти... Так и вышло... Моя смерть уже у юрты стоит...
— Тятя, не умирай! — взвизгнул, заходясь плачем, Авим.— Не надо... Пожалей нас! Не умирай!
— То воля Божья, сынок,— отец уже еле шевелил языком.— Береги мать... Таких, как она, мало на всем свете... Замоли мои грехи, сними с нас, если сможешь, то проклятье...
Авим не видел, что юрта снова наполнилась людьми, что мать рядом, прощается с отцом, уже уплывающим в бредовую сумятицу. Что-то клокотало в его горле, он дышал все реже, потом клекот стих, мать приложила ухо к его груди, перекрестилась и по-будничному просто проговорила:
— Все... Отмучился наш кормилец... Царство ему небесное...
И опять Авим подивился выдержке матери, не кричавшей в горе по покойнику, она лишь прижала к груди накрест сложенные исхудалые руки и не вытирала обильно бегущих слез.
Сбочь от дороги, у покрытого снегом холмистого взгорья выросла еще одна могила с восьмиконечным крестом, и только тут мать дала волю слезам, кричала так, что Авим испугался, как бы она не тронулась умом. Семейские подняли ее с глинистого бугра могилы, повели в юрту, и Авиму показалось, что он остался наедине с отцом и может поклясться ему, что свято исполнит все, что он завещал. Он не заметил, как возле него очутилась Фиса, и понял это, почувствовав на своем плече ее маленькую крепкую руку. Тут же, поодаль, словно понимая, что ей здесь не место, стояла с поджатым хвостом понурая Жучка.
— Не изводи себя, малец,— по-взрослому, спокойно и сурово ободрила Фиса.— Ты же Зеленый колос!.. У тебя мать на руках... Тебе расти надо и зреть поскорей, чтобы стать спелым...
«И откуда она набралась этой премудрости?»— подумал Авим и, вытерев глаза подолом рубахи, взял ее за руку. Они пошли к темневшим в степи юртам.
Почти всю зиму семейские прожили у бурят и горько сетовали, что, расставаясь, ничем не могли отплатить за их бескорыстную доброту. Но шли они на поселение увереннее, ведая, что в этих необжитых местах не одиноки, что кругом живут люди, способные прийти на подмогу и выручить при крайней беде.
В мартовскую ростепель двинулись дальше. В пути никто не оспаривал права Авима идти вместо отца в голове обоза, словно все признали в мальце доброго вожака, которому можно довериться. Да и сам Авим за четыре с половиной года скитаний повзрослел, окреп, правил мужицкую работу наравне со всеми, приняв на свои плечи то, что терпеливо нес всю дорогу его отец.
Город Селенгинск, давая знать, что приходит конец их бродяжному пути, возник как видение, как сон. Тут находилась, по слухам, Хлебопашеств и поселений контора, а посему его не стали обходить кружным путем, шли в открытую, даже с излишней беспечностью. Обоз растянулся на всю главную улицу, и семейские глазели по сторонам, не веря, что в такой дали мог вырасти такой город — были здесь и небольшая крепость, и торговые ряды, и две церкви — во имя Покрова и Спаса нерукотворного, и богатые дома с палисадами.
— Стой, раскольщики! Стой!
Наперерез обозу вымахал на гнедом скакуне человек в военном мундире, замахал саблей, и обоз замер, и люди враз оробели,— а вдруг никакой конторы здесь не окажется, их припишут к медеплавильному заводу, дымившему на окраине Селенгинска, или того хуже — завернут и погонят обратно на измор и издыхание.
— Оставьте семьи при подводах и шагайте вон к тому крыльцу!— зычно распорядился служилый.— Да поживее... Вас желают видеть плац-майор Нала- бардин, начальник гарнизона и конторы поселений, а также здешний комендант, сам генерал Якобий!
Мужики покорно зашагали к большому бревенчатому дому с широким крыльцом в резных балясинах, крашенных охрой. Впереди пошел Авим, знавший грамоту
и имевший крепкую память. Поджидая их, на крыльце стояли два барина — один в мундире и при наградах с лентой, жилистый и худой, державшийся с военной выправкой, другой — коренастый, в штатском костюме, пузатый, как беременная баба,— полы сюртука не сходились на большом животе, где искрилась цепочка от часов. Это был, видно, сам генерал Якобий, старше чином военного, о чем свидетельствовал его белый напудренный парик.
— Откуда? И как давно путь держите?— выступив чуть вперед, спросил генерал Якобий.
— Расчали пятый год, ваша светлость,— вытолкнутый мужиками поближе к крыльцу, бойко ответил Авим.— А идем пешим ходом от самой Ветки, что была за польским рубежом...
— Была, да сплыла,— угрюмо пошутил генерал.— Это земля исконно русская и временно находилась во владении поляков.
— Доподлинно так, ваша светлость,— подтвердил Авим.— Нам еще на Ветке о том сказывали.
Якобий покосился на паренька, стоявшего навытяжку перед ним, и легкая ухмылка приподняла его пушистые, рыжеватые усы.
— Этот малец у вас за главного?
— Он грамоте обучен и начитан в священных книгах,— пробасил один из мужиков.— А мы, почитай, все темные...
— Добро, коли только грамоте обучен, а не разбою,— отрывисто бросил плац-майор Налабардин.— Нам-то ведомо, что вы склоняете других в богоотступную веру.
— У нас того и в мыслях нет, господин плац-майор,— нашелся и так же уверенно ответил Авим.— То пустые наветы на нас... Ежели бы мы были басурманы какие, то разве позволила бы нам государыня-императрица селиться по указу на вольных землях и жить по нашей вере?..
— Ишь как речист, бестия!— не сдержал восхищения плац-майор.— Не иначе малец у вас уставщиком будет.
— Про то и разговору не было,— мотнул головой Авим.— Я по годам не вышел, чтоб меня почитали за уставщика.
Мужики от удивления открыли рот, словно увидели Авима впервые, дивились, как он находчиво и складно
отвечает начальникам, вежливо, учтиво, но сохраняя при том скрытое достоинство, что редко кому удавалось из простых смертных. В душе они побаивались, как бы малец не вызвал ненужный гнев какой-нибудь обмолвкой, но пока все шло как по-писаному.
— Императрица оказала вам великую честь и милость,— подняв указательный перст, строго проговорил генерал.— Вы должны денно и нощно за государыню Бога молить, что вас вызволила из нужды и простила ваши вины... Блюдите законы, заблудшие души, и никто вам урона не нанесет... Через месяц-полтора получите зерно на посев, а пока готовьте пашню... Земля вам отводится за Удинским острогом, сведет вас туда служилый человек и покажет место поселения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я