установка душевой кабины на даче 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Каким же нужно обладать умом и характером, чтобы уберечь свою душу от этого наркоманно сладкого чада, способного вскружить любую голову. И вероятно, борьба с самим собой едва ли не самая тяжкая из всех, что выпадают на долю человека: нелегко вырваться из плена вещей и наслаждений, ежедневно давить в себе инстинкт эгоизма, поднимаясь над суетой сует и оставаясь самим собой в каждом слове и поступке...
Между тем уполномоченный не упускал меня из виду — сколотив группу самодеятельности и назвав ее «Синей блузой», он вовлек и меня туда, научил звонко декламировать стихи, петь в хоре либо отбивать чечетку. Выезжая в соседние села, «Синяя блуза» давала концерты в переполненных залах, восторженно встречавших нас бурными хлопками.
Возвращаясь в Никольское, уполномоченный снова и снова собирал мужиков, с каждым разом речь его становилась напористее и яростнее. Как-то в порыве гнева и раздражения он выхватил из кармана галифе браунинг, повертел его в руках, зачем-то положил рядом с графином на красную скатерть стола, и люди, перестав слушать, глядели на эту железную игрушку, готовую одним выстрелом уложить любого.
— Мировая революция все равно не пройдет мимо вас, не надейтесь!— возвысив свой голос до угрожающего накала, кричал он.— И в колхоз вы все запишетесь, мужички семейские! Не отсопитесь, не отмолчитесь— не будет по-вашему! У нас терпения хватит! Но мы не станем считаться с теми, кто ставит нам палки в колеса! А если ваш ум религия мутит, то мы не позволим разным служителям культа отравлять ваш ум
и ваше сердце! Не для того мы свершили революцию, чтобы сдаваться на милость всяким капитулянтам и мракобесам!.. Для начала завтра мы снимем колокола с Никольской церкви, нечего ей трезвонить на весь мир... Обойдемся и без церковной музыки!.. А колокола мы перельем в станки для нашей промышленности!
По залу в ответ прошел негодующий ропот, всплеснулся чей-то визгливый голос:
— Не имеете права!.. Не на то вам дадена власть, чтоб людей веры лишать!..
Уполномоченный переждал, когда стихнет недовольный гул, и поднял над головой сжатый кулак.
— Права не дают, а берут, когда того требуют высшие интересы революции! У нас есть право, и мы снимем колокола, кто бы тут ни лаял из кулацкой подворотни!..
— А ты из тех колоколов ружья отлей и пали по нам!— раздался из самой гущи напористый и злой выкрик.— Тогда все запишутся в твой колхоз!
— А ты не прячься, а выходи на свет, стань перед народом! — гневно позвал уполномоченный.— Давай поговорим на равных!.. Или гайка слаба?
— Да уж куда нам с тобой равняться, когда ты вон пушку на стол положил и застращал всех до смерти!— закричали из разных концов зала, вразнобой.— Нас Бог в беде не оставит! И тебе, дьявол, Божьей кары не миновать!
— Я ни в рай, ни в ад, ни в чох не верю, и пугать меня — напрасный труд!— надсаживался в крике уполномоченный.— За одного меня десяток кулацких подголосков поставят к стенке! Это я вам могу твердо обещать после своей смерти!
Эта словесная перебранка в тот вечер так ни к чему и не привела, мужики разошлись, взволнованно гудя. Село, казалось, не спало всю ночь, в избах до рассвета горели огни, и едва серая муть рассосалась в небе, по улицам, переулкам и овражкам потянулись одетые во все черное старухи и старики, опираясь на суковатые палки. Они плотным кольцом окружили церковь, опустились в снег на колени и начали молиться, причитать, и от этого слитного подвывания и стона у меня, стоявшего поодаль с ребятишками, ползли по спине мурашки...
Уполномоченный, трое коммунистов и несколько комсомольцев явились к церкви с веревками и жердями,
они забрались на колокольню, начали обматывать колокол тонким железным канатом, укреплять слеги из жердей, чтобы по ним спустить колокол на землю. От первых ударов по гулкой меди колокол заныл в лад с причитаниями и подвываниями толпы, а когда он показался в проеме колокольни, над площадью повис душераздирающий крик и вой. Толпа всколыхнулась, старухи попадали на снег и поползли по нему, сбиваясь плотной кучей. Они ложились ничком одна рядом с другой, заполняя полудужьем все снежное пространство перед входом в церковь. И это черное полудужье по-муравьиному шевелилось, двигалось, елозило на снегу, гундося тихие молитвы, сквозь которые прорывались частые всхлипыванья. Напрасно уполномоченный как оглашенный кричал с колокольни, чтобы все разошлись, его голос тонул в общем гуле. Тогда, озлившись, он спустился вниз, кликнул дюжих мужиков, чтобы они помогли растащить стариков и старух. Хватая их, как кучи тряпья, они стали расшвыривать их в разные стороны. Старухи намертво цеплялись за ноги мужиков, повисали на них, и тогда уполномоченный, выцарапав из заднего кармана браунинг, дал холостой выстрел в воздух. Толпа дрогнула, попятилась и отступила к ограде, и тут парни, дожидавшиеся команды на колокольне, выпихнули колокол в широкий проем, ослабили железный канат, и колокол ухнул вниз как огромный снаряд, тупо шмякнулся на землю, поднимая облако снежной пыли... Старухи не выдержали, снова рванулись к колоколу, плача навзрыд, облепили его, как черные пчелы, и уполномоченный не стал их сдерживать — пусть попрощаются темные люди с колокольным звоном, отныне он уже не поплывет торжественным призывом над Никольским...
После того как сняли колокол, люди совсем было отшатнулись от уполномоченного, реже приходили на собрания, и пришлось разбить все село на «десяти-дворки», небольшие группы по десять дворов, в которых вели агитацию коммунисты и беспартийные. На одну такую десятидворку почти каждый вечер отправлялся и мой отчим, человек смирный, привыкший подчиняться любому начальству. Он возвращался почти перед рассветом, пепельно-серый от. усталости, забывался коротким сном, после чего шел в школу, где вел четвертый класс. Я не знал, в чем он убеждал людей на этих ночных бдениях, но однажды я нечаянно подслушал его
разговор с матерью, когда он, точно извиняясь перед кем-то, тихо жаловался ей:
— Понимаешь, Леля... Не мое это дело толковать крестьянам о том, о чем я сам имею смутное представление... Вот когда я вхожу в класс, беру в руки мел и что-то объясняю ребятам, я хорошо знаю предмет, а на этих десятидворках я уговариваю людей вступить в колхоз, а что это будет за хозяйство, и понятия не имею... В основном я повторяю им то, что сам выучил из брошюр и книг, и оттого на душе становится так муторно. И мужики, я это тоже чувствую, понимают, что я знаю обо всем понаслышке, и все-таки терпеливо слушают, не желая вроде обидеть меня, мало о чем спрашивают и потом расходятся по домам... В колхозе, может быть, на самом деле им будет лучше, но кто за это может поручиться? Как разные по своим характерам и навыкам люди смогут вместе трудиться? По каким нормам получать за свой труд? Я как будто и не лгу им, и все же душа у меня не на месте...
От признаний отчима мне стало не по себе, он показался мне малодушным и трусливым и в чем-то неверным человеком. Если он говорил людям о том, в чем сам был не уверен, значит, он не верил в будущее Никольского, предавал уполномоченного, который, призывая людей к лучшей жизни, может быть, каждую ночь рисковал своей жизнью, вызывая открытую ненависть многих. «Если тебе не по душе дело, которое он доверил тебе,— мысленно укорял я отчима,— то пойди к нему и честно скажи, что тебе легче чертить на доске буквы и цифры, чем обещать людям светлую жизнь!»
Через несколько дней я простил отчиму его неверность, потому что он неожиданно проявил мужество и спас уполномоченного. В ту ночь уполномоченный снова выступал в Народном доме, призывал и грозил, но слова его падали как камни в застоявшийся, тронутый ряской пруд, рождая лишь редкие всплески или нежданно крутую волну протеста. А когда он насмешливо бросил какие-то оскорбительные слова о старообрядческой вере, зал взорвался гневными голосами, кто-то запустил обломком кирпича в висевшую под потолком в сизом табачном облаке керосиновую лампу, разбил ее вдребезги, в хлынувшей кромешной тьме началась давка, кто-то бросился к сцене, чтобы расправиться с уполномоченным, но он был человеком ловким и сильным — кинулся за кулисы, вышиб сапогом оконную раму и одним рывком очутился на улице. Он долго плутал по переулкам, сбивая со следа своих преследователей, пока не добрался до школы и не забарабанил в наше окно. Отчим тут же впустил его, погасил огонь, а мать задернула темные занавески... В дверь застучали, отчим отозвался не сразу, медленно, точно его подняли с постели. Выбрел в сени, бросил полусонным голосом: «Кто тут?» Хриплый голос зло спросил — не у нас ли уполномоченный, на что отчим сердито ответил, что они зря, как бандиты, бегают по ночам и будят людей. Мужики потоптались немного и ушли, может быть и не очень поверив отчиму, но и не решившись ломать среди ночи дверь в квартиру человека, который учит их детей. Уполномоченный отсиживался у нас трое суток, а потом ночью тихо скрылся. Скоро по селу поползли слухи, что его исключили из партии, обвинили в каком-то «уклоне», называя не то «левым загибщиком», не то «троцкистом». Ему поставили в вину, что он сорвал сплошную коллективизацию, не сумев сколотить в Никольском ни одного колхоза, потому что действовал «недозволенными методами» и, вместо того чтобы привлечь людей и воодушевить новой идеей, восстановил крестьян против себя и вызвал в массе чуждые партии настроения...
Эти слухи внесли в мою незрелую душу большую сумятицу, что-то погасло во мне, и хотя я по-прежнему собирал пионеров на линейку, выслушивал рапорты дежурных, однако не испытывал как прежде подмывающей сердце радости и голову мою уже не кружил дурман власти над тремя десятками сверстников...
Наступила масленица, из Хонхолоя неожиданно пожаловал дедушка Аввакум Сидорович и увез меня погостить на неделю.
В родной избе я опять попал в жаркие объятия бабушки, она тут же усадила меня за стол и стала потчевать блинами. Во всем чувствовалась атмосфера праздничности — бабушка нарядилась в новый запан и кичку с атласной, в малиновых разводах, шалью, дядя Сидор, гладко выбритый, улыбчивый, ходил в новой розовой косоворотке, над большим его лбом колыхался ковылем светлый чуб, даже дедушка ради такого дня расчесал куцую сивую бороденку, примаслил седоватые, курчавые, точно в мыльной пене, волосы.
— Кушай, мнучек родненький, кушай,— радостно и напевно частила бабушка.— А то ты вроде похудал на Никольских харчах...
— Дома, ясное дело, его досыта не кормят!— скалил зубы дядя Сидор.— Самые сладкие куски от него прячут... А у нас он поправится, как кабанчик в засадке...
— Не ржи попусту!— сурово останавливала его бабушка.— Тебе бы только насмешки строить, а как до дела, тебя не дозовешься... Его матке, может, недосуг блины стряпать...
Дед тянул с блюдца, подсасывая со всхлипом, кирпичный чай, забеленный топленым молоком, и его одинокий глаз в хитроватом прищуре посмеивался. Наевшись, он опрокинул чашку вверх дном на блюдце, сделал низкий поклон в сторону божницы, скосил глаз в окно на заснеженный двор.
— Сейчас мы с Зорькой поедем девок катать!— неожиданно объявил он.— На то она и масленица! Сидор, живо запрягай иноходца!
— Мотри не застуди парнишку!— наставляла бабушка.— А в гости к кому завернешь, так не все рюмки себе в рот опрокидывай, а пропускай какую мимо!..
Дядя Сидор запряг иноходца в маленькую крашеную кошевку, набитую сеном, распахнул ворота, и конь взял с места крупной рысью.
— Не балуй!— весело кричал дед и, туго натянув поводья, начал подергивать то за один, то за другой конец вожжей, что называется, «пилил» губы коню, чтобы тот не рвался вперед, не «уросил», не выходил из- под воли хозяина. Каурый перешел на иноходь, и кошевка понеслась вдоль солнечной, в снежном сиянии улицы. Небрежно свесив ногу через борт кошевки, дед то и дело приподнимал с макушки головы мятую мерлушковую шапку.
— С праздничком, Абакум Сидорыч!..
— Наше вам нижайшее!— степенно ответствовал дед и всякий раз делал легкий поклон в сторону встречного мужика.
— Не рано ли выехали?
— Поздно выедешь, всех девок порасхватают!— балагурил дед.— А мне вот внученку нужно невесту загодя приглядеть!..
Я густо краснел, но деду хоть бы что, будто он и на самом деле вез меня свататься. Дед, конечно, хорошо
знал, что сельчане, завидев выплясывающего иноходью коня, прильнут к окнам и будут гадать: куда так рано отправился в гости Аввакум Сидорович? Попутно вспомнят его последние шуточки, соленые словечки и присказки, гулявшие по всем избам, прощая ему за веселый нрав излишнее пристрастие к зеленому змию и те прозвища, которые он умел давать иногда столь метко и зло, что их приходилось, как клеймо, носить всю жизнь. Да мало ли чего могут наплести бабы, сгорая от любопытства в окнах. День-то праздничный — с утра уже, распочав стопку блинов, отсидели за столом, а сейчас собираются выйти на улицу, чтобы полюбоваться на горку, с которой лихо летят и детишки и взрослые на ледяных лотках, густо смазанных жидким навозом и облитых, как глазурью, водой. Если свернуть в широкий проулок, то можно увидеть, как женатые мужики и рослые парни играют в бабки на деньги, пуская из-под руки свинцовую биту. А там начнутся катания, помчатся по улице раскрашенные кошевки, им навстречу пойдут принаряженные девки в цветастых полушалках, плисовых поддевках и кур- мушках, и не диво, если парень на ходу рывком схватит свою зазнобу, кинет ее в кошевку и погонит коня рысью, поднимая вихри снега. И снова начнут прикидывать прильнувшие к окнам бабы: а чья это вон та бравая и краснощекая, в кашемировом полушалке девка,— неужто наша, хонхолойская? Сроду бы не подумать, что из хилой и голенастой девчонки вырастет такая писаная красавица, певунья!.. Есть о чем потолковать уже располневшим и отяжелевшим бабам, повязанным неубывающими домашними заботами. Мужик побежал на игрища в бабки играть, а ты стой у печки, стряпай, вари, нянчи, качай зыбку внука с протянутым через всю избу очипом, напевая ему то, что и самим напевали в младенчестве:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я