C доставкой магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— И у кого ж та печать?
— Как у кого?— старец задержал на Лешукове пытливый взгляд, щуря белесые ресницы.— Известно у кого — у Антихриста, что на нашей земле народился...
Старец видел, что везет его человек служилый, в мундире, но это нисколько его не пугало, он открыто говорил о том, о чем все помалкивали, и Лешуков замялся, но любопытство взяло верх над осторожностью.
— И кто же тот Антихрист, отец?
— Тот, кто велел старые книги жечь, постов не соблюдать, бороды стричь!— на едином дыхании выпалил старец и сердито уколол Лешукова острым, как шильце, взглядом.— Кто опутал весь люд податями, развел блуд и тешит себя иноземным зельем. Сказывали, он головой запрометывает и новой запинается? То, знамо, его нечистый дух ломает!.. Стрельцов порубил и перевешал за то, что они знали про его еретичество и непотребство, а стрельцы христиане были, не то что нонешние солдаты...
Он вдруг спохватился, что наговорил лишнее, поглядел на Лешукова с опаской, но пересилил робость, видно, жгло нутро и молчать не было мочи.
— На тебе вон мундир, похоже, басурманский, а я тебе душу нараспашку... Но я свое отжил, днем раньше на тот свет, днем позже, разницы нет... Ты как, мил человек, крестишься?
— Как все,— застигнутый врасплох, растерянно ответил Лешуков.
— Кто все?— гневно отозвался старец.— Кто сатане душу запродал?.. Не-е-ет, служба царская... Это твое крещение, что щепотка пыли,— дунь, и нет ее... У нас в лесах с такими паскудами, как ты, за один стол не сядут, есть из одной посуды не будут!..
— Постой, отец... Не кори меня зря,— неожиданно для себя признался Лешуков.— Я не ведаю, как жить... Брожу впотьмах и света белого не вижу, до того тошно. Хоть ложись посередь дороги и помирай...
Он выговаривался так впервые в жизни, и с каждым словом будто отваливал с его души гнет и ему становилось легче дышать. Потом ехали молча по открытой степи с необъятным небом и кочующими над нею пухлыми облаками.
— Бросай греховную жизнь и приходи к нам, в леса,— первым прервал молчание старец.— Положишься с нами в согласие — станешь жить по-христиански, станешь братом нашим.
— А если царевы слуги нас на погосте достанут?
— Гореть будем,— спокойно ответствовал старец.— С Христом нас не разлучить. На земле мы его послушные дети, и там он нас не оставит... Ежели побредешь в Заонежье, разыскивай Досифея — там меня и найдешь!
Лешуков ехал задумчивый и тихий, разом отрешившись от земных забот, будто где-то в далеком краю божьи люди все за него обдумали, а он должен то честно исполнить.
Версты за две до города старец, как летучая птица, спорхнул с телеги, осенил Лешукова прощальным крестом и скрылся в березовом леске...
Когда Лешуков вернулся в Москву и сдал в съезжую избу закованного в железо изветчика, к нему прибежал посыльный, веля идти к Ромодановскому. Душу, как всегда, опахнуло холодком, затомило, и, чтобы не сразу показываться на глаза грозному князю-кесарю, он распряг лошадь, вывел ее из оглобель, снял сбрую, освободил от узды, задал на конюшне овса, погладил
лошадь по потной и теплой шее и не спеша побрел в застенок.
Ромодановский, в распахнутом кафтане и полосатой рубахе, гнулся над столом, облокотись о его край волосатыми руками. На столе в медном шандале горела оплывшая свеча. Тучный, с багровым, лоснящимся лицом и темными усиками над верхней, толстой и плотоядной губой, он устало расклеил веки, окинул Лешукова с ног до головы скучающим взглядом.
— Привез раба Божьего?— хрипло спросил он.
— Доставил, ваша светлость,— Лешуков склонился в поклоне.
— Хвалю за усердие,— глаза Ромодановского будто просыпались, в стылых зрачках отражался пугающий отблеск свечи.— Доложу о тебе государю... Служишь исправно, достоин награды и повышения в чине.
— Премного благодарен, ваша светлость,— снова согнул спину Лешуков.
— Два дня погуляй, отдышись после дороги,— медленно цедил слова князь-кесарь, цепко держа Лешукова испытующим взглядом.— А потом приходи... Заменишь подьячего — пока ты ездил, он отдал богу душу... И помни: такая служба — великий почет для тебя, потому что мы государю нужней всех.
Откланявшись, Лешуков тихо прикрыл за собой дверь и в наплывающих сумерках устало побрел домой. Звонили к вечерней, медный гул колоколов широко и вольно расплывался окрест.
Дома он вымылся в бане, приласкал истосковавшуюся жену и заснул крепким сном. А утром, дождавшись, когда жена уйдет на базар, слазил на чердак, нашел там ветхую одежонку, выброшенную за ненадобностью, изношенную обувку, уложил в мешок вместе с припасами: двумя буханками хлеба, несколькими луковицами, куском сала и щепотью соли в узелке. До вечера он хлопотал в доме и во дворе, постукивал топориком, пригонял расшатавшиеся ступеньки крыльца, показывал себя рачительным хозяином. Жена собралась с каким-то задельем к соседке, а он сказал, что пойдет искупаться. Едва растаяли ее шаги, как Лешуков достал из-под чердачной лестницы мешок, посидел минуту-другую на широкой лавке, прощаясь с домом, перекрестился на образа в переднем углу с коптящим огоньком лампадки.
Тяжелее всего было перешагнуть через порог родного дома, оставляя позади всю прошлую жизнь, обрекая себя на отшельническое житье, полное скорби, нужды и великого одиночества. Он прошел сенями, спустился с крыльца, неслышно, по-воровски пересек двор. У калитки постоял немного, смиряя удары колотившегося сердца, затем потянул за железное кольцо и очутился за воротами.
Пустынная улица млела в предзакатном огне, тянуло откуда-то смоляным дымком. Дымок этот чуть не заставил его повернуть назад, но он пересилил себя, неспешно, точно в полусне, миновал проулок, нырнул в густые заросли тальника и заскользил по тропинке к реке. Тут тоже не было ни души, лишь издалека доносился и плыл над розовой от заката водой равномерный стук вальков — где-то за изгибом реки бабы на мостках отбивали стираное белье.
Осторожности ради Лешуков зыркнул по сторонам, а потом трясущимися руками стягивал кафтан, рубаху, штаны, сбросил новые, немецкого покроя сапоги с рубчатыми рантами, разложил эту одежку на гладком сером валуне и стал облачаться в старье. В серых портах, рубахе и липовых лаптях, с мешком за плечами и суковатой палкой в руке он вполне мог сойти и за холопа, и за бродяжку-нищего, бредущего к паперти собора. Оглянувшись на оставленную одежу, которая бросится любому в глаза, когда его начнут искать, он быстро прошел кромкой берега, миновал ближний мост и скоро очутился в густом березняке. Конечно, его хватятся нынче же, но розыски отложат до утра. С рассвета начнут шарить по дну реки сетями, чтобы выловить утоп- шее тело, но он в это время будет уже далеко.
Месяца два добирался Лешуков до Пустозерска, отощал, ноги отяжелели, сам он ослаб, но духом не пал. Не заходя в Пустозерск, он отыскал в леске памятное место, где были захоронены останки Аввакума и его соузников, упал на жухлую траву, долго молился, распластываясь, исходя слезой. Целительным мнился ему его плач по загубленным, потому что оживала в душе надежда, что Господь услышит его мольбы и простит. Надо только найти скит Досифея, стать монахом, ревнителем старой веры, и тогда он очистится от скверны и грехов, накопившихся в нем за долгие годы. Он клал поклоны, пока не обессилел и не заснул тут же на земле. А утром, помочив сухарик в ручье, пожевал немного и побрел наугад, веря, что какая-нибудь тропа приведет его к лесным братьям. Лешуков стал ничейным человеком, божьим странником, и мог не тревожиться, что до него дотянется жестокая рука Антихриста. Он не боялся ни зверя, ни разбойного человека с пищалью, никому не была нужна его пустая сума за плечами, а от напастей его обороняла незримо святая и чистая вера, с которой ему суждено было доживать в праведности свой век.
ЧАСТЬ ТР Е Т Ь Я
Засыпал он легко, точно проваливался в теплый мрак, а пробуждаясь, выныривал из глуби иногда столь внезапно, будто кто-то грубо встряхивал его. Но стоило отрешиться от сна, расклеить веки, как он в единый миг сознавал, что он не холоп, не смерд, а всея Великие и Малые и Белые Руси самодержец.
Во сне он совсем забывал, что он царь, жил и чувствовал и вел себя, как простой смертный, а просыпаясь, мрачнел, ощущая гнетущую тяжесть в теле, словно одевался в железные латы, которые уже не мог сбросить. Не потому ли он так любил сны, где бы они его ни настигали, пусть в самом трудном походе: даже там он приказывал денщику лечь на землю, клал голову на его мягкий живот и мгновенно забывался. Часто во время бала или ассамблеи, на веселом пиршестве, среди шума и говора, звона рюмок и смеха, он вдруг поднимался, выходил в ближнюю комнату, где было потише, бросался ничком на диван и через минуту спал мертвым сном. Пока он отдыхал, гости не покидали застолья, боясь вызвать государев гнев, хорошо зная, что полчаса спустя он выйдет к столу посвежевший, бодрый, готовый гулять хоть до утра.
В сновидениях совершалось чудо обновления мира, являлись открытия, которыми дарили его и детство, и юность, и те первые годы царствования, когда, упрятав своенравную Софью в монастырь, он правил как хотел. В ту пору он не испытывал всех тягот своего положения, не очень вникал в дела государства, во всем полагаясь на умудренных опытом родичей, на приближенных и доверенных людей... Сны уводили его то в Успенский собор, где он, чувствуя дыхание пламени на щеках, стоял с тоненькой свечкой в руках на клиросе и подпевал в лад слитному хору, чьи голоса вместе с голубыми волнами ладана возносились под купол; вокруг светоносными колосьями гнулись и трепетали живые огоньки свечей, и, обволакиваемый их лучезарным
светом, он будто сам воспарял на незримых крыльях, и душа его звучала в унисон голосам певчих; а то вдруг он оказывался в ковыльной степи, мчался на белом скакуне, хватая ртом терпкий, настоянный на пахучих травах ветер, слизывая с губ горьковатую полынную пыль; нередко посещали его в снах и женщины, он не различал их лиц и почему-то суетился, спешил, запутывался в ворохе юбок и просыпался в жару и истоме, так и не достигнув желанного, вихревого сладостного взрыва; но чаще всего он видел себя на корабле, у штурвала, где, упираясь жестко растопыренными ногами в просмоленную палубу, принимал в лицо холодные брызги, сорванные с шипучих белых гребней, и захлебывался в ликующем крике; над ним, как гигантские крылья, хлопали, трещали паруса, и достаточно было кораблю лечь на верный курс, как он будто отрывался от кипящих волн и летел навстречу косо несущимся облакам. Он хохотал, не в силах сдержать распиравшую грудь радость, или, зажав в зубах трубку, попыхивал ароматным дымком и щурился, стараясь разглядеть, что его ждет за горизонтом...
И самому было невдомек, почему после простора степи и безбрежности моря, которые распахивались перед ним и во сне и наяву, его тянуло забраться в тесную спаленку или каюту, отринуть всех прочь, даже самых близких, наглухо зашторить окна и остаться наедине с собой, скинуть невидимые железные латы. Со стороны это могло показаться причудой или странным капризом, однако когда Петр должен был жить в Зимнем или Летнем дворцах, он велел натягивать низко над кроватью хорошо выделанное полотно парусины, иначе ему трудно было бы заснуть. Он не выносил просторных комнат с высокими потолками и широкими окнами, спокойнее чувствовал себя лишь в крохотных спаленках, куда можно было войти лишь сильно согнувшись в дверях и где можно было если не коснуться головой потолка, то хотя бы дотянуться до него рукой...
Когда, оставив за дверью провожатых и слуг, он наконец оказывался в замкнутом пространстве спаленки, то ощущал ни с чем не сравнимое блаженство и чувство целительного покоя. Он был один, без посторонних глаз, и вел себя как хотел: кидал на спинку стула мундир, швырял к порогу сапоги или башмаки и, опрокидываясь навзничь, смеживал ресницы. Пела в ушах благодатная тишина, колыбельно убаюкивая,
примиряя его с самим собой. Не поднимаясь с постели, никого не зовя, он дотягивался до аспидной доски и грифеля, чтобы сделать наспех заметки на завтрашний день — на память свою он уже не мог целиком рассчитывать; протянув руку, он нашаривал на столике трубку, набивал ее из кисета душистым табаком, вминая большим пальцем, и, глубоко и сладостно затянувшись, пускал к потолку облачко дыма; нащупывая у ножки кровати распочатую бутылку рейнского, двумя-тремя глотками освежал пересохший рот. Затем, подтянув ноги, он раскрывал на согнутых коленях толстую библию в темном кожаном переплете с тисненым крестом, вчитывался в наугад раскрытую страницу, каждый раз поражаясь, что всегда находит в знакомых строках какой-то новый и неожиданный смысл.
Эта привычка скрываться от всех, забираться в потайной угол, должно быть, сохранилась в нем с детства, когда он жил в кремлевских покоях, где было немало сводчатых комнат, сумрачных переходов в наплывах рыжей охры и золота, спален с железными решетками на окнах, похожих на бойницы. По вечерам он тогда постоянно испытывал страх перед кем-то, кто может вломиться в дверь и убить его, как убили его дядей; боялся и темноты, паутинно ткавшейся под потолком; пугался немо застывших стражей у дверей; в сумеречных коридорах мерцали свечи, их чадящие тени змеились по стенам; отовсюду доносился непонятный скрип, сдавленный шепот, стон, словно где-то глубоко в подземелье кого-то пытали или душили... Утром страхи исчезали, дворец медленно оживал, сновали черные, как грачи, монашки, грохотали сапогами стражники, менявшие караул, суетились слуги, неся жаровни с раскаленными углями, тянуло жирным паром из кухонь, к Красному крыльцу стекался народ, которого маленький Петр почему-то боялся. Его почти не покидало чувство, что вот сейчас кто-то выскочит из пестрой толпы и ударит его, потому было непонятно, зачем государь разрешает ютиться в Кремле нищим и юродивым? Бродяги и калеки, крытые дерюгами и тряпьем, лезли по ступенькам, бранясь и отпихивая друг друга, гремя веригами и цепями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я