jacob delafon presquile 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
— Набралась ты юродивой премудрости.— Как ни крепился князь, но и он начинал гневаться, отдавать себя на волю злобе.— А коли ты уж и над самим государем себя возносишь, то про меня, верного слугу, можешь что угодно измыслить... Твой поклеп ко мне не липнет. Грязь не сало, высохла и отстала.
Боярыня выжала на свои губы подобие улыбки.
— Но я с тобой в той грязи валяться не стану! Тело мое посрамить ты можешь, а душу все едино не замарать... А как ты будешь после пытки молиться? Что скажешь ты Спасителю на Страшном суде?
— Ну мы не попы!—заносчиво выговорил Одоевский.— И ты не забывай, что пришла сюда огня отведать!..
Федосья Прокопьевна давно ждала, когда он разомкнет свои уста.
— Выходит, ты позабыл, как в моих покоях хлеб- соль ел и из передней не выходил, ожидая милости боярской... Неужто и тогда у тебя совести не было и ты заместо нее всегда камень за пазухой носил?
Одоевский молча проглотил обиду.
— Язык твой жалит, как у змеи,— вмешался, наконец, третий князь Волынский.— Речами бесовскими ты и царя прогневила.
— Милость государя вы мне сей час покажете и кнутом, и огнем.— Боярыня спешила выговориться перед пыткой, пока есть силы.— А как станете ответ держать и похваляться, передайте царю, что отец его, Михайло Федорович, так же веровал, как и я! Распиная нас, он и отца сподобил той же участи!.. Так уж пусть государь извергнет из гроба тело отцово и, проклявши, отдаст псам на съедение!..
— На дыбу ее!— не выдержав, заорал Воротынский.— На дыбу!
— Не торопись, князь,— остановил его Одоевский.— Поначалу пусть соузницы отведают мук, а она поглядит, что ее ожидает! Она их втянула в богопротивную ересь...
К «хомуту» подвели Марию, оголили до пояса, она стыдливо прикрыла руками девичьи груди, но палач привычным и грубым рывком заломил ей руки за спину, скрутил их веревочным узлом, мигом вскинул тело на
дыбу. Мутящий рассудок крик полоснул боярыню по сердцу, и тут же прервался, видно, Мария лишилась сознания. Потом Воротынский подскочил к княгине, сдернул с нее богатый узорный плат и зло крикнул:
— Коли ты в царской опале, не положено красоваться в цветном уборе...
Княгиню подвели к другому «хомуту», сдернули одежду, бледность на измученном лице ее сменилась краской стыда, она обнаженная стояла перед сборищем мужиков, и стыд был страшнее, чем пытка. Ей тоже завязали веревьем руки, поддели и вздернули на встряску. Она услышала вдруг собственный рвавший нутро вопль, пока дыханье не перехватило, не задушило голос петлей и она утробно не замычала.
Силы почти оставили боярыню, когда она увидела, как с хрустом выдернулись руки сестры из суставов, как поникла ее голова и болталась, словно у тряпичной куклы. Боярыня стала оседать, проваливаться в глухую темь, но сознание ее померкло лишь на мгновение, и тут она вдруг вспомнила, как однажды в детстве отец завел ее в мясницкую и тут же потянул назад, едва увидев капающую с освежеванных телок кровь...
— Мясники-и,— прохрипела она и сплюнула соленую слюну.— Звери... Нелюди-и!.. И еще в церкви стоят и лбы крестят?
— Твой черед, боярыня,— услышала она злорадный голос Воротынского.— Одумайся. Перекрестись тремя перстами, и отведем от пытки...
— Как Бог меня наставлял, так тому и быть!
— Эй, живо!—теряя власть над собой, закричал Воротынский палачу.
Не дождавшись палача, который отливал холодной водой снятую с дыбы княгиню, князь сам потащил боярыню к «хомуту». Из полумглы выскочил на подмогу дьяк Илларион, стал выламывать руки Морозовой за спину.
«Как слаба плоть»,— подумала Федосья Прокопьевна, пытаясь перебороть страх, тошнотной волной опускавший вниз живота внутренности. Она творила про себя молитву, прося Господа, чтобы помог осилить боль, не впасть в беспамятство. Она сдавленно вскрикнула, когда выскочили из суставов руки, боль начала раздирать все тело, ремни въедались в запястья, прорезаясь до костей, но мысль не гасла, не умирала.
Она поразилась наступившей вдруг в пыточной тишине, словно ее оставили одну. Ей было неведомо, что в эти долгие полчаса и князья, и стрельцы, и сам заплечных дел мастер молча стояли, дивясь неженскому ее мужеству и терпению.
Когда ее опустили с дыбы и она пересилила боль входивших на место суставов, лица мучителей проступили перед ней сквозь кровавый туман, застлали взор. Она сделала несколько неверных и ломких шагов к сестре и Марии, спина которой была залита кровью.
— Поблагодарим, сестрицы, слуг государевых,— выдавила она.— Им будет теперь чем гордиться...
— На мороз сих ведьм!—зло скомандовал Воротынский.
Стрельцы выволокли полуголых женщин на улицу, бросили на снег, от усердия пиная их ногами, кто-то, приложив мерзлые доски к их грудям, сбегал за кнутом в пыточную, постегал в слепой жестокости. И хотя жестокость была бессмысленна, Воротынский, наблюдавший за нею, что-то бесновато кричал, точно мстил. А когда примолк, то услышал шепотный, точно из могилы долетевший голос боярыни:
— Отойди, князь, дай сплюнуть, сам ты и плевка не достоин... Дети твои и потомки узрят твои руки кровавые, и не будет вам прощения ни на этом, ни на том свете...
Велев доставить узниц на подворья монастырей, Воротынский повернулся и пошел прочь, пошатываясь.
На другой день, уговорив стражу на подворье, Меланья проникла в келью боярыни. У старицы всюду находились свои люди, даже там, где ее никогда не видели, а были лишь наслышаны о ней. Часто стражники шли на смертельный риск ради старой веры. Меланья прокралась бесшумно, проскользнула мимо караула, промелькнула летучей мышью среди глухих стен монастыря.
Боярыня была не в силах двинуть ни рукой, ни ногой, но, услышав легкий скрип дверей, подумала, что снова поволокут ее на новую пытку. Меньше всего ожидала она увидеть свою духовную мать, с которой уж не надеялась встретиться.
— Матушка моя, голубушка!— со стоном выдохнула боярыня.
Она хотела опуститься на колени перед Меланьей, но старица сама упала к ее ногам, содрогаясь от плача.
— Мученица святая,— глотая слезы, выговаривала она.— Плохие вести я принесла, одна другой чернее.
— Встань, вытри глаза... Бог милостив...
— Будь готова, дочь моя... Сын твой Иванушка...
Федосья Прокопьевна бессильно опустилась на ложе, но не вскрикнула, не заголосила. Глаза ее в полукружье синих теней блеснули, как вода на дне бездонного колодца, а голос был придушенно тих.
— Я знала... Волки изведут мое дитятко раньше, чем меня.
— Загубили его немецкие лекари... Сам царь посылал их к нему,— торопливо вышептывала Меланья.— Теперь государь разорит дотла твои вотчины, убрал наследника... развязал себе руки...
Боярыня молчала, словно застыв, оледенев.
— Братьев твоих, Федора и Алексея, царь сослал на воеводство,— досказывала Меланья.— Одного на Чугуев, другого на Рыбный...
Боярыня пошевелилась, сняла нагар темной от кровоподтеков рукой с тонкой свечи, прикрепленной к блюдечку, через силу перекрестилась, дрогнувшим голосом просипела:
— Бог дал, бог взял... Упокой Господи душу новопреставленного раба твоего Ивана...
Молча и благоговейно они отшептали панихиду. Федосья Прокопьевна, бледнея от боли, вынула из-за пазухи литой крестик, приложилась к нему губами.
— А что еще хранишь про запас, мать моя?
Меланья удивилась прозорливости духовной дочери:
не одного мученика за веру благословила она и проводила на смерть, но с такой волей и крепостью, как у Морозовой, встречалась впервые.
— Сруб готовят на Болоте,— страшась поднять глаза на боярыню, тихо проговорила старица.— Сама ходила туда, смотрела... Из сосновых бревен... Сухих... Чтоб хорошо горели... Внутри все соломой выстлано — постель брачная...
— Видно, тот сруб для нас,— вскинула голову Федосья Прокопьевна.— Жду того часа, как светлого Христова воскресения... Устала я рожи сии мерзкие видеть!
Меланья смотрела на боярыню, замирая от боли и жалости; мнилось, из темной глубины ее глаз струился жгучий свет, он дрожал маревым нимбом над головой. Старица умилилась этому божественному свечению, достала из кармана свернутую трубкой бумагу.
— А это бальзам тебе,— прошептала она.— От святого отца из Пустозерска... Долог путь был, думала, ноги не доведут, но Бог помог...
— Как он, здравствует?
— Отощал сильно, но духом еще сильнее... Каждое его слово огнем опаляет... Тем и сама жива, что зрила его, благословение от него получила и вот эту грамотку тебе и сестрице твоей Евдокии... Читай!
«Аввакум, протопоп, раб Божий, живый в могиле темной, кричит вам — чада мои, мир вам! Измолче гортань моя, застилает очи мои, свет мой, государыня Федосья Прокопьевна, откликнись в могилу сию — еще ли ты дышишь, или удавили, или сожгли тебя, яко хлеб сладок? Не вем и не слышу...»
У боярыни перехватило горло, а у Меланьи скатилась по щеке слеза. Боярыня передохнула, по-прежнему молитвенно строгая и стылая, и непонятно было — откуда исторглась в ее голос эта неведомая сила, заставлявшая ее шевелить губами и четко произносить каждое слово.
«Как вас нареку? Не ведаю, как назвать. Язык мой короток, не досяжет вашей доброты и красоты. Ум мой не обымет подвига вашего и страдания. Подумаю, да лишь руками взмахну! Как так государыни изволили с такие степени соступить и в бесчестие вринуться. Воистину подобны Сыну Божию, от небес ступил в нищету нашу облечеся и волею пострадал».
Истаивала на исходе тоненькая свечка, но и ее крохотного пламени хватало, чтобы высветлить застывшее в скорби лицо боярыни, растолкать мглу по углам кельи. Боярыня долго смотрела на измятый лист послания, он дрожал в ее длинных, слегка трясущихся пальцах.
— Не достойна я чести такой,— тихо прошелестел ее голос.— Что наши муки рядом с тем, что вынес святой отец? Душа его безмерна, и капля доброты его пролилась и на меня... Спасибо тебе, мать моя... Напоила благодатью досыта, а то уж иссыхала душа моя — пусто и мертво было в ней... Теперь и умирать легче...
— Благословляю тебя на муки,— старица перекрестила боярыню, поцеловала склоненную ее голову.— Когда придет твой смертный час, всем покажи двуперстие святое... Пусть люди знают, за что ты гибнешь...
С того вечера Меланья стала являться все чаще, принося с воли вести, потому что имела доступ в боярские хоромы. В народе болтали и о том, что походило на выдумку,— будто и в самом тереме государя у нее имелись «уши». Стало ей однажды ведомо и то, что творилось в боярской думе в тот день, когда Воротынский сказывал государю, что «розыск» над Морозовой ни к чему не привел, что она и под пыткой твердила ересь и хулу... Чем больше всплывало подробностей, тем мрачнее становился государь. В боярской думе он слушал велеречивых бояр, не глядя ни на кого, до того они надоели ему тяжелым многодумьем, своекорыстием и спесью. Немало было среди них и таких, что звали к примирению с именитой Морозовой. Но вот поднялся бледный, начинавший прихварывать патриарх Питирим и, постукивая о каменные плиты пола посохом, сурово возвестил: «Предать еретичку огню на Болоте! Коли царь ей не мил, слово его неправедно, церковь для нее не священна, пусть ответ держит перед Богом!» Но тут стремительно вскочил князь Дмитрий Долгорукий, и по лицу его, как сполохи пожара, пошли пятна гнева. «Пошто ей лучше предстать перед Господом в огне, великий патриарх?— пресекающимся от волнения голосом выкрикнул он.— И где это писано, что Богу так угодно? Ежели так учит нас церковь, то можно начинать подпаливать боярский род и с меня! Я тоже готов на огонь и на плаху, если от того будет польза государству и царю нашему! Одно меня дивит — забыли мы скоро про Стеньку-разбойника и про другие крамолы раскольников и бунты! Подпали с одного конца, полыхнет на другом, а гасить будет некому! Ведь староверов сейчас на Руси видимо-невидимо».
Дума ответила одобрительным гулом, и царь понял — бояре могут оказать непослушание. Он приказал разобрать сруб на Болоте, перевести боярыню под крепкий караул в Новодевичий монастырь. Но от этого покойнее не стало — каждый день ему доносили, что к монастырю валит народ, столицу охватила эпидемия «страданий», имя боярыни не сходило с уст, поклонение ей росло день ото дня. Ее возвеличивали, а государя тайно именовали Антихристом.
Скоро царю донесли, что боярыня отказалась принимать пищу и воду, нежданная мученическая ее смерть грозила бы ему немалым позором. На четвертый день голодовки царь послал в монастырь стрелецкого голову Юрия Лутохина, чтобы он еще раз попытался уговорить боярыню перекреститься тремя перстами, обещая вернуть ей все вотчины, пригнать тут же царскую карету, посулив, что бояре, забыв ее смутьянство, как великомученицу Екатерину Праведную, понесут ее на руках во дворец... Лутохин вернулся ни с чем — Морозова ответила, что в каретах она езживала в собственных, не хуже царских, а веру за почет и богатство предавать не станет...
Весна в этом году выдалась пышная, праздничная, сады стояли в цвету, буйно шли в рост травы, голубело безоблачное небо над Москвой, тихий благовест колоколов плыл над столицей. Но ничто не радовало государя: ни яркая зелень; ни рыбная ловля, на которую он хаживал с дочерью Софьюшкой, отцовой отрадой и утешением; ни ожидания скорых родов царицы Натальи Кирилловны, которая могла подарить ему более здорового и крепкого наследника, чем хилый и болезненный царевич Алексей. А из всех щелей наползало восхищение безумством страдалицы за истинную веру, переходя из змеиного шипения по закоулкам чуть ли не в открытый ропот: государь — отступник от истинной веры и потому Антихрист... Чтобы пресечь крамолу в корне, Алексей Михайлович завел приказ Тайных дел, да мало кого удавалось схватить за хулу и поругание. Плодились доносчики, находились и охотники пытать, но в застенках улов был невелик: мелкие тати ярыжки да юродивые, моловшие невесть что. Слово «Антихрист» между тем разносило по всей Руси...
Царь знал, когда-то это слово прилипло к Никону, хотя никаким Антихристом Никон не был.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я