https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Erlit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Играться с ними ты играйся, а красную тряпку на шею не вешай, а то Бог тебя накажет... Он ведь все видит!»
Однако спустя месяца полтора после похорон отчима я до жути отчаянно пережил смерть неизвестного мне человека. Я видел его только на портретах, знал его имя, он жил далеко, чуть ли не на ином краю земли, поэтому у меня не было ясного и ощутимого отношения к нему. Как-то вечером я канючил и ныл, отпрашиваясь у матери пойти в школу к октябрятам, и она, измученная моим упорством, махнула рукой: «Да иди ты, ради бога!.. Отвяжись только!» Застегивая на ходу шубейку, я выскочил на сухо потрескивающую от мороза улицу и побежал под светом ясной и полной луны. Чтобы попасть в школу, мне нужно было миновать пустырь, разделявший село пополам, направо от него простирался Амур, закованный в лед и покрытый сугробами, налево белела высокая церковь, упираясь колокольней в звездное небо, за нею, в кладбищенской ограде, чернели полузасыпанные снегом кресты. Я всегда боялся ходить мимо церкви и кладбища, но сейчас пересек пустырь одним духом, с почти зажмуренными глазами, очутился
на крыльце школы, рванул, задыхаясь, дверь на себя. Со мной ворвался белый пар, и, пока растекся по полу коридора и таял в большом классе, я разглядел, что весь просторный класс до отказа забит мужиками и зареванными бабами. Все хмурые, втиснувшись за маленькие парты, угрюмо и напряженно молчали. И я затомился предчувствием чего-то недоброго, заныл душой и уже собирался кого-нибудь спросить, что случилось и почему вместо октябрят собрались взрослые, как кто- то потянул меня за рукав, и я услышал слабое шелестение слов: «Тише ты... Садись... Ленин умер!.. Ленин!» Конечно, я не мог в ту пору понять и осмыслить всю безмерность этой утраты, но таившаяся в общем молчании и как бы окаменевшая на темных лицах мужиков скорбь придавила и меня, глаза мои набухли слезами. Мне было бы стыдно заплакать, когда все сидели недвижно и сурово, и я опустился на пол у стены, рядом с другими ребятишками... Висевшая под потолком десятилинейная лампешка не могла разогнать сгустившийся мрак, в классе качались тени, в тишине, прерываемой сухим покашливанием и редкими всхлипами, было слышно, как потрескивают поленья в печке, топившейся в коридоре... Так и не сказав ни слова, мужики и бабы поднялись и один за другим стали выходить в лунную морозную ночь, будто оставив позади себя могилу, в которую только что зарыли самого дорогого им человека. Я тоже брел в толпе со всеми, среди мальчишек, ребятишки не баловались, не шумели, не валили друг друга в снег, как это делали обычно, а шагали молча, точно сразу повзрослев на несколько лет... Дома мать поинтересовалась: «Ну что, угомонился? Добился своего? Записали тебя в октябряты?» «Не-е, мам... Нынче не записывали... Ленин умер...» «Ленин?— У матери округлились глаза.— Да ты, часом, не напутал ли чего?» «Да там чуть не полсела пришло сегодня...» «Господи, вот горюшко-то!»— крикнула мать и заплакала навзрыд, так же, как недавно оплакивала умершего мужа. Моя неграмотная мать тоже, как и я, не могла бы толком рассказать, о ком она плачет, но с этим именем у нее были связаны все надежды на перемены в ее жизни к лучшему, и хотя Ленин жил в далекой столице, однако была незримая нить, связывавшая его жизнь с нашей жизнью, и мать не столько это понимала, сколько чувствовала...
Мы остались без кормильца, без сбережений и существовали, продавая последние вещи, нажитые за недолгое время. В Больше-Михайловском нельзя было даже наняться к кому-нибудь батрачкой, потому что богатеев на все село было всего три-четыре человека и они уже держали работников. Но мир не без добрых людей, кто-то из соседей стал хлопотать о нашей судьбе, писать в Богородский райисполком, и оттуда на удивление быстро отозвались. Оказалось, что напротив Богородска, на другом берегу Амура, в стойбище Ухта должна скоро открыться школа-интернат для нивхов, ульчей и ребятишек из рыбацких семей других народностей, живших в низовьях Амура. Интернату требовалась кухарка, и матери предлагали это место. Она, конечно, не раздумывая, с радостью согласилась. Это было для нас спасением от нужды и голода. Недели через три мы на попутной подводе двинулись по Амуру в Бо- городск, где нас встретил учитель Юрий Станиславович Пупко, который создавал и открывал этот первый интернат. Смутно помню первое появление этого человека, которому суждено было сыграть большую роль в моей жизни. Он был среднего роста, носил овчинный полушубок, косматую шапку, рукавицы из собачьего меха, валенки и казался неуклюжим, неповоротливым, хотя работал умело и споро. Он привел нас на свою временную квартиру в Богородске, спал в той же комнате, что и мы, рано просыпался, подхватывался и уходил закупать одежду для ребят интерната, белье, кровати, столы, муку, сахар, посуду и кухонную утварь. Проделывал все это без суеты и ненужного шума. Голос у него был тихий, он никогда ни на кого не повышал его. Уверенное спокойствие учителя благотворно подействовало на мою робкую мать и на меня, мы оба доверились всей душой этому человеку, понимая, что он не даст нас в обиду. К слову говоря, сам он, по-моему, никого не обидел за всю свою жизнь, ни одного человека, а это ведь редко кому удается. Мать без всяких просьб и распоряжений стала помогать ему во всем, свозила на санках все закупленное добро на квартиру, раза три вместе с учителем ездила в стойбище, присмотрела, где и как оборудовать временную кухню и столовую, и скоро на Ухту отправился целый обоз с вещами и припасами для будущего интерната; на одной из подвод торчал и я, тепло закутанный. Амур мне показался широким и просторным, с целинными снегами, с голубоватыми прозрачными торосами льда, сквозившими на солнце огромными стеклинами.
Но вот придвинулся противоположный берег, и я увидел стойбище, где мы должны были поселиться. Оно казалось убогим — десятка четыре юрт-мазанок, утонувших в снегах, с текущими в небо струйками дыма, за юртами стояли летние амбары на высоких сваях. Среди мазанок виднелись три или четыре бревенчатых дома. За амбарами щетинился густой лес, прореженный лоскутьями огородов; густея, он набирался синевы, уходил в гору и вставал там непроходимой дремучей тайгой. Первый бревенчатый дом отвели под кухню и столовую, здесь же отгородили занавеской угол для меня с мамой; второй дом, самый большой, определили под школу, и там, за невысокой перегородкой, в крохотной комнатушке, обосновался учитель; третий пустили под общежитие для учеников. Пока оно пустовало, но туда уже сносили железные кровати... Берег стойбища был заставлен лодками, вмерзшими в лед. Около каждой юрты целыми упряжками лежали на снегу толстые собаки, их ременные ошейники прикрепляли к общему тяговому ремню, который тянулся к полудужью легких нарт; нивх-каюр брал в руки остол — высокую длинную палку с острым железным наконечником — и громко командовал: «Ата!»— собаки вскакивали и как сумасшедшие летели вперед, оставляя позади белые спирали снежной пыли... Рассказывали, что нивхи отличные охотники, бьют на лету белку и любую птицу, ходят в облаву на медведя, стремительно скользят по горам на широких лыжах, обтянутых нерпичьей кожей... Носили нивхи стеганые халаты и короткие куртки, вышитые по краям подола узорным орнаментом, удивительно красивым и невиданным мною прежде; обувались в теплые торбаза и, что уж было совсем необыкновенно,— в тонкие торбаза из рыбьей кожи. Они набивали их сухой травой, и им не было холодно в такой ненадежной на первый взгляд обувке. Однажды и мне натянули такие торбаза, я несмело ступил на снег, дивясь, что ногам в них тепло, а главное, так легко, точно я шел по снегу босиком... Не зная нивхского языка, я, как все дети, обладал цепкой памятью и скоро не только подружился с маленькими нивхами и ульчами, но и пел вместе с ними их простые и незатейливые по мотиву песенки.
В песне говорилось, что отец купил девочке красивый платок, она радовалась подарку, и радость эта выражалась веселым рефреном, я повторял его, еще не понимая слов: «Кани-на-ра-ни-на... Ка-ни-на-ра!» Свободный от всех дел, я входил в незнакомый мне мир, где одно открытие следовало за другим...
Сначала освоился с юртами-мазанками, в которых жили нивхи. Посредине каждой на земляном полу стояла низенькая печка с железной крышкой, на которой пеклись лепешки, вдоль стен тянулись нары, над ними виднелись узкие оконца, пропускавшие сумрачный свет, около нар висели люльки. Они были выдолблены из целого сутунка дерева, чтобы в этом похожем на корытце углублении мог поместиться ребенок. Его прикручивали крест-накрест мягкими ремешками, для малой и большой нужды на дне люльки была прорублена дырочка и снизу к ней прикреплялась берестяная чашечка — чумашек — вроде детского горшка. Под головой ребенка, с тыльной стороны люльки навешивались разные амулеты из костей, связка сухо пощелкивающих бус, под их мерный стук малыш привычно засыпал... Одним из ошеломляющих открытий было то, что в стойбище курили все от мала до велика. Забредя в первый раз в юрту, я увидел, как старуха раскуривала тонкую, с длинным мундштуком трубочку, сделала две-три затяжки и передала ее сидящему рядом на корточках старику с морщинистым желтым, как сухой табачный лист, лицом, с вислыми, скобочкой усами, он пыхнул несколько раз и протянул трубочку сыну, тот своей жене, та — старшему сыну, лет двенадцати, и наконец трубочка очутилась во рту маленькой девочки, меньше меня ростом. Пососав и выдохнув дым, девочка вернула трубочку бабушке, которая теперь курила долго, явно наслаждаясь и отводя душу в глубоких затяжках... Я хотел было сказать, что нехорошо давать курить маленькой девочке, но промолчал, боясь обидеть незнакомых людей, живших по своим правилам и обычаям. Ко мне в стойбище относились с нежностью и мягкостью, словно я тоже был маленьким нивхом... Чрезвычайно добрые, честные нивхи отзывались на любую просьбу, учили меня ездить на собаках, есть мороженую рыбу, строганину, снимая ее тонкими стружками с оледенелой спинки сига, дарили на память все, что мне вдруг приглянулось. Поняв бесхитростный и бескорыстный нрав нивхов, я стал сдержаннее восхищаться какой-либо вещицей, вырезанной из дерева. В этом искусстве они были большими умельцами и мастерами. Первые ночи, заснув рядом с мамой за ситцевым пологом на кухне, я пугался, когда в соседней юрте вдруг начинал исступленно и дико завывать шаман, колотя в бубен и гремя железными погремушками. За стеной ошалело метался и свистел ветер, мела метель, царапалась колючей крупой в стекло, а я лежал с открытыми глазами, вслушивался в эти жуткие, до озноба, завывания и стонущий, хватающий за душу общий крик нивхов, которые возгласами отвечали на заклинания и мольбы шамана. И мне чудилось, что распахнется дверь и к нам ворвется кто-то неведомо страшный и потащит в буран, в волчий вой ночного ветра...
Мои страхи кончились, когда нивхи потянули меня в юрту, где должен был вести службу шаман Кильтынка. Шаман оказался ласковым стариком, чем-то напоминавшим мне дедушку Аввакума. У него была сивая бородка и кривой глаз с пятнышком бельма. Он улыбнулся мне, обнажая прокуренные зубы, и погладил сухой ладонью по голове, приговаривая: «Кэт ларге!» Я понял, что нравлюсь ему, что я хороший мальчик. Взяв у порога черемуховую палку, шаман вытащил из ножен тонкий острый нож и принялся строгать, снимая курчавые стружки. Он украсил ими голову с черной косой и торбаза в щиколотках, надел широкий кожаный пояс, увешанный железными погремушками, похожими на ботала, которые у нас в Хонхолое вешали на шее коров, чтобы, пасясь в лесу, они не потерялись. Развешав на голове ленточки и бусы, он взял в левую руку бубен, а в правую высушенную заячью лапку и принялся бить по туго натянутой коже, что-то бормоча и напевая. Бубен точно роптал, отвечая на его короткие, ритмичные удары, а Кильтынка, сев на край нар, закрыв глаза, стал тихо раскачиваться, частыми вскриками вызывая на поединок злых духов, с которыми должен был помериться силами. Но духи тоже, видимо, не хотели так легко сдаваться.., В юрту потихоньку протискивались старики и старухи, пристраивались на корточках у стены и уважительно поглядывали на Кильтынку, который все настойчивее бросал вызов злым духам, то наклоняясь к бубну, то отстраняясь, весь будто бы во власти уже неземной силы. Он незаметно сполз с нар и оказался посредине юрты, чуть виляя задом, отчего железные погремушки оглушительно скрежетали и лязгали. В этом рокоте, однако, не терялся голос шамана, уже певшего на высокой ноте, голосом не старика, а молодого нивха, вышедшего на бой с черными чарами зла. Точно из-под земли перед ним выросло чучело, свитое из сухой травы, похожее на уродливого человечка с растопыренными руками. В него, как мне прошептал мальчик Койги, неплохо говоривший по-русски, шаман должен был завлечь злого черта, чтобы вместе с чучелом выкинуть вон за дверь, очищая юрту и всех, кто в ней живет, от черной силы. Помогая шаману загонять черта в человечка из травы, старики и старухи, сидевшие у стен, вдруг принимались кричать и подвывать так, что у меня от страха шевелились волосы на голове. Но рядом со мной прижимались друг к другу маленькие нивхи и, судя по всему, ничего не боялись...
Весной, когда нивхи переселялись из юрт в летние амбары на сваях, шаман освящал переход особой службой — увешанный лентами и стружками, звеня погремушками, он обегал стойбище, останавливаясь перед каждой мазанкой. К его поясу был привязан длинный, метров на десять, ремень, и все, кто хотел помочь шаману, брались за этот ремень и бегали впритруску с ним. Это походило на забавную игру, и я тоже цеплялся за ремень и бегал вместе со всеми. Когда шаман приближался к юрте, хозяйка распахивала дверь, плескала на сторону воду из чашки или ковшика, и Кильтынка врывался вовнутрь жилища, крутился там минуты две, затем обегал юрту снаружи и трусцой направлялся дальше. Иногда шаману подносили стакан водки, он выпивал ее не закусывая, как воду, и к концу службы едва держался на ногах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я