https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/nakopitelnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он окончательно почувствовал себя хозяином в домике Анны Монс, когда однажды под вечер, явившись раньше всех гостей, подхлестнутый хмельной отвагой, без стука вломился в ее спальню и подхватил ее полуодетую на руки. Она не сопротивлялась, что-то робко и испуганно лепетала, но он не слушал ее — упал с нею вместе в пуховики, и лишь какое-то время спустя, опомнясь, увидел свои пыльные башмаки на ее атласном одеяле. Это только рассмешило его, он начал раздеваться и, заключив в железные объятия гибкое ее тело, поверил, что она покорилась ему навсегда. Однако и эта победа не полностью освободила его от оставшейся еще неловкости, она подступала к нему и позже, когда он путешествовал по другим странам, где не ладил с белоснежными салфетками, с набором ножей и вилок и, чтобы напрочь отбросить липучую вязкую робость, нарочно брал мясо прямо руками, иначе он был бы постоянно голоден. Замечая, что сидевшие рядом за столом высокие особы застывали в презрительной надменности, показывая, что ставят себя выше его варварских привычек, он нарочно смачно разгрызал куриную ножку, ковырял пальцем в зубах и, без передышки опрокидывая стакан за стаканом рейнское, зычно и утробно отрыгивал. Он ведь не напрашивался в гости, сами позвали, так пусть знают, что имеют дело с царем варваров, как давно и открыто злословили о нем в европейских столицах. Варвар так варвар, пусть судачат, сколько влезет, придут время и охота, он одолеет эту несложную науку, великого ума она не требует, а пока он жадно и азартно приобщался к другой науке — корабельной, по возможности своими руками и навыком познавая разные ремесла. Придет срок, и он отвадит навсегда от балтийского побережья Карла XII, прочно укрепится на море, уймет турок, повязав их договорами о мире на несколько лет... После Полтавы Европа прикусила язык, перестала насмешничать и уже с опасением оглядывалась на нежданно выросшую на Востоке
державу, с которой нужно было считаться, искать дружбы, слать послов, хотя раньше трудно было почитать Россию за страну, достойную внимания... Впрочем, снисходительное высокомерие Европы так и не исчезло, казалось, оно было у нее врожденным. Теперь-то Европа притаилась, может быть, ждала новой конфузии, хотя бы от тех же турок... Петр не верил Европе, как в свое время не поверил клятвам и слезам Анны Монс, когда уличил ее в измене. В кармане утонувшего саксонского посланника Кенигсена нечаянно обнаружили ее любовные записочки, которые тот берег настолько, что держал их при себе. Анна умоляла простить ей невинные шалости, этот женский каприз, ведь ей хотелось нравиться не только государю. Еле сдерживаясь, он вслушивался в ее жалкое бормотание, пересиливая желание плюнуть в ее хорошенькое, измятое несчастьем личико. Он велел отвезти ее в тюрьму, а позже даровал свободу, так и не поняв до конца природу ее измены. Она ведь догадывалась, что государь так привязался к ней, что вот-вот готов был сделать ее женой и посадить на царство рядом с собой... Неужто Анна Монс лишь притворялась в своих чувствах, только снисходила к нему?..
Так значит, та слепота и хмель, кружившие его голову в юности, и были тем, что люди нарекли любовью? Но тогда какое право имел на этот сладкий дурман какой-то безродный Глебов, познавший тело его бывшей жены Евдокии и нанесший ему, государю, великую обиду и оскорбление?
Простить этого он не мог, простить — означало допустить смех и тайную издевку над его именем. Судья Скорняков-Писарев, по его поручению отъехавший в Суздаль, приказал первым делом выпороть пятьдесят монахинь, которые знали о преступной связи и не донесли; иные из них, старые и немощные, умерли тут же под ударами. Подвергли пыткам и майора Глебова, он вынес и дыбу, и копчение на огне, и хождение по полу, утыканному острыми шипами-спицами, однако твердил одно — готов умереть за царицу, ни о чем не жалеет и ни в чем не раскаивается.
«Надо же так помешаться на бабе!»— презрительно сказал Петр и велел казнить майора медленной смертью. Глебова посадили на кол, надели на него шубу, меховые сапоги и шапку, чтобы не досаждал холод
и снег, он мучился, умирая больше суток — с трех часов пополудни до вечера следующего дня.
Петр не отказал себе в удовольствии взглянуть на несчастного, но, когда приблизился к косматой туше, висевшей на колу, майор уже был в полубреду. Изредка приходя в сознание, он умолял, чтобы его исповедали и причастили, но, узнав о такой просьбе, Петр ответил, что плевок в лицо государя не может быть смыт никакой исповедью... Прежде чем сослать Евдокию в отдаленный монастырь, на берегу Ладожского озера, доживать годы в нищете и голодном угасании, он приказал двум монахиням раздеть ее и бить кнутом.
В те дни, как бы нарочно, чтобы разжечь его гнев, безвестный подьячий Докукин прямо в соборе, где царь молился, подал ему предерзкое письмо. Сей Докукин отказывался присягать малому Петру, рожденному Екатериной, и полагал единственно законным наследником лишь царевича Алексея. Докукина он тоже предал смерти, хотя тот и не числился в расколыдиках.
В те минуты, когда он читал письмо Докукина, ему впервые явилась ужаснувшая его мысль, что Русь в его раздоре с сыном стоит на стороне царевича и не только не проклинает Алексея, как отступника державы и изменника, но даже сочувствует и сострадает ему. Предателем отечества и отца Алексея называли лишь те, кто близко стоял ко двору, а вся темная, низинная Русь молилась за царевича, и недаром после его смерти стали появляться недолговечные самозванцы под его именем... Присягать новорожденному Петру заставляли всех — кого по доброй охоте, кого под страхом и по неволе,— но если до отказа Докукина Петр еще колебался и желал быть верным своей клятве, то теперь окончательно утвердился, что сына нельзя оставлять в живых...
Сколько ни старался, он так и не обнаружил змеиного гнезда заговора, нашел лишь ненавистные помыслы и тлевшую всюду вражду. Вот тогда-то он и взял на душу самый тяжкий грех — заставил нарушить тайну исповеди, приказав духовнику вызнать у сына, уже сломленного пытками, желал ли тот мысленно смерти своему отцу. Оказалось, что однажды желал. Это было все, что раскопали в долгих розысках, но и той малости ему было довольно, чтобы уж после Сената, приговорившего царевича к смерти, приказать истязать сына напрасными пытками в надежде вытянуть из его уст
ниточку крамолы. Распаляемому злобой Петру не приходило на ум, что лишить его жизни проще простого, что для этого не нужны были ни заговор, ни бегство сына, потому что Петр часто один переправлялся на лодке через Неву, бродил без денщика по городу, и ничего не стоило подстеречь его в темной засаде и окунуть в мрак небытия. Бросив на пытки Алексея уже после приговора Сената, он явил не силу, а мерзкое запустение души, что-то низкое, утробное и смрадное. Он понимал, что никто даже из самых его верных псов не оправдывал его жестокость после того, как сам Синод уклонился от прямого ответа, выказав убеждение, что нужно быть милосердным, ибо Христос велел прощать. Но Петр уже не мог совладать с тем мстительным вихрем, который захватил его и нес неведомо куда, и он кружил, как ворон, над слабой и беззащитной жертвой, умирающей от непереносимых пыток. А когда казнь свершилась, было уже поздно — Петр оказался в диком поле одиночества, чужой всем и самому себе. В эти дни он еще мог очиститься на исповеди, вымолить себе отпущение греха, покаяться, но гордость не позволила ему перешагнуть через свой норов — хотелось .быть правым во всем и до конца и никому не отдавать отчета. Еще не схоронив сына, не предав тела земле, он предался показному веселию — спускал на воду очередной корабль, танцевал на праздничных балах, не подозревая, что это афишированное веселье сковывает приближенных еще большим ужасом, чем если бы он пребывал в неутешном горе и скорби.
Петру всегда казалось, что в нем живут и повелевают его помыслами даже не два человека, а несколько: никогда не бывало так, чтобы эти двойники собрались вместе, обычно вылезал вперед кто-нибудь один и нашептывал свои прозрения и дьявольские советы; реже всех являлся тот, кто был добрее остальных. Этот, видимо, понимал, что ближнего может ранить и грубое слово, и злой взгляд, и неправедный укор, и уж тем более незаслуженно полученный удар, хотя на Руси испокон века побои сносили терпеливо и, мнилось, давно привыкли к ним, смирились со своей участью. Именно этот редко навещавший его двойник пребывал в сомнении — можно ли отнять жизнь у человека за одни слова, пусть самые злые и беспощадные, но слова, произнесенные в пылу отчаяния, растаявшие, умершие тут же, ибо мимолетна жизнь случайно оброненных слов.
Тогда же все завязалось в жесткий и смертный узел: и предательский побег сына, и амурные дела Евдокии с майором Глебовым, и письмо подьячего Докукина, и даже донесение нижегородского архимандрита Пити- рима, подлившего масла в огонь. Питирим который уж год пытался повернуть раскольщиков вспять, долго вел с их вожаками изматывающие душу споры, но, видно, устал духовный пастырь, иссякло и его терпение, и он стал писать, что раскольщики злоехидны и упрямы, на церковь «все злобою опасны», а посему советовал ловить их, хватать без особого разбора и «неявным промыслом смирять», тем более расколо-учителей, беглых попов и монахов. Монахинь, которых в лесах Керженца более четырех тысяч, советовать заточить в монастыри на хлеб и воду, а уклоняющихся от причастия загонять в церковь «под тесноту штрафов». На Ветке, что за Гомелем, на польских землях собрались вкупе немалые раскольничьи поселения, их, по мнению архимандрита, нужно разорить будет в том польза, понеже бежать будет некуда»... Как ни занят был в те дни Петр дознанием сына и пытками его радетелей, он срочно нашел человека, чтобы послать на помощь Питириму,— то был исполнительный и ретивый по службе капитан Юрий Ржевский. Переговорив с ним наедине, Петр поручил ему творить суд и расправу над всеми, кто не прислонился к святой церкви.
Пожар раскола, казалось, пошел на убыль, стал гаснуть и ослабевать, тем более что было тому одно обманное подтверждение — вдруг вынырнул из тьмы безвестности сын неистового протопопа Аввакума Иван Аввакумов. Он был взят в Москве по мелкому извету, но когда кабинет-секретарь Макаров довел эту новость до слуха царя, Петр превелико удивился — как, неужели это сын того огнепального Аввакума, что затеял свару с патриархом Никоном, проклял государя Алексея Михайловича, отказав ему в прощении перед смертью, чей сын Афанасий, тайно проникнув в собор, измазал дегтем гробницу государя?.. Из допросов явствовало, что семья могучего протопопа — вдова и двое сыновей — еще при Алексее Михайловиче была сослана на Мезень, прожила там без малого тридцать лет, затем, по ходатайству князя Василия Голицына, вернулась в Москву, поселилась в Троицком приходе, купив себе двор. Вдова протопопа лет семь тому назад умерла и похоронена, а Иван из своего дома взят в приказ церковных дел и позже препровожден в Питербурх. В Тайной канцелярии Иван Аввакумов по доброй воле и охоте проклял бывших еретиков и противников святой церкви, предал их анафеме, а затем — что неприятно поразило Петра,— отказался от родного отца! Он-де, Иван, «також и показанного отца своего Аввакума за православного не приемлет и вменяет его за сущего святой церкви противника и всех злых дел его отрицается»... В отказе было что-то кощунственное — сын отрекался от отца сожженного, родство с которым ему никто не ставил в вину. Долго гадали, что делать с Иваном, потом порешили определить на вечное житье в монастырь, но он, не дождавшись отправки, нежданно умер в крепости... Казалось, если сам сын отказался от человека, за которым шли на костры тысячами, слову которого внимала вся раскольничья Русь, то учение протопопа непрочно, но огонь раскола коварный и загадочный — то затихал, то прятался, уходил вглубь и вдруг, набрав силу, выметывался наружу, грозил поджечь всю Русь. На том месте, где прошли его жгучие и дымные, как степные палы, гари, вырастало племя молодой поросли, цепкой и живучей... И, как сегодня явил на допросе Левин, раскол захватывал уже не только холопов и смердов, но и людей сильных в грамоте, творивших зло в опасной близости от царского двора...
«Этот расстрига куда искуснее в споре, чем мои иереи,— забыв о дреме и усталости, признался самому себе Петр.— Мои пастыри застыли на том, что затвердили и чего повелели им держаться вселенские патриархи, а расколыцики, те поумнее, в них бьется живая мысль, им нужно защищать свою веру, свои каноны, посему у них и великая нужда в грамоте... Они ведают не одну Библию, но запрещенные Синодом «Палею» и «Хронограф» и другие книги, поэтому нашим законникам и нелегко одолеть их».
Мысль Петра, покружив вокруг монаха, опять вернулась к тому, о чем он часто думал,— можно ли было избежать церковного раскола на Руси, была ли в том крайняя нужда, если держава и без него не вылезала из раздоров, бунтов, междоусобиц и войн? Петр не винил отца, тот послушался строптивого Никона, человека более могучего нрава и воли, чем сам государь, который должен был оглядываться на чужие страны, перенимать и вводить то, что было на пользу отечеству. Но
с того ли конца отец начал все переиначивать в церковной службе? Стоило ли так круто менять обычаи, лишать людей исконных привычек? Разве держава понесла бы урон, если бы не изменила службу на греческий лад? Можно было то совершать постепенно, не поспешая, приучать людей к переменам годами, если уж нельзя было плыть в одиночку против течения. Отец слепо доверился Никону, а ему, Петру, надлежало теперь продолжать дело, приняв вместе с добрым и худое его наследство... Хочешь не хочешь, а уже не в его силах срастить старое с новым, ясно, что старое надо рубить, отсекать без сожаления, иначе погибель его помыслам о единой Руси, погибель всему, что задумал он.
Когда он подъехал ко дворцу, небо над столицей стало очищаться, грязные льдины облаков расползлись, треснули, и в разломы лился холодный, чуть разбавленный голубизной свет, не согревая и не радуя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я