сантехника со скидкой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

БЕЛЫЕ ГУСИ НА БЕЛОМ СНЕГУ
РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Я, Елизар, сын Елены и Логгина, внук Варвары и Леона, Ульяны и Аввакума, потомок тех, кого по старообрядческим святцам нарекали Зеленым колосом, Добрым Вестником, Укротителем, Бессмертным, Медовой, Белой лилией, Христовой невестой и другими не менее прекрасными именами, чья жизнь давно затеряна в памяти людской, истаяв в тумане лет; я, сородич тем, кто срубил первые избы в долинном распадке Забайкалья, отвоевывая землю у степи и леса, вспахал никем не тронутую целину, бросил зерна в рыхлые борозды чернозема и положил основание нашему селу, названному необычным и загадочным словом Хонхолой; начинаю эту долгую исповедь о нелегкой жизни моих предков, а также о своей собственной, потому что ныне уже мало над кем простираются уходящие в вечность ветви нашего рода, и тайна его, и печаль, и прапрадедовская вера, развеянная по ветру...
Может быть, я взваливаю на себя непомерную ношу, но дети мои пошли по иному пути, а внуки, если будут, побредут, наверно, по иным тропам, предавая полному забвению то, что еще теплится во мне как память души и сердца. Истончается древо семейщины, отсыхают, мертвеют его корни, и уже нет надежды, что кто-то вернется мыслью к нашим забытым предкам, да и к нам самим, погрязшим в суете и страхах безумного времени, в котором мы живем, не задумываясь над тем, зачем мы в этом мире и куда так бездумно спешим, не желая постичь сокровенный смысл нашего бытия.
Ощущение этого, легшего на мои плечи, но не до конца осознанного долга явилось ко мне спустя сорок лет после разлуки с детством — неодолимая сила манила в родные края, пока, наконец, не настал тот благословенный день, когда я очутился на бурьянистом клочке земли, растерянно озираясь вокруг и ничего не узнавая. Там, где когда-то стоял наш дом и высился длинный забор, сложенный из полубревен столетних лиственниц, сейчас простирался диковатый пустырь в зарослях лопухов, татарника, седой полыни да торчали, как сгнившие зубы, три корешка от ворот и калитки...
Двор жил в моей памяти большим и просторным, в нем помещались и амбар, рубленный из добротного леса, и зимовейка, и сарай, где летом хранились сани с задранными оглоблями, а зимой телеги; за амбаром открывались вторые ворота, но не тесовые, как в улицу, а сколоченные из березовых слег, они вели на гумно, к бане, к стайке для коров и навесу для лошадей, с долбленой колодой посредине, там беспривязно держались каурый иноходец и рыжая кобылица с тонконогим жеребенком, он жался к боку матери, жадно припадая к ее тугим соскам, и бодливыми тычками под брюхо выжимал глотки молока. Казалось, если прикрыть глаза, то и теперь можно услышать, как лошади хрумкают сено, опуская гривастые головы в колоду, как льдисто позвякивает колокольчик на шее сосунка. А за гумном распахивался широкий огород с грядами огурцов, капусты, лука, у плетней дремуче разрастались кусты бузины и черемухи, в них мы скрывались, играя в прятки...
И вот нет ни дома, ни двора, все оголилось, стало открытым, сиро обнаженным; мир детства сжался, сузился, и трудно поверить, что на этом пустыре, где я сейчас слепо кружился, не находя ни малейших примет былого, когда-то шумно, а порою и празднично, шла большая жизнь. Ведь здесь не было, наверное, и крохотного кусочка земли, которого не коснулись, не истоптали бы мои босые ноги, не избегали весь двор вдоль и поперек... Почему же душа моя ни на что не отзывалась, пораженная загадочной глухотой? Приходя в отчаяние, я бестолково топтался по вымершей осенней траве, надеясь обнаружить хоть что-нибудь, хотя бы ржавую железку или осколок, которые вернут мне частицу прошлого.
Вчера, когда из Нового Загана, где жила моя тетя Паша, мы поехали в родное село, я попросил шофера сделать небольшой крюк и приблизиться к Хонхолою не степной дорогой, а через горный перешеек, миновать перекресток двух полевых дорог, где у подножия стояла когда-то старая мельница, на которой работали попеременке мой дед Аввакум и его двоюродные братья.
У меня сжалось сердце, когда мы не увидели на этом месте мельницы,— ни бревенчатой, серой от мучнистой пыли ее стены, никакого ее следа. За мельницей раньше матово блестел пруд в окружении кудлатых ив, шелестел густой березняк, весело журчала в его глубине игривая речушка. Прежде здесь было пышно от зелени, на поляне горел костер; содрогаясь, гудела мельница, всхрапывали в кустах стреноженные кони, рядком стояли груженные мешками телеги, разбросав в стороны оглобли...
Сейчас тут было пустынно и голо, а за исчезнувшим березняком чернела вздыбленными бороздами земля, ровно покинутая людьми навсегда.
И все же, едва машина замедлила бег, я нетерпеливо распахнул дверцу и кинулся туда, куда звала меня память,— к перекрестку, где стояла когда-то мельница; здесь в зарослях густой травы прятались деревянные лотки с бархатисто-зеленым, похожим на замшу, дном, по ним неслась, играя солнечными бликами, родниковой прозрачности вода и, с тяжелым хрустом падая в натужно скрипевшие лопасти большого колеса, висла седыми космами, со звоном летела вниз, в вихревой омуток, разбрасывая шапки желтоватой пены...
Я перескочил канаву, где, вероятно, прежде в буреломе тянулись лотки, но не обнаружил даже сгнивших досок и лишь с внезапно опахнувшей мою душу радостью наткнулся на скрытый в бурьяне свинцово-серый круг жернова, вернее, его половину, потому что другая намертво вонзилась в землю, как упавший с неба метеорит. Жернов точно был избит крупной дробью, иссеченный временем, многолетней трущей силой зерна, которое нужно было ему истолочь, стереть в мелкую сыпучую муку. Я коснулся шершавого жернова, как единственного свидетеля былой жизни, и она отозвалась во мне терпкой печалью. Наконец-то я набрел на единственную примету далекого детства. Жернов был груб, жесткий под ладонью, он хранил накопившееся за день тепло...
Теперь же, кружась по месту бывшей усадьбы деда, я не находил ни малейшей приметы безвозвратно ушедшей жизни, память тупо отмалчивалась, будто не пропылило здесь мое босоногое детство и я жестоко обманулся, приехав в этот чужой мне край земли... «Что же мне делать?— спрашивал я себя.— Скрыть свое равнодушие? Притвориться растроганно-сентиментальным перед людьми, встреча с которыми, заранее оговоренная, должна состояться нынче вечером?»
А что я сейчас скажу своим близким? Ведь я не один на этой заброшенной усадьбе: у края ее, где когда-то открывались ворота на улицу, стояли две мои тети и жена, с которой я решил вместе навестить родное село. Они терпеливо поджидали меня, наблюдая за моими бесцельными кружениями по участку, им и в голову не могло прийти, что в эти минуты и они сами как бы отдалились и стали мне такими же чужими, как всё, что окружало меня. Не лучше ли было сказаться больным, скрыться, побыть наедине с собой, чтобы разобраться в том, что происходит со мной? Однако я не имел права обижать дорогих мне людей, которые не смогли бы ни понять, ни оправдать мой своенравный порыв.
Закатное солнце, застрявшее в густых кронах леса на левой стороне распадка, обливало шафранным светом крыши изб, слепяще плавилось в стеклах окон, обласкивало холмистое взгорье правой, степной стороны. Солнце тонуло в гущине леса, и на палисады с облетевшими листьями оседал призрачный дым сумерек. От края широкой улицы, точно из преисподней, хлынула бурая отара овец, бредя в кирпично-красных клубах пыли, жалобное блеяние всколыхнуло воздух. Хозяйки выбегали за ворота и приманивали своих овечек корочками хлеба, и те послушно откликались на знакомые клички, сворачивали в калитки. Пыль потухла, стала серой, а затем темной, оседала и таяла, потому что убывала и таяла сама отара...
— Ну что ты? — неслышно подойдя и коснувшись моей руки, спросила жена.— Огорчен, что не увидел дома, где родился? Или ты не узнаешь самой вашей усадьбы?..
«Как она догадалась?»— подумал я, в который раз дивясь тому, как чутко она улавливает колебания моего настроения. Я улыбнулся ей, подал руку, мы подошли к тетям и не спеша двинулись по улице.
Мы шли в густеющих сумерках, отзываясь на приветливые голоса незнакомых людей. Эта обычка сельских жителей привечать чужих людей и мне и жене известна издавна. Последнее время мы большую часть года проводили в рязанской деревне, но тут нашелся мужик, который удивил нас чисто по-семейски, по-забайкальски. Он стоял, привалясь плечом к столбу калитки с замшелым козырьком навеса, и попыхивал цигаркой. Когда мы поравнялись с ним, он вдруг отстранился от столба, шагнул навстречу и почти по-родственному окликнул:
- Что ж это вы мимо проходите?— В голосе звучали доброта и участливость.— Заходите, гостями будете... Самовар поставим и станем чай пить и разговор вести... А к чаю и пирог с черемухой имеется... Так что милости просим!..
— Благодарствуйте,— тетя Паша сделала учтивый поклон,— но нам нынче не до угощенья, в Дом культуры путь держим...
— А что там за мероприятие?— Мужик показывал, что он тоже не лыком шит и понимает все с полуслова.
— Писатель будет выступать,— опережая ответ старшей сестры, явно похвасталась тетя Мотя.— И не заезжий какой-то, а наш, хонхолойский!
— Чей же он будет?— уже не скрывал любопытства мужик.— Кому родней доводится?
— Он мальцевского рода,— перехватила снова инициативу тетя Паша.— Может, слыхали про Абакума Сидоровича Мальцева?
— Кто его в Хонхолое не знает? Он давно умер, но его побаски по сю пору помнят... Особливо старики... Кем же он ему приходится?
— Внуком, а мы, стало быть, его тетки... А про вечер с утра по радио объявляли!
— Нас с бабой дома не было, вот радиво и говорило в пустой избе,— пристально приглядываясь ко мне, но не проявляя излишней дотошности, проговорил мужик.— Спасибочки, что сказали, а то бы мы прозевали такой случай... Пойду потороплю свою бабу, так что мы следом за вами...
Все в этой короткой встрече было откровением для жены и, в какой-то мере, для меня; я уже стал подзабывать обычаи семейских и их щедрое хлебосольство. Одни лишь тетки ничему не удивились— ни тому, что чужой человек зазывал нас погостить у него, не имея ни малейшего понятия, кто мы и откуда; ни тому, как он живо отозвался на весть о вечере в Доме культуры. Немного удивило меня и то, что тети почему-то не нашли нужным познакомить меня с мужиком, может, они и сами не знали, кто он такой, но вполне вероятно, что берегли меня как большой подарок для всех земляков и не желали опережать событие. Впрочем, к их поступку я отнесся безучастно — мною по-прежнему владели потерянность и душевная смута.
«Хорошо, если бы явилось на встречу человек десять-двадцать,— гадал я, пытаясь приглушить чувство тревоги.— Уселись бы за большой стол и душевно обо всем поговорили. Я мог бы рассказать им и о своих собратьях по перу, о хороших книгах, поделиться впечатлениями хотя бы о поездках в разные страны».
На крыльце Дома культуры нас уже поджидал директор. Он попросил теток и жену пройти в зрительный зал, а меня повел в свой кабинет, где собрались и председатель колхоза Ефим Васильевич Иванов, доводившийся нам каким-то дальним родичем, и парторг, и председатель сельсовета, и директор местной школы- десятилетки.
— Знакомьтесь! — широким жестом пригласил Ефим Васильевич, с которым я виделся еще накануне.— Наш, так сказать, руководящий состав...— Он окинул меня пытливым взглядом с головы до ног.— Скажите, вы хлеб-соль умеете принимать?..
— А разве в этом есть...— растерянно пробормотал я.
— Не велика наука, но правила имеются,— самодовольно ухмыльнулся председатель.— Вы не обижайтесь, но не всем приходилось бывать в таком положении... Значит, так... Сначала нужно снять солонку с каравая, отломить от него кусочек, посыпать солью, ну и, само собой, съесть...
Я молчал, несколько озадаченный этой затеей. За многие годы мне доводилось выступать перед самыми различными аудиториями, держать речи даже перед студентами в университетах Запада, но ритуал, который мне предлагали сейчас, показался мне ненужным, нескромным.
— Может быть, не стоит так торжественно, а?— попытался возразить я.— Можно обойтись и без хлеба и соли... Кто-то из вас представит меня землякам, я расскажу о своей жизни и работе и отвечу на вопросы, если они возникнут...
— Нет! Нет! — решительно запротестовал парторг.— Мы всегда делаем так, когда к нам приезжает известный человек... Вот такой была у нас и встреча с депутатом... И народу нравится, чтоб все было красиво! Я так полагаю, что мы свой порядок нарушать не будем...
— Ну что ж,— неуверенно протянул я.— Я гость, вы хозяева, вам виднее...
Молодой и быстрый директор Дома культуры куда- то исчез, а появившись, сделал многозначительный кивок председателю. Ефим Васильевич подтянулся, как в строю, кашлянул.
— Будем начинать,— он снова как-то оценивающе и чуть отрешенно оглянулся на меня, словно в последний раз прикидывая, достоин ли я такой чести, а главное, не напутаю ли что-то в намеченном ритуале.— Вы, Елизар Юрьевич, пойдете первым, а мы, как положено, за вами...
— А что — разве люди уже собрались?— обеспокоенно поинтересовался я, думая, что земляки будут сходиться не спеша, как это бывало не раз, когда я встречался со своими читателями в деревенских клубах.
— Наплыв народа со всех сторон,— отрапортовал директор.— Из нашего Хонхолоя еще никто в писатели не выбивался, вы первый, и у людей имеется законный интерес... Так что не волнуйтесь!
В это мгновение я вдруг дико заволновался, сам не ведая почему, меня даже слегка залихорадило, чего со мной никогда не бывало перед выступлениями.
Дверь в зал была распахнута настежь, и я увидел, что он забит до отказа. Пройдя через пустое фойе, я переступил порожек, и весь зал будто качнулся, люди повернулись в сторону двери и, вытягивая шеи, старались рассмотреть меня. Но я видел не лица, обращенные ко мне, а только напряженные, любопытствующие, улыбчивые глаза, и было такое ощущение, что струившийся из этих глаз свет обволакивал меня и вел вперед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я