https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/80x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

стоя на коленях, с серой сумкой на боку, тянула морщинистую руку нищенка, надеясь получить от боярыни в оковах не подаяние, а духовное напутствие; и уж совсем не случайно оказался здесь босоногий юродивый в рваном рубище — он сидел прямо на снегу, выставив из дранья голое плечо, с тряпкой на голове вместо шапки. Клонясь под тяжестью железных вериг, он единственный из всей толпы отвечал боярыне двуперстным крещением.
За розвальнями бежал мальчишка в подшитых валенках и полушубке не по росту, притянутый к зрелищу не интересом, а, скорее, неведением и ужасом. Он дивился вымороченному, полуоткрытому в неистовом крике рту боярыни, ее скрюченной двуперстием руке, звавшей за собой куда-то.
Я жадно смотрел на этого подростка, месившего валенками снег, на левый рукав его полушубка, слишком великий для его малой руки, и мне уже казалось, что это я сам бегу за санями, пытаясь хоть одним словом выразить свою жалость опальной боярыне, бегу в свое прошлое, чтобы отыскать потерянный .след нашего древнего старообрядческого рода. Ведь если без памяти о прошлом нет памяти настоящего, то кому в блужданиях и потемках откроется истина?
ЕЛИЗАРИЙ ЮРЬЕВИЧ ПУПКО
БЕЛЫЕ ГУСИ НА БЕЛОМ СНЕГУ
РОМАН

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Русь никогда не жила без мучеников веры, была ли то вера в бога или спасительную идею свободы и равенства для всех, назвать или счесть пострадавших за веру невозможно, бесконечный ряд теней тянется в сумрачную даль веков, в небытие. Одним народ сочувствовал и сострадал, даже приобщал к лику святых, перед другими терялся, дивясь безрассудству их жертв,— еще недавно человек находился на самой вершине благополучия, богатства и славы и вдруг ни с того ни с сего в бесстрашном порыве ломал привычное течение жизни, проклинал ее неправедность и лживость, мутил себя, других и отрекался от того, во что еще вчера свято верил. «И чего его душеньке не хватало?— вопрошали люди.— Уж, кажись, все имел, о чем другие и мечтать не могут, и вот на тебе — все пустил на ветер...»
В этом неведении были и удивление, и разочарование, и досада, и душевное смятение, и как бы обращенный к кому-то вопрос, может быть, к самому себе, к потревоженной совести, алчущей исповедального ответа. Люди, способные пойти на любые муки за свои верования, обладали завидной тайной, делавшей их недоступными простому пониманию. В будничной жизни высшее счастье чаще всего измерялось достатком, сытостью, роскошью или, наконец, славой. И человек, разом презревший все блага, казался загадочным и непостижимым, незримо притягивал к себе, рождая своим мужеством тихое ликование души, вместе с тем отпугивая бесстрашием, непокорностью державной силе, что грозила вскинуть его на дыбу, виселицу, послать на костер...
Была неразгаданная тайна и в судьбе боярыни Морозовой, ибо непонятен человек, который выходит за пределы мыслимых возможностей нашей бренной плоти.
Федосья Прокопьевна была из худородных, но к поре ее девичества род бояр Соковниных стал уже доста точно славен, и семнадцатилетней красавицей она вышла замуж за именитого, близкого ко двору, немолодого уже боярина Глеба Ивановича Морозова. Глеб Иванович вместе со своим старшим братом Борисом были спальниками царя и дядьками царевичей, и, когда повенчался на государство царевич Алексей Михайлович, Борис быстро пошел в гору, стал подмогой и опорой молодому государе сделался вершителем многих судеб и дел в государстве российском. Царевич Иван Михайлович, которого пестовал Глеб Иванович, рано умер, и младший Морозов неотступно находился при Борисе, грелся в лучах его славы и богатства. После смерти брата Глеб Иванович наследовал его вотчины, но пожить широко, с размахом не успел, скоро сам ушел из жизни, оставив молодую жену и отрока Иванушку владельцами немалых богатств, уступавших разве только полутора десяткам именитых бояр.
Не будь сына, молодая боярыня живо бы постриглась в монастырь. Но Иванушка не дал померкнуть свету в окнах ее дома. На какое-то время печаль сделала ее затворницей, однако жизнь брала свое, молодая вдова отдалась заботам о сыне. Требовали неусыпного хозяйского догляда вотчины, кроме того она должна была бывать при дворе, где числилась в «приезжих боярынях», где к ней благоволила сама царица Марья Ильинична, что почиталось за великую честь и милость. Выезды боярыни Морозовой не уступали по роскоши царским, она любила вихрем промчаться по заснеженной Москве в карете, запряженной двенадцатью лошадьми цугом. Нарядившись в опушенную горностаем шубку, Федосья Прокопьевна белой пухлой ручкой швыряла из расшитой мелким бисером калиты полушки и деньги. Толпа нищих и убогих хватала на лету мелочь, валилась по обе стороны кареты на колени, шарила в снегу. Двенадцать вершников на белых конях надрывались в крике «Гись!.. Гись!», чтобы ненароком не задавить кого на бешеном скаку. Взвизгивали полозья, гремели цепи, крутились за каретой седые смерчи, припорашивая снежной пылью толпу. Сладко сжималось сердце боярыни, и в тело ее, как в прихваченное лютой стужей дерево, струились живительные соки весны, и на время она забывалась. Но душа не насыщалась, даже если сам царь, повстречав ее убранный в серебро возок, снимал шапку и бояре, завидев карету, сгибались в поясном поклоне... Стоило вернуться домой, как ее оглушала тишина, а нежилой дух опустевших без хозяина покоев обручем стискивал голову. Ничто не радовало ее и в подмосковной усадьбе Зюзино, куда она наезжала летом, где в хоромах полы были расписаны на иностранный манер под шахматы, а по двору и в саду, тянувшемся на две десятины, важно и степенно разгуливали павлины и павы... В эти часы уединения боярыня задумывалась о прожитых годах и все строже судила себя укорами совести. Уж не сном ли была ее жизнь с Глебом Ивановичем, сном, от которого она очнулась лишь сейчас, годы спустя, да и очнулась ли настолько, чтобы безбоязненно взглянуть правде в глаза? Неужели она жила в счастливом заточении в своих хоромах, не ведая людской боли и страданий? Прорастали каждую весну травы, нарождалась и отмирала листва, тянулся сплошной, залитый солнцем полдень, пронизанный птичьим щебетом, звучал ласковый голос, по ночам сводивший с ума. Порою доносились до нее глухие стоны, но не наяву, а как бы одетые в чужие слова и жалобы. Неужто тогда она забыла о главных заповедях, о Боге, хотя молилась исправно, не пропуская ни одной службы в соборе, в экстазе отбивая поклоны о вышитую, лежавшую у ног подушечку...
Когда на патриарший престол был зван могучий и властный Никон, она радовалась вместе со всеми, верила, что выбор молодого государя не случайно пал на этого протопопа, ибо проповеди его дышали горячей силой убеждения. Самый вид его внушал трепет и благоговение — он был крепок и высок ростом, широк в плечах, на которых покоилась гривастая голова, и лишь в несогласье с густыми черными волосами были его рыжие брови под низким морщинистым лбом, готовые, словно две рыси, броситься друг на друга. Раздавался его властно берущий за нутро голос, и собор затихал в покорном молчании, все склоняли головы ниц. Патриарх возвышался у престола в ореоле святости и истинной праведности, и боярыне мдился лучезарный нимб над его челом.
Пораженная куриной слепотой семейного счастья, Федосья Прокопьевна не ведала, что пастырь овец Христовых обуян непомерной гордыней и жестокостью, силы зла, таившиеся в нем, лишь ждали своего часа, чтобы обрушиться на головы верующих. Как оказалось позже, патриарха точила черная мысль о том, чтобы возвыситься над самим царем, и, прежде чем
увенчать свою голову белой митрой, он покуражился перед молодым государем, выговорил себе право называться наравне с царем Великим Государем, а выторговав это величание, он почел себя солнцем; а царя лишь луной, светившей отраженным светом. И выходило, что Русью правили уже два царя — не поймешь, который из них главней!
Это дьявольское наваждение, разъедавшее его душу, он скрывал от всех, и первые новшества в церкви вводились как бы с согласия самого царя, вполне благопристойно, не вызывая ропота протопопов. Да новшества и не были только затеей Никона. Думали о них те протопопы, что возвели его на патриарший престол,— давно чувствовалось, что назрела пора очистить от погрешностей старые церковные книги, исправить вкравшиеся при переписках разные ошибки, сравнить тексты с древними хартийными греческими книгами, уставами, служебниками и часословами. Для той цели в 1654 году был созван собор, на котором царь Алексей Михайлович первым подал свой голос за такие исправления. Лишь два голоса возвысились против — протопопа Казанского Иоанна Неронова и протопопа Павла Коломенского, который начертал вместо подписи — «аще кто от обычных преданий Святой Кафалической церкви отымет или приложит к ним, или иного возвратит, анафема да будет».
В те лихие времена лишь начиналось «великое шатание и в людях смута», но даже боярыня не вникала душой в то, что тревожило многих, хотя уже в ту пору протопоп Аввакум сказал: «Видим, зима наступает, сердце озябло и ноги задрожали». По Москве гулял слух, что Никон послал грека Мануила с грамотой к вселенскому патриарху Паисию в Константинополь, жалуясь на своих строптивых протопопов, просил одобрения и благословения замышленным переменам. Нетерпение его было столь неотступно и так подгоняло, что он не стал дожидаться ответа патриарха, слепо уверовав, что тот не откажет ему в помощи. Он отбросил осторожные советы протопопов и открыто показывал свой властолюбивый нрав, забирал все жестче и круче — отказался напрочь от утвержденных Стоглавым собором канонов и правил, которые считались на Руси непреложными, изменил по своей воле церковный ритуал, творил на греческий лад всю церковную службу: Исус звучал в его проповедях как Иисус, стал ходить вкруг не «посолонь», как прежде, а против солнца, троить «аллилуйю», вводить единогласие вместо многогласия, утвердил образцы,- по которым должно писать иконы, а на старых иконах повелел выколоть глаза и, наконец, провозгласил проклятие на двуперстное крестное знамение, заменив его трехперстным...
Вселенский патриарх прислал не просто ответ, а целое соборное деяние. Одобряя некоторые нововведения, какие уже были в греческой церкви, он вместе с тем увещевал ретивого Никона, поучал действовать осторожно, не гневаться слишком на тех, кто отступает от нынешних ритуалов... «Хвалим мысль,— писал Паисий,— ибо кто боится преступлений малых, тот предохраняет себя и от великих. Но исправляем намерение: ибо одно дело еретики, которых заповедует нам Апостол убегать по первом и втором наказании, и иное дело раскольники, которые, хотя, по-видимому, соглашаются в главных догматах православия, имеют однако же свое учение, чуждое кафалической церкви». Напоминая, что церковь не от начала приняла то чинопоследование, какое имеется в ней теперь, что прежде не пели ни тропарей, ни канонов, и это не считалось еретическим, вселенский патриарх кротко не советовал озлоблять верующих, а терпеливо наставлять их на путь истины, отлучая от церкви лишь в крайних случаях. Никон скрыл ответ Паисия от иерархов, деяние пришло с таким опозданием, что поправить ничего было уже нельзя, да патриах и не собирался отказываться от того, что свершилось...
В то время боярыня еще не знала, какой злой волей и хитростью утверждал Никон свою власть, полагая, что он действует с согласия государя Алексея Михайловича. Она не поверила своим ушам, когда ей рассказывали о церковном соборе, как о побоище, где звучала не только хула и проклятие, но и пролилась кровь. Протопопа Муромского Логгина, поднявшего голос против трехперстия, тут же схватили, содрали с него однорядку и кафтан, остригли наголо. Логгин на весь собор порицал патриарха и через порог в алтарь плевал на Никона. Сдернув рубашку и оставшись в одних портках, бросил ту рубашку патриарху, выкрикивая злую брань. Его вытащили из собора, били метлами, здесь же заковали в цепи и так, колотя без передыха, везли до Богоявленского монастыря, где кинули в сырое подземелье... Сана лишили не одного Логгина, но и протопопа Даниила, отправив его в астраханскую тюрьму, где он вскоре скончался, с Павла Коломенского тоже сняли мантию и били нещадно батогами, а потом связали, увезли куда-то, и он сгинул безвестно: то ли умер от голода, то ли сошел с ума, то ли был брошен в клетку на растерзание зверей. Протопопа Лазаря сослали в далекий Тобольск, а протопопа Аввакума, не лишенного сана по заступничеству самого царя, милостиво отправили еще дальше—в суровую Даурию. Об этом кричали ярыжки в кабаках. Всех сеявших подобную смуту ловили и тянули на правеж.
Однако, разделавшись с супротивными и упрямо- бесноватыми протопопами, Никон не утолил своей мстительности и злобы и не погасил полыхавший костер неповиновения. Не хватало лишь сухости и небольшого ветра, чтобы он вспыхнул с новой силой, охватывая теперь уже всю Русь. Он ведал, что уже ненавидим многочисленной паствой, что те, кто подчинился ему, послушны лишь страха ради, но остановиться в своем порыве не мог. Как предвестие неминуемых бед и несчастий затмилось в тот год солнце, будто закоптилось дымом вставшего во все небо пожарища. И то грозное затмение, и косившую тысячами смертей моровую язву также ставили в вину Никону, как Божью кару за его Антихристово деяние. Не раз ловили темных людишек, подкарауливавших его возок в затаенных убежищах и жаждавших предать патриарха смерти. Стоустая молва рождала сокрушавшее слово «Антихрист», и народ верил в то слово, отрекаясь от своего патриарха. Если он переиначил веру, которой жили отцы и деды, на греческий лад, значит, он предал ее и достоин проклятия...
А у Никона не хватало мужества признаться даже самому себе, что он наказывает людей, отлучая их от церкви, не за то, что они противятся очищению ее, а потому, что не хотят жить по его воле. Ведь сказал же он в минуту откровения раскаявшемуся Иоанну Неронову о старых и новоисправленных книгах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я