В восторге - сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

и как вернее крестить детей — погружением в воду или одним обливанием; как читать титлу на восьмиконечном кресте, начертанную не учениками Христа, а по велению Понтия Пилата; на каком древе распят Христос, на четвероконечном или восьмиконечном, составленном из трех дерев — кипариса, певга и кедра,— расходились даже в том, какие класть поклоны в начале и в конце службы. Не в те ли годы прижилась усмешливая поговорка: что ни мужик, то вера, что ни баба, то устав. Искатели истины добрались и до «изящного страдальца» протопопа Аввакума, который в своих проповеднических письмах, писанных под конец жизни, так вольно толковал писание, что сам впал в ересь. Раздор, вызванный этими письмами, тянулся годы, пока победили те, кто доказал, что мученик обманулся в своих суждениях, забрел на ложную дорогу; решено было принародно сжечь Авва- кумовы письма, а тех, кто станет упорствовать и принимать письма на веру, отлучать от общины, изгонять из скитов.
Еще до Ветки Тихий прибился к иноку под Старо- дубьем, жившему в вырытой им пещере. Пещера была обширна, с колодцем, погребом, стосаженным проходом, где в углублении стояли иконы и кресты. Инок жил сурово, смирял плоть долгими постами, молитвами, носил лязгавшие на груди железные вериги и, не принимая помощи со стороны, рыл пещеру один, хотя уже набегали к нему однодумцы, смотрели на него с душевным трепетом, как на святого. Тихий легко поддался изнурительной власти схимнической науки, ему соблазнила мысль обрести пристанище и духовного пастыря, но скоро понял, что добровольное заточение в земной норе не для него. Не знай он ветра странствий и просторного неба над степью, разлива рек в половодье, озерной синевы в окружении темных елей или белоствольных берез, он, может быть, смирился бы, вынес погребную духоту пещеры. Но прослышав о Ветке, до которой было рукой подать, он попросил у инока прощения за то, что покидает его, чтобы испытать, не нужен ли он людям, а не только одному Богу. И, добредя до Ветки и обнаружив там и церковь и службу по близким ему канонам, он, наконец, нашел то, что искал. Не прошло и полугода, как все на Ветке уже знали его и зазывали к себе. Он оказался нужным множеству людей, и, бескорыстно служа им, вовремя приходя на помощь, сам будто выздоравливал после тяжелой болезни, набирался свежих сил. Обретенная любовь и ласка и благодарность людская ничем не походили на пережитое прежде чувство к Акилине, да его вряд ли можно было обозначить словом любовь, потому что оно не имело ни границ, ни пределов: безмерное, неохватное и глубокое. Когда он стал помогать людям, самый мир будто начал меняться, день не походил на день, все виделось иначе: и свет в окне, и облака в небе, и покачивающаяся на ветке птица, и ручей, журчащий в овражке. Полный жалости и сострадания к другим, он ничего не просил взамен, жил собственной отдачей и по-прежнему не имел ни крыши над головой, ни семьи... То чувство, что посетило его на Выге, отболело, усохло твердым рубцом забвения. Набежит иной раз воспоминание, сожмет сердце и тут же отпустит, без боли и тревоги. Переходя из избы в избу, принимая чужой кров и пищу, Тихий не испытывал неловкости, стеснения, любой дом скоро становился своим, обжитым, если там нуждались в его помощи и участии. Может быть, он и слыл чудаком, а то и блаженным, но его это не трогало, не обижало — он давно знал цену пустой молве, которую, как шелуху суеты, сдувало первым же ветром, и, идя навстречу людской беде и немощи, он тащил на себе груз чужих обид и тягот, находя в том свое земное призвание.
Порою, устав, изнемогши до предела, он, не сказавшись, покидал Ветку, бродил по степным дорогам, ночевал у костра в темном лесу, сидел на берегу озерка, слушая плеск набегающих волн, или ложился навзничь в траву, закрывал глаза, и невесомая легкость и отрада переполняли его, казалось, плыл он на пышном облаке, переставая чувствовать себя, как бы растворяясь в шелесте листвы, в дремотном шуме сосен; душа высвечивалась до донышка, ни о чем не взыскуя и не тревожась. Он был каплей, частицей зелено-голубого мира, что убаюкивал его, сливался с ним воедино потаенной радостью бытия.
Бывало, он исчезал из слободы на долгий срок — уходил в гремящий и грязный город, толкался на базарах, теснясь в текучей толпе, минуя стороной греховную церковь, вслушивался в людской говор и пересуды, пытаясь понять, чем живут люди в страшном вертепе слепых страстей, и возвращался домой вроде бы с пустыми руками, но с сытой душой, ибо без горького познания, умножавшего скорбь, жизнь казалась незрячей и неполной.
Так было, когда он принес на Ветку взбудоражившую всех от мала до велика весть о кончине государя. Сам он отнесся к смерти Петра спокойно, не испытав ни смятения, ни жестокосердия, ни мстительности, ни облегчения. Оборвалась страшная для простого люда жизнь, каждый судил о кончине государя на свой лад — одни крестились со вздохом и истово шептали: «Слава Богу. Услышал наши молитвы!»—другие после глубокого раздумья мрачнели, гадали — не наступят ли времена потяжелее прежних. «Лют был государь,— соглашались они.— Одно слово — людомор! Но порядок держал, а без порядка народ, как стадо без пастуха!» Третьи вспоминали слова монаха Силивестра, сказанные после смерти царя: «Императора Петра не стало, да страх его остался», а иные вообще не желали гадать наперед, как пойдет жизнь, уповали на Бога. Ходила по рукам, уже без особой опаски, давняя картинка «Небылица в лицах... Как мыши кота погребали», намекавшая на покойного государя: жирный кот, тот самый, который, «когда в живности пребывал, по целому мышонку глотал», лежал на чухонских дровнях, перевязанный крест-накрест веревками, дровни тянули восемь мышей, за ними семенили мелкие мышата, на тризну везли вино и горилку, пиво, «блины и оладьи от вдовы чухонки Маланьи». Не дававший никому житья кот, известный «подливало и веселый объедало», потому был прикручен веревками к дровням, что мог и притвориться мертвым, ведь недаром звался котом «казанским, с умом астраханским и разумом сибирским». Попадались картинки и похлеще, на одной из них Баба Яга в чухонском костюме дралась с крокодилом из-за скляницы вина...
Государь скончался, но никто не почуял особых перемен: мужики не вылезали из барского ярма; баре продавали их, меняли на лошадей и собак, ловили беглецов и, поймав, клеймили, рвали ноздри, ковали в железо, ссылали на каторгу; ревнители старой веры опять убегали в леса, на болотистый и дикий север, новой волной перекатывались через польский рубеж.
Бродившие по Руси странники и черницы приносили на Ветку все новые слухи и вести, но в них подчас трудно было отличить правду от кривды. По их словам вы
ходило, что императрица Екатерина, не выходя из пьяного угара, гуляла ночи напролет и, став повелительницей державы, старалась наверстать упущенное, деля постель то с одним, то с другим полюбовником. На наряды денег не жалела, тратила сколько хотела. Вспомнила о бывшей царице Евдокии Лопухиной, томившейся в далеком северном монастыре, и повелела перевести ее в Шлиссельбургскую крепость, кинуть в каменный мешок каземата, полного мышей и крыс, на подстилку из мокрой соломы.
Пришедший на смену Екатерине внук государя Петр Второй вспомнил о бабушке Евдокии и вызволил ее из каземата. В первый же день его царствования перед Лопухиной распахнулись железные двери, и седая женщина увидела склонившихся в раболепном поклоне вельмож и слуг. Они вывели ее из сумрака, исхудалую, превратившуюся почти в скелет, еле двигавшую ногами, и привели в богато убранную спальню, приготовленную комендантом крепости. В спальне возвышалась роскошная кровать, застланная белоснежным бельем из тонкого голландского полотна, на столе сияла золотая посуда, шкатулка с десятью тысячами рублей, присланная внуком, в шкафу на выбор висели наряды. Евдокия приняла перемену в своей судьбе с величественным спокойствием, молча поблагодарила царедворцев, оставив при себе двух служанок, чтобы они помогли ей помыться и сменить лохмотья на чистую одежду. При коронации внука, в окружении знатных вельмож, она безучастно принимала почести и награды; придворный свет и блеск были ей уже в тягость: все чувства давно перегорели, жизнь истаяла, как свеча, и скоро по доброй воле она удалилась в Новодевичий монастырь, где провела последние годы в заточении властолюбивая, мятежная Софья.
Между тем жизнь на Ветке шла своим чередом. Чтобы возвыситься и стать центром притяжения всех старообрядцев, для полного чиноположения не хватало епископа — самого высокого чина,— который обладал правом рукоположить и возвести в сан новых священников, в них нуждались многие разбросанные по округе слободы. Только епископ мог сохранить цепь апостольского преемствования, чтобы она больше не прерывалась до конца мира.
Ветковская обитель в поисках источника чистого древнего благочестия куда только не засылала своих
гонцов — ив Антиохию, и в Царьград,— но посланцы, черные от долгих мытарств по чужим землям, возвращались с пустыми руками — вера там, где они побывали, шаталась, и источник был мутен. Вот почему вет- ковцы решили поискать епископа среди беглых архиереев. И однажды им повезло — пришла добрая весть от московских старообрядцев: в синодальной конторе томится под стражей знатный старец, по слухам, епископ. И ветковский игумен Власий, чтобы вызволить того епископа из беды, взяв себе на подмогу скромного, но умелого Тихого, срочно отбыл в Москву. Здесь живо было вызнано, что старец, находившийся в «арестантской бедности», был подлинным епископом. Звали старца Епифанием, посвятил его в епископы прежний ясский митрополит Георгий, и это было для ветковских посланцев главным и непреложным. Епифаний давно уже скитался по тюрьмам Киева, Питербурха, Москвы, сидел в заточении в Соловецком монастыре, потому что имел разные прегрешения — желая помочь своим бедным родичам в Киеве, запускал руку в церковную казну, был пристрастен к выпивке и грешил, если попадалась красивая молодка, готовая разделить с ним плотские утехи. На прошлые грехи Епифания игумен Власий взглянул так: обокрал епископ богоотступников и за то не осуждения, а похвалы достоин, а что касаемо блуда, то в него впадали и высшие иереи, про выпивку ж и говорить нечего — кто это окаянное зелье не пьет на Руси? Отпустив Епифанию зазорные грехи, ветковцы будут неустанно следить, чтобы он не оступался, жил праведной жизнью, как положено ревнителю старой веры. Тихий, выслушав резоны игумена, засомневался, но ведь упустив такой случай, другого можно не дождаться.
Многих людей подкупили, сбили с толку ветковцы, и наконец спустя почти три года после тайного свидания с Епифанием ложные разбойники отбили его у стражи, сопровождавшей старца в очередную ссылку. Однако его не сразу допустили к службе, держали чуть ли не взаперти, проверяя, не был ли он «обливанцем», крещен ли, как истинный христианин, трехкратным погружением в купель.
Но вот наступил день, когда толпы прихожан стеклись к Покровской церкви. Черный поп Иов, самый высокий чин ветковского духовенства, привел Епифания к исправе, и епископа ввели в алтарь. Епифаний, про
кляв всенародно прежние заблуждения и пребывание в ереси, отслужил обедню по старым канонам. Ликованию, казалось, не будет конца, потому что епископ, не жалея сил на частые службы, посвятил в чин двенадцать попов, шесть дьяконов и сварил миро.
Настало время, о котором ветковцы и помыслить не могли: все шло ныне по их хотению и воле, они жили словно в своем малом государстве, где никто не имел права творить над ними зло и насилие. Земля давала обильный хлеб, на лугах паслись стада тучных коров, отары овец, сады плодоносили на славу, дети обучались грамоте. И скоро чернецы, рядясь купцами, стали проникать на Русь, исповедовали и причащали там людей старой веры, читали над родильницами молитвы, над умершими разрешительные, крестили младенцев и разносили им «крохи» причащения.
Один лишь Тихий, несмотря на видимое благополучие, пребывал порой в необъяснимом смятении. Нет, не к добру так много прихлынуло радости после лихолетья мытарств и гонений за веру, не может так продолжаться долго: за светлым погожим днем наползет ненастье, а то и великая кара. Тихий сам не ведал, что томило его, но предчувствие давило и давило на сердце, да иной раз так, что не продохнуть; смутное движение души переходило в явное ожидание чего-то неумолимо страшного, что должно обрушиться на Ветку, как расплата за короткое счастье, отвоеванное ветковцами у жизни...
За свою жизнь Тихий пережил немало невзгод, потерь и потрясений, но не было в его жизни страшнее того дня, когда промотавший состояние барин решил продать мать и отца Трекелина. Мать доила коров, а отец чистил коровник, задавал корм скотине, пахал землю, убирал хлеб, работал топором, ставя срубы, был мастером на все руки.
В то утро Тихий стоял с кружкой наготове в хлеву рядом с матерью; она, зажав в коленях подойник, до- даивала корову, выжимая из вымени тонкие струйки, шуршавшие в пене.
Она уж было поднялась, чтобы перейти к другой корове, когда барин крикнул в сумеречную мглу хлева:
— Ульяна!.. Покажись-ка! Сватать тебя пришли!
Мать вздрогнула, побледнела, хорошо зная, что значило на языке барина слово «сватать». Накрыв полотенцем подойник, она промокнула волглые пальцы о передник, положила правую руку на голову сына и вывела его на залитый солнцем двор.
— Ее щенок мне, сударь, ни к чему!— громко сказал незнакомый барин, постукивая хлыстом по высокому голенищу тупорылого, начищенного до блеска сапога.
Он был в полурасстегнутом кафтане, седой парик с буклями кудрявился по обе стороны его белого, рыхлого, как тесто, лица с бритым подбородком.
— Государь повелел не разорять семьи,— робко заметил старый барин.— Мальчонка урону вам не нанесет... Подрастет — будет добрый работник!
— Когда он подрастет, меня уже самого на свете не будет,— пощелкивая хлыстом о голенище, сказал чужой барин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я