Сервис на уровне магазин Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На первую телегу вязали соху, борону, грабли, лопаты, топоры, логушки с дегтем, мешки с зерном, котел и чугунки, безмен, сундук, обитый крашеной жестью, наполненный одеждой и бельем; на вторую укладывали иконы, толстые молитвенные книги деда, необходимую в дороге утварь, чтоб была под рукой, люльку с малым братиком, сосредоточенно сосавшим тряпочку с жеваным хлебом; над ним, на случай дождя, крепили распяленную на кольях и прутьях рогожину, она хлопала на ветру, совсем как у цыган в таборе. В телеге оставалось место присесть и самим, если откажут ноги, а дорога пойдет под уклон. Сзади привязали корову, и она, словно почуяв перемену в своей жизни, жалобно и протяжно замычала, выражая утробой тоску по стаду, с которым паслась.
Первый обоз в двадцать подвод растянулся чуть ли не на всю слободу, ветковцы, еще не успевшие собрать
ся, чего-то выжидавшие, не в силах оторваться от при ютившей их земли, стояли вдоль обоза и плакали: знали — прощаются навсегда, и нечего себя утешать обманным словом. На окраине обоз встал, все стали креститься на блескучий крест церкви, и мать Авима, крепко держа сына за руку, запричитала, певуче выговаривая заветный заговор на путь-дороженьку:
— Еду я из поля в поле, в зеленые луга, в дольные места по утренним и вечерним зорям; умываюсь медвяною росою, утираюсь солнцем, облекаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звездами. Еду я во чистом поле, а в поле растет Одолень трава. Одолень трава!.. Одолей ты злых людей: лихо бы на нас не думали, скверного не мыслили... Отгони ты чародея, ябедника. Одолень трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озера синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды... Иду я с тобой, Одолень трава, к морю Окиану, к реке Иордану. А в море Окиане, в реке Иордане лежит бел горюч камень Алатырь... Как он крепко лежит передо мной, так бы у злых людей язык не поворотился, руки не поднимались, а лежать бы им крепко, как лежит бел горюч камень Алатырь... Спрячу я тебя, Одолень трава, у ретивого сердца, во всем пути и во всей дороженьке...
Телеги дернулись с места, напряглись конские спины, заскрипели натужно колеса, закряхтел, заскрежетал весь обоз, перебирая в своей утробе железную и деревянную утварь, что умещалась, уминалась, ища свое место, чтобы окончательно успокоиться, пока же все грохотало, звенело, стучало, иные вещи выпирали то вверх, то вбок, того и гляди вывалятся на дорогу. Их на лету подхватывали, водворяли, и телеги колыхались дальше.
За околицей наступило последнее расставанье, снова все обнимались, крестились и плакали. Тихий прижал к впалой груди Авима, кропил слезами шею мальчика и его рубашку, но жесткие руки отца оторвали его от странника, повели в голову обоза, где первыми шли две их телеги. Авим опомнился, увидел мать с братиком, трясущегося от слез дедушку, а за спиной обнаружил отца. Он глядел на него исподлобья недобро и да же зло.
— А это что еще за зверь?— отец ткнул носком лаптя в жавшуюся к ногам Авима собачонку.
— Подобрал, тятя... Полкана мы оставили Тихому, ему не одолеть такой путь, слепой и дряхлый стал... А Жучка вместо него будет...
Собачонка на вид была беспородная пустобреха, пегая, с рыжими подпалинами на боках и загривке, однако уши у нее стояли торчмя и хвост тоже вилял не без дела, выражая крайнее нетерпение побежать рядом с новым хозяином.
— Прогони сучонку!— сурово приказал отец.— Чтоб и духу ее около нас не было!
— А кому она мешает, тятя?— слезно запросил Авим.— Вон и у других при подводах собаки, а мы чем хуже?
— Я кому сказал?— повысил голос отец.— И так забот полон рот... В экую даль бредем, а тут лишний рот...
— Она подрастет и будет сторожить наше добро,— канючил Авим.
— Да что нам сторожить-то?— сплюнул отец.— Вошь на аркане да блоху на цепи?.. Отваживай, неча тут... Чтобы больше на глаза не попадалась!
Все, как это бывало, уладила мать, положив на весы последнее слово.
— Пускай животина останется, раз прибилась. Да и прогони ее, все едино не отстанет от парня, раз признала в нем хозяина. Не убивать же ее... А корм? Прокормится как-нибудь при обозе, на объедках сыта будет... Голос подаст, и нам станет веселее, ровно мы всем двором движемся...
Жучка прижилась, держалась Авима, не отставая ни на шаг, будто на привязи. На ночь укладывалась у его ног, согревала, дремала чутко, а заслышав сторонний шорох, угрожающе рычала, давая знать, что службу знает и несет исправно. Во встречных деревнях, где ветковцам порою приходилось отбиваться от своры собак, злобных, точно сорвавшихся с цепи, Жучка прижималась к Авиму, делая вид, что чужие псы ей без интереса, но стоило разношерстной и клокочущей ненавистью собачьей ватаге отстать от обоза, как собачонка выбегала на простор, подавая звонкий голос. Однажды она выгнала из норы суслика, похожего на маленького дымчатого кролика, настигла его в стремительном беге и принесла добычу в зубах, словно долю в общий котел, но отец с гневом вырвал суслика и швырнул прочь, где его подхватили другие псы.
Выбрали место для первой стоянки у реки. Авим сломя голову бросился в густую чащобу, собрал охапку хвороста, подивился тому, что и Жучка тоже тащит в зубах сухую ветку. Смеясь, мальчик вбил два колышка, развел между ними костер, повесил на таган закопченный чугунок с водой, и пока с соседних подвод еще снимали вещи и посуду, у Авима все было наготове — полыхал сухой валежник, в чугунке ключом била вода, и мать бросала туда кусочки сухого мяса, заправляла суп луком и бульбой. Скоро от чугунка повалил сытный дух, и все уселись в кружок, чтобы черпать из него и нести полную ложку на корочке хлеба ко рту. Досталось варева и Жучке, следившей за каждым движением рук Авима, незаметно бросавшего ей объедки... Отец уже не выказывал недовольства. Авим оказался ему немалой подмогой — не успевал он вывести из оглобель лошадей, как сын сразу вел их на водопой, а затем, надев путы, пускал пастись поблизости. Нашел место, где трава была погуще, и привязал корову за длинную веревку к березе. Мать доила корову ближе к ночи, но от непрестанной ходьбы и малой еды Пеструха давала молока все меньше, его хватало лишь младшему братику, которого отлучили от материнской груди накануне выхода из Ветки. Авим, урвав время для братика, забавлял его, насвистывая в самодельную дудочку, вырезанную из тальника.
И все-таки, несмотря на все старания Авима, отец не баловал его лаской, а придирался, срывал на нем накопившееся зло, отвешивал подзатыльники.
«Неужто я для него хуже приблудной собаки?— опаляемый обидой, думал Авим.— Или отвык от нас, или что-то томит его, а больше не на ком выместить злобу?»
Он бы озлобился, но мать одним словом снимала горечь обиды, а когда, сморенный усталостью, он заваливался на рогожке под телегой, она находила его, касалась сухими губами лба, вышептывала тихо и нежно: «Умаялся, мой неустанный... Ненагляда моя... Надежа... Спи, родимый, спи, пусть Бог даст тебе силушки и ума на новый день». От ее вкрадчивого голоса у него сладко замирало сердце.
Первые дни пути пролетели незаметно, без особой усталости; разбивая стоянку у какой-нибудь речки, ели один раз горячее варево, а завтракали и ужинали всухомятку, чтобы не отнимать время от дороги и сна. Едва просачивалась жидкая прозелень рассвета, обоз снова раскачивался на колесах, грохотал, вис в ушах натужный тележный скрип, мыканье коров, всхрап лошадей, вялый спросонок брех собак. Глаза слипались от недосыпа. Идти становилось все тяжелее, накапливалась усталость, от непривычной надсады возникала боль в спине. Пугал и немереный, тысячеверстный путь, путь в бездорожье, в чужие края, на пустые земли.
Дорога то шла на угор, то стелилась по равнине, и тогда небо будто приподнималось над ковыльной степью, делалось просторнее и бездоннее, белые пенистые облака клубились, стаями вытягиваясь вдаль. Степь внезапно обрывалась, и обоз въезжал в угрюмый, лохматый от буреломных завалов, лес, и все затихали, прислушиваясь к монотонному шуму в верхушках дерев и резким крикам птиц; колеса выстукивали по корневищам, змеисто пересекавшим дорогу, тянуло из глуби чащобы парным гнильем, сырыми мхами, грибной преснотой. Солнце застревало в кронах высоких дерев, не в силах проломиться лучами на землю, голоса людей звучали гулко, как в колодезном срубе, безжалостно наседал липкий гнус, забивал глаза и глотку, от того гнуса, казалось, ослепнут лошади и не вытянут телеги из трясинного мрака; но вот лес начинал редеть, обоз вырывался на светлую березовую опушку, и все вздыхали с облегчением. Дорога текла с увала на увал, глина сменялась черноземом, и после дождя колеса то окунались по самый обод в густозамешенную, черную, как деготь, грязь, то начинались рыхлые пески, и лошади натуживались так, что проступали угловатые кострецы; мал и стар брели тогда вдоль обочины, жалея надсадно хрипящих лошадей. Но и мучительной дороге приходил конец, и под колеса снова ложилась сухая и твердая колея, заросшая мягкой для натруженных ног травой.
Жители деревень, возникавших по пути, по-разному встречали ветковцев — где давали приют и отдых, где наглухо запирали ворота, брали на щеколды ставни, оставляя узкую щель, через которую оглядывали странный, растянувшийся до околицы обоз, гадая, что за народ бредет за телегами, обличьем вроде русские, а едут табором, как цыгане,— лучше от них подальше! Случалось, обоз встречали далеко, за околицей с дрекольем в руках, велели ехать в объезд, минуя избы и колодцы... Пуганый народ жил на Руси, на него вроде и обижаться было не за что, каждый на свой лад и манер, а уж про веру и говорить нечего, потому что любой лишь свою полагал чистой и праведной. Отрадно и гостеприимно, с душой нараспашку привечали лишь староверы, особенно поповцы,— раскрывали ворота настежь, наскоро топили бани, несли на столы все, чем были богаты, завидовали, что сами не могут сняться и идти с ними в обозе, потому что жили в ярме, под волей и кнутом барина.
Однажды, опережая приход обоза в деревню, выехал навстречу барин в окружении дворовых. Он хохлился старой хищной птицей на коне, спесиво и гневно выкрикивал:
— Куда вас несет нелегкая, басурманы?
Как обговорили заранее, отвечал старичок в лаптях и чистой холщовой рубахе, его выталкивали наперед, и он, обученный грамоте, отвесив низкий поклон и не вступая в пререканье, говорил, как по-писаному:
— Мы Божьи люди, барин... А идем не по своей воле, а по указу матущки императрицы на новые поселения, чтоб, значит, жить со всеми в ладу и мире.
— Ишь какие овечки смирные!— разгонял в себе напрасную злость барин.— Наслышан я про вас, супротивники и раскольники!.. Глядите, моих кого не сманите за собой, а то я живо найду на вас управу — пойдете в ту же Сибирь, не на поселенье, а на вечную каторгу!
— Мы на чужое не заримся,— все также ровно ответствовал старичок, слывший в обозе за уставщика.— А людей мы не сманываем, у нас и у самих людей лишку, да вот некуда их деть, приходится тащить в экую даль.
— Ну ладно, проезжайте поживее, а то уж больно вы разговорчивы!— сводя сивые брови, сурово приказывал барин.— Знаю я ваши повадки — никого не тронете, а дух свой бродяжий посеете, смуту на души наведете... Трогай!
В селениях, где барин случался в отлучке, а управляющий лежал во хмелю, дворовые, обступая подводы, дивились смелости людей, не побоявшихся отправиться на край света, вздыхали, делились тоскливыми думами:
— И пошто так деется? Вам дали волю селиться где хошь, а на нашей шее петлю потуже затянули.
— Ра-се-я!— тянул кто-то в толпе.— В ней сроду не поймешь что к чему и зачем — все через пень колоду свершается...
— Хорошо бы, Бог уравнял всех в стаде едином, тогда бы никаких обид никому.
— Да Господь-то поди измучился с нами, с бестолковыми, все тянем врозь да врозь... Бог, он терпелив, но не без меры.
— Уймись, чирей тебе на язык! Разве можно так о Боге, ровно он в нашей деревне живет и тебе ровня?
Спор только изнурял душу, и ветковцы трогались дальше. В иной деревне мужики и бабы, сбежавшиеся к обозу, жалели и малых и старых, которых неведомо зачем везут по немеренной никем дороге, в безвестье и глухомань.
— А что как добредете до энтой Сибири,— любопытствовал кто-то,— а там страшенный обрыв и конец земли. На погибель идете, на погибель...
— Может, и так,— соглашались ветковцы.— Да так уж по указу государыни Екатерины нам дорогу определили... Но и в Сибири люди живут, доходила молва... Она, значит, посередке находится, а уж далей за ней море Окиян.
— А море-то вам зачем?—с удивлением пытал согнутый в неволе старичок в дерюге, состарившийся на скудном клочке земли и пугавшийся всего, что простиралось за околицей родной деревни.— В ём вода солона и горька, и проку от того моря нету, на ём хлебушко не посеешь...
— Рыбица, говорят, водится, ею и можно прожить... А мы к морю и не рвемся, только бы хорошую землицу отвели, чтоб корни пустить и осесть навеки.
— Ну ин ежели так, тогда с Богом!— напутствовал зажившийся старичок.— Хужее, чем мы живем, не будет... Наша вон барыня али в городу, али заморскими водами хворь лечит, а ковда сюды наезжает,— не приведи Господь, какая тута жизнь... Нальет наваристых щей и велит тут же девку молодую раздеть или бабу и сечь, пока она изволит есть...
— Для чего ж она то творит?— торопели ветковцы.
— А так она лучше ест, в охотку... А ежели никого не порют, то ей и кусок в рот нейдет... И не просто так постегают, а велит, чтоб по мягкому месту, до крови.
А на сторону продает она вас?
— Нас полдеревни уж осталось, других прокутила, распродала поодиночке и купно... Неведомо чем и живем...
После таких встреч ветковцы вышагивали молча, не роптали на тяжесть, оставляя за спиной людей, живших в безысходной неволе и кабале.
Попадались и селения, брошенные на разор, и медленное умирание — скособоченные, крытые соломой, замшелые, вросшие по окна в землю, избы, вокруг ни кола ни двора, один пустырь в лебеде и полыни, никакой огорожи, ни амбаров, ни сараев, ни стаек для скотины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я