для ванны с переливом сифон 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Но, полагаю, был бы счастлив, если бы вы отправили его доживать век в м@- настыре...
— Это он просил или ты так мыслишь?
— Из его бреда на дыбе вывел, государь.
Петр насупился, щурясь на мигающий огонек ночника, теребил кончик уса.
— Оставить ему жизнь, все едино что показать нашу немощь и признать его правым,— осевшим вдруг голосом выговорил он.— Ежели даже от проклятия своего отринется, и тогда веры ему не должно быть... Отпустить в монастырь, чтоб плодить крамолу и сеять семена раздора?
— Что ж, дальше пытать его?
— Разыскивать, пока не назовет всех, кого совратил в свою ересь... И порешить к весне, когда мы к Персии двинемся... Поручишь то дело довести Ушакову.
— Какую же казнь ему учинить?
— За злые вины его и хулы на род царский достоин он мучительной казни, но буде покается, заменить колесование отсечением головы... Тулово сжечь на Болоте, а голову под конвоем отправить в Пензу, где он возмущал народ, и выставить на столбе на страх прочим отступникам и злодеям...
— Но голова та за дальностью пути гнить начнет...
— Пускай Ушаков обсудит то с доктором Блумент ростом, а тот даст наказ аптекарю, пусть вместе сочинят удобный сосуд, зальют спиртом, и голова сохранится до Пензы... И тот сосуд пускай постоит на столбе, сколь можно. Однодумцев его казнить в самой Пензе, и головы выставить рядом с тем сосудом.
— А как поступить с попом Лебедкой?
— Порешить тут, у тиунской избы... И ежели светлейший князь будет о ту пору в столице, не худо бы ему проехать до той избы и посмотреть, кого он держал у себя в духовниках. Хотя вряд ли его этим проймешь,— отпетая голова!.. По ней, может, тоже виселица плачет!
Петр махнул рукой и замолчал. Робко и бессильно мигал ночничок, за стеною шумела свадьба, и Толстой, вслушиваясь в этот гул, думал, что нынче он мог бы и не покидать Тайную канцелярию, даже на пиршестве ему не давали забыть о пыточных застенках, где ему суждено служить до конца дней.
— Иди, Петр Андреевич, потешь душу, потанцуй,— сказал Петр и хрустнул пальцами рук.— И я скоро выйду. Попортил малость свадьбу, надобно самому и исправлять!
«Да мне теперь самый раз пуститься в пляс»,— подумал, вздохнув, Толстой. Он задержался еще с минуту около дивана, словно вспоминал, о чем хотел спросить государя, потом мелкими шажками отступил к двери, уже по-настоящему жалея, что не сказался сегодня хворым и поехал на эту срамную, бесчестную и дурацкую свадьбу.
Он знал, что смертен, как и все люди, и что рано или поздно придут закатные дни его жизни, но жил с убеждением и верой, что случится это нескоро и что он сумеет еще совершить немало из того, что замыслил. Многое продолжало вызревать в нем почти каждодневно, и он радовался этим счастливым мгновениям, думая, что Господь позволит ему доделать то, к чему он, видимо, призван тем же Божьим промыслом. Он так многотрудно жил, что некогда было задумываться о смерти, а если и являлась эта жалящая мысль, он не давал ей надолго поселиться в душе, гнал прочь.
Два года назад Петр вернулся из Персидского похода, и хотя тот поход не был великой викторией, он все же был отмечен как большая победа — что там ни говори, но Россия отныне утвердилась на берегах еще одного моря, взяла под свою руку Баку и Дербент, не вызвав войны с турками, не оттолкнув и персов, а обойдясь с ними по-соседски — поделили побережье Каспия и на том разошлись... Индия, а за нею бескрайний океан остались грезой, несбыточным сном, туда без времени, не рассчитавши силы, не найдя достойного предлога, нечего и соваться. Нужно набраться терпения и ждать — с налета, силой или хитростью сию жар- птицу в руки не заполучить.
В жизни Петра наступило странное небывалое затишье, словно он на время оказался не у дел. Жизнью всегда была война, потом ожидание мира, а после похода на берега Каспия все большие заботы отвалились, если не считать раскольщиков, которые изредка напоминали о себе, как ноющая зубная боль, которую нужно было терпеть, пока не найдется способ утихомирить вероотступников разом.
Казалось, все годы он с тяжелой ношей карабкался на высоченную гору, срывался, падал в изнеможении, но поднимался, набрав сил, чтобы вновь идти к на
меченной цели, благо маячили те цели бессчетно. И теперь, сбросив непосильный груз с плеч, мог без опаски повернуться спиной к Европе, не ожидая вероломного удара, потому что не оставалось там такой страны, которая могла бы бросить ему вызов и пойти на Россию войной. И вот впервые будто с нагорной высоты окидывал он взором свою державу, вглядывался в ее хмурое, почужавшее лицо и снова спрашивал себя: а знает ли он, какой страной повелевает? Что за народ под ним? Да, его держава стала сильна и грозна для Европы, у нее могучий флот и обученные, готовые к бою армии, но, как и прежде, она глухо ропщет, обездоленная и нищая, отвечает ему, царю, угрюмым, исподлобья взглядом, полным укора и открытой ненависти... Этот взгляд тревожил его, лишал покоя, и, не ведая, чем его отвести, он отдавался повседневным заботам и хлопотам, которых всегда находилось в избытке. И как ни загадывай наперед, а жить приходилось одним днем и чаще всего одним делом, которое отнимало у него все силы и все время, оставляя не больше трех-четырех часов на сон. Когда он призывал своих подданных, чтобы претворить в жизнь то, что озарило его нынче, они, недоспавшие и половины своего сна, еле держались на ногах, не всегда соображая, какую причуду государя им надлежит исполнить. Он рассылал в разные концы державы посланцев своей воли, приказывал закладывать на голом месте заводы, лить, сколь можно, пушки и ядра, диктовал указ за указом; по прихоти и свое- опытному интересу, чуждому другим, учредил кунсткамеру, куда собирал уродов, платя за каждого немалые деньги, вряд ли сам понимая, зачем и кому нужны эти жалкие и страшные выверты природы и человеческих грехов; скупал за границей картины мастеров живописи, устраивал специальную галерею, куда пускал всех без оплаты, ради просвещения; чтобы не отставать от Европы, он завел театр и ассамблеи, чтоб приближенные и царедворцы учились добрым манерам и танцам; снаряжал одну экспедицию за другой в поисках серебряных, золотых и медных жил, а однажды отправил ученых людей на неведомый север, чтобы разузнали доподлинно — соединяется ли Азия с Америкой и в каком именно месте, чтобы точно нанести на карты, ибо должно ведать, как далеко простирается наша земля.
В течение дня и ночи воображение государя рождало не одну выдумку, и кабинет-секретарь, и канцлер, и иные чины, закрепляя на бумаге монаршью прихоть, дивились обилию замыслов императора, однако не смели возразить или оспорить высочайшую волю. Они предпочитали за благо промолчать, вовремя поддакнуть и восхититься новой затеей. Разослав гонцов и отпустив всех, кто намечен для нового дела, Петр, чтобы передохнуть, вставал к токарному станку, пуская в бешеное кружение колесо, вытачивал из кости фигурки, определяя их в дар монастырям, ежели фигурка святого получалась удачной. После того малого отвлечения он велел закладывать возок или таратайку, смотря по погоде, гнал на верфи, на стройки; к вечеру, если подступала боль, до одуряющей истомы парился в бане. Иной раз какой-то бес тащил его в Тайную канцелярию, хотя ему и так доносили в подробностях о хуле раскольников, и он мог бы и не наблюдать самолично, как вскидывают на дыбу, рвут ноздри, не слушать вой пытаемых, тем более что эти наезды в застенок вызывали в нем только слепую ярость, когда лишний раз подтверждалось, что число людей старой веры не убывало.
Несмотря на занятость с утра до ночи, он не находил покоя, и лишь новая выдумка давала возможность забыться, отвести на время тревогу и маету. Не такой ли прихотью было и его решение короновать Екатерину — то ли надеялся что-то внушить этой коронацией, то ли хотел угодить Екатерине, чтобы не тревожилась за судьбу дочерей, то ли намеревался лишний раз утвердить закон о престолонаследии, оставив свою посмертную волю и указав того, кто достойно может вести державу после него.
Коронацию праздновали в старой столице. По последнему мартовскому снегу, съедаемому весенним солнцем, весь двор двинулся в Москву — велели ехать министрам, всему Сенату, иностранным послам, за ними потянулись богатые вельможи. Царский поезд, хвастаясь дорогим убранством возков и карет, упряжками сытых коней, украшенных бархатной сбруей, заколыхался на оледенелых санных колеях не на одну версту. Дивно было видеть его встречным мужикам и бабам, которые, прося подаяние, брели от деревни к деревне — недород прошлого года снимал с насиженных мест целые семьи,— царский поезд со сказочными
возками, проносившийся мимо, являлся им будто из бредового сна.
Гордясь и радуясь, что государь совершает коронацию в старой столице, Москва привечала гостей хлебосольством, звоном колоколов; в честь Петра и Екатерины палили пушки, пестрая толпа гомонила в Кремле, во дворце играли оркестры, и вся именитая московская знать лихо подкатывала к парадному крыльцу в резных возках и каретах... Задерживаясь у зеркал, дамы оглядывали себя с головы до ног, поправляли прически, ревниво оценивали наряды друг друга, но без особой зависти, высокомерия и чванливости, потому что всех затмевала императрица и разговор вели о ее наряде и украшениях. С восхищением толковали о короне, над нею трудился самый искусный мастер Питербурха, она стоила полтора миллиона рублей, весила четыре фунта; в кружевном ее узорочье сверкали алмазы и жемчуга, а верхушку венчал рубин. Когда корона уходила из потока света, алмазы и жемчуга приглушали свой блеск, точно покрывались тончайшим налетом инея, но рубин не угасал, храня в потайной глубине немеркнущий алый огонь. Платье для коронации, шитое в Париже, стоило четыре тысячи, такого платья в России еще не видывали — оно вспыхивало мириадами золотистых блесток, играло и переливалось узорами, а когда императрица сделала первые шаги, пять статсдам подхватили и понесли шлейф ее платья, оно затрепетало золотой и серебряной чешуей, словно само текло и струилось, как живое. Четыре пожилых сановника взялись за края ее мантии: вся в горностаях и соболях, она весила без малого сто пятьдесят фунтов. Сам государь, изменив привычке быть в скромном армейском мундире, облачился в парадный кафтан генерала, в красные шелковые чулки и черные туфли, на голове его покачивалась модная иноземная шляпа, украшенная пышным белым пером.
Успенский собор полнился гулом голосов, шорохом платьев, шарканьем подошв. Жаром полыхали ярко начищенные оклады иконостасов, потрескивали оплывающие свечи, сияли золоченые ризы, молниеподобно вспыхивали кресты на груди у иереев... Но вот запели на хорах чистые женские голоса, как бы донесшиеся из неземной дали, глухо в ответ пророкотали мужские басы, и государь, приняв из рук стряпчего корону, надел ее на склоненную, цвета воронова крыла, голову императрицы. Екатерина постояла недвижно минуту-другую, затем опустилась на колени перед алтарем, и платье ее прошуршало, как волна, легшая к ногам императора. Крупные светлые слезы покатились по нарумяненным щекам Екатерины, как жемчужины, выпавшие из гнезд короны. В порыве высокого воодушевления и благодарности она припала к коленям императора, пытаясь обхватить их руками, но Петр почти рывком поднял ее за плечи, поцеловал в лоб. Одарив ее короной, он принял в руки скипетр — знак державной власти, и вдруг застыл надменно и скорбно... Кто мог ведать, что таится за нахмуренным челом, что вызвало его неудовольствие, почему он собрал морщины на лбу в минуту своего торжества? Переменчивость эта была не к добру, чаще всего за нею следовали взрывы ярости, и никому не могло прийти в голову, что именно в эту минуту он просто пожалел, что затеял это коронование, стоившее стольких денег, не приносившее никому никакой пользы. Те, кто неотрывно следили за лицом государя, вздохнули с облегчением, потому что черты лица его помягчели, морщины расправились, он покосился на искрящуюся корону, и щеточка усов шевельнулась от слабой полуулыбки. Видимо, корона была Петру по душе, он видел не только ее красоту, но и несравненное волшебство талантливой руки мастера, создавшего это чудо совершенства. Купаясь в потоках света, корона исходила искрами, вбирала в себя все лучики, донося огни свечей до глубины рубина, и с бесстрастной щедростью разбрасывала свое сияние во все стороны.
На другой день императрица принимала поздравления. В толпе царедворцев и сановников находился и сам Петр. Он явился поздравить как рядовой генерал и, целуя ее руку, был невозмутимо почтителен, тут же отошел в сторону, чтобы не мешать другим выражать свои чувства. Все шло, как он распорядился, но ему уже становилось скучно от этого машкерада, от благопристойности и чинности ритуала, и, касаясь усов кончиками прокуренных пальцев, он подавлял невольную зевоту, прикрывал рот. Он уже злился и на Екатерину, и на себя, и на всех придворных, тянувшихся цепочкой к креслу, где торжественно восседала улыбчивая императрица. Хотелось поскорее завершить эту затею и мчаться в Питербурх, где его ждали тысячи неотложных дел. Так нет, стой тут, как истукан, делай вид, что доволен и никуда не торопишься, а впереди еще вечерний бал, танцы, пиршественный стол... Петр стоически вынес эту нудную церемонию, пропуская мимо себя сотни вельмож, гнувшихся в раболепных поклонах, отвечал на чиновные улыбки, пока Екатерина, приняв поздравления, наконец, не объявила о том, о чем ей было велено,— она пожаловала Петру Андреевичу Толстому графское достоинство, после чего вся толпа хлынула к столам.
В Питербурх Петр вернулся сильно недомогая, но не дал уложить себя в постель и, передохнув, уже в июне отправился на Угодские заводы, где, как ему доложили, открылся минеральный источник, который он пожелал опробовать. Вода оказалась целебной, ему настолько стало легче, что он попросился в кузницу, надел кожаный фартук и вместе с дюжим кузнецом, ахая, обливаясь горячим потом, отковал несколько пудов железа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я