https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-tureckoj-banej/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И было непонятно ему, зачем эти знатные женщины преступили черту страха, презрели богатство и обрекли себя на унижение.
Поставив крепкую стражу, архимандрит удалился, и сестры без сил повалились на брошенную одежонку...
В подклети продержали их три дня, а на четвертый ранним бесснежным утром въехала во двор запряженная цугом карета. Из горенки в подклеть вывели отрока Иванушку. Сын, захлебываясь слезами, кинулся к ногам матери, но его тут же оторвали, усадили в карету и увезли неизвестно куда... Боярыня не проронила ни слезы, одеревенело застыла на стуле, закусив помертвелые губы, и только в помыслах обращалась к Богу, чтобы дал силы вынести страшное испытание.
Снова позвали стрелецкого десятника, он приковал боярыню к стулу, во двор вползли крытые соломой простые дровни, которые тянула старая кляча. Федосью Прокопьевну подняли на руки и вместе со стулом опустили на ворох соломы, рядом приткнули сестру, распахнули ворота настежь и повезли...
А за воротами, расступаясь, гудела и качалась толпа, разномастный московский люд: и бражники, покинувшие кабаки, и житники, и портные, и сапожники, нищие и бродяги, сбежавшие с паперти, и купчишки малые, и посадские. Теснясь, толкаясь и бранясь, они побежали за дровнями, оскальзываясь на ходу и падая
в рыхлый снег. Пока подвода пробиралась мимо Гостиного двора Кремля, народу все прибавлялось, люди валом валили через Красную площадь, крича неведомо что: то ли в похвалу, то ли в осуждение и поношение. И среди этого моря голов, нагольных полушубков, монашеских скуфеек и однорядок, среди уминающих снег валенок, лаптей, сапожек, среди гвалта и мальчишеского вихря, боярыня в розвальнях выглядела чудом. В богатом одеянии, восково-бледная, она потрясала железными цепями и возносила над головой двуперстие: «Вот тако креститесь, православные! Не слушайте Антихристовых слуг!.. Тако креститесь и крепите старую веру!..» Слабый голос ее всплескивался над толпой, гнал людей вслед за дровнями, притягивал неподвластной разуму тайной. Каждого прельщало свое — кто хотел насладиться чужим унижением, кто жаждал лишь посочувствовать и посострадать горю боярыни, пожалеть потерявшуюся душу, но, пожалуй, больше было иных, кто уже заразился неуемной страстью и неистовством, исходившими от дышавшего гневом лица боярыни. Такие молились на нее, как на святую, и выкрикивали слова одобрения, и просили: «Прости нас, грешных! Прости!» Такие позже уходили в дремучие леса, подальше от соблазнов и греховности мира, чтобы жить ради одной веры. Встречались в толпе и те, кто хотел проститься с боярыней, решившейся пострадать за всех обойденных счастьем, томимых нуждой, духовной и телесной кабалой. Куда реже, но все же попадались здесь, верно, и такие, кто, глядя на скованную боярыню, клялся в душе отомстить за это открытое поругание веры и чести...
Над Москвой поднималось рассветное утро, тянулись из труб в тихом безветрии розовые дымы над заснеженными крышами, звонили колокола, звавшие к заутрене, несло паром из пекарен, солоделым хлебным духом, на боярских дворах рвались на цепях, исходили лаем псы, потревоженные катившимся мимо гулом...
Возница правил дровни с боярыней под царские переходы, как, должно быть, ему было велено,— а вдруг государь пожелает взглянуть сквозь слюдяные оконца на поверженную боярыню, лишний раз убедиться, как он прав, изгоняя в назиданье всем непокорным подданным на великий позор самую именитую и приближенную ко двору боярыню.
Не дело царя глядеть на чужие муки, люди должны бояться его, подчиняться его воле; без их любви он проживет, грехи — замолит. Но держит народ в узде лишь постоянный, неубывающий страх, и государь испытывал наивысшее наслаждение в те минуты, когда замечал в глазах подданных нескрываемый трепет ужаса, заставлявшего порою и высокого царедворца облиться с ног до головы знобкой дрожью. Страх бросал их на колени, вызывал смертельную бледность на лицах и холодный пот, но даже к тем, кто был по-собачьи предан ему, у царя не было жалости, даже самые близкие по крови рождали в его душе раздражение и глухую злобу — дармоеды, приживалы, захребетники, им бы только сытно, до отвала, нажраться, поваляться на пуховиках, изнывая от безделия, сбегать в нужник опростаться и снова лезть к столу... Их нимало не тревожило, что государь должен думать за всех, отбиваться от ворогов, копить деньги на очередную войну и со своими и с чужими. Сколько страху пришлось всем натерпеться из-за одного разбойника Стеньки Разина, что грозил самой Москве и трону. Казалось бы, давно ли скрутили атамана, четвертовали на площади, посекли. Едва отхлынула опасность, уже снова жили в бесовских распрях и ссорах, готовые вцепиться в глотку, рвать друг друга на клочья. Все-то им мало — и власти, и богатства, и родовитости,— спесь кружит им головы, как хмель, и приходится их унимать, приводить в рассудок, чтобы не расшатывали трон. Взять хотя бы ту же Фе- досью Прокопьевну Морозову — этой-то что было надо? Пошто захотела показать свой нрав? Алексей Михайлович был какое-то время подавлен, терялся в догадках — скажи на милость, под самым боком таилась, чтобы вдруг объявиться его супротивницей, выказать такое непокорство и бешеное своеволие. Простить боярыню, как к тому склоняли царя иные умники, это значило занести семена неповиновения и бунта в собственный дворец. Такой бунт губителен поначалу не силой, а духом, но дух бывает страшнее всякой силы, если перерастет в великую смуту и охватит всех. Может, и сейчас где-то тлеют угли крамолы крамольничей, ведь достаточно зачина и примера, и заполыхает так, что не залить водой... Бывало такое на Руси — соляной бунт, медный ли, разинский ли, или бунт в Соловецкой обители, что не смирилась до сей поры. Ведь случалось и так, что чернь, как море, подступала к царским хоромам, билась, бушевала у самых стен, требуя, чтобы государь вышел к народу то ли спасителем, то ли ответчиком. Но пока Бог миловал — власть не уходила из рук, но давалось нелегко, иной раз приходилось идти на уступки разъяренной толпе, выдавать на растерзание преданных слуг и охранителей или, по крайности, давить конницей саму чернь. Государю иногда снились кошмары: толпа бежала через него, поверженного в пыль,— он просыпался в липком поту и холодной испарине.
...Боярыню отвезли на подворье Псковского Печерского монастыря, ее сестру, княгиню, в Алексеевский монастырь, третью их сообщницу, Марию Данилову, пытавшуюся бежать, бросили в подвал Стрелецкого приказа.
И не успел разнестись по Москве слух о невинных страдалицах, как потянулись к монастырям люди разного звания и чина, даже, как доносили государю, вельможные бояре. Страдание, да еще за праведность, возвышает мученика в глазах всех. Люди слабы и немощны, не каждый пойдет за свою веру на пытки и в огонь, но можно хоть участием малым приглушить свою совесть, снять тяжесть с души. Был слух, что и сам Алексей Михайлович решился на странную выходку. Пробился в сумерках к решетке монастыря и вопрошал горестно и недоуменно: «Одно меня смущает — не ведаю, за истину ли вы терпите?» Иные говорили, что то был не царь, а боярин Ртищев, но кто бы то ни был, рано или поздно догадливые люди могли задать тот же вопрос по-иному: не за истину ли вас мучают?
Патриарх Питирим внял государеву совету, попытался вразумить крамольную боярыню, повелев расковать ее и привезти в Чудов монастырь, во Вселенскую палату. Она не захотела идти своей волей, ее ввели силой, она висла на руках стрельцов, тянулась волоком по полу. Ей надо бы стоять перед духовным пастырем всея Руси покорно, а она повалилась на пол, как неживая, и пришлось усадить ее в кресло.
В палате было душно и тускло, потрескивали в шандалах свечи, в узкие оконца струился сумеречный свет. Кроме патриарха, восседавшего на троне, жались за его спиной уже знакомые боярыне мучители и «волки»— архимандрит Иоаким, митрополит Крутицкий Павел и краснорожий, с воловьими глазами навыкате думный дьяк Илларион Иванов.
— Попутал тебя бес, боярыня, попутал,—ласково начал увещевать патриарх и протянул костлявую бескровную руку к покрытой черным платом ее голове — Смирись, раба Божья. Отринь ересь, и все тебе вернется: и имя, и дом, и слава, и вотчины твои...
— Имени моего у меня отнять никто не может даже и по смерти моей,— глухо, не поднимая глаз на Питирима, отвечала боярыня.— От звания боярского я сама отошла, а в богатстве для меня нет ни радости, ни истины...
— Может, оно и так,— согласился патриарх, не желая возбуждать гнев Морозовой.— Но зачем страдать во имя неправедности, мучиться и других подводить под муки?
— Сказано у Иова — человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх,— уста- вясь в пол, проговорила боярыня и лязгнула цепью.— А за оковы сии благодарю... Христос все повелевал терпеть...
— Сатанинская ересь гложет тебя, как червь,— сурово сказал патриарх.— Гордыня тебя погубила, и ты хочешь стать превыше Господа!
— Перед Господом я раба... И вам не поругать чести моей,— отрывисто бросила боярыня.— А у царя я не холопка. Если вы ходите у него в холопах, на то ваша воля...
— Напрасно хулишь всех, боярыня!— поднял голос патриарх, и на серых щеках его растеклись неровные розовые пятна.— Уйми свою спесь, вернись в лоно истинной церкви... Иначе ничто не защитит тебя, и ты примешь муки адские!
— Все предстанем перед Господом,— с прежней невозмутимостью, но смиренно, отвечала Федосья Прокопьевна.— Но я предстану перед ним чистая, а вы, Никоновы высевки, какими предстанете?
— Богохульница! Адово отродье!— закричал Питирим, окрасившись в морковный цвет. Он не мог унять дрожь в руках и, перебирая дорогие четки, шептал про себя молитву, а когда заговорил, голос его был умиротворяюще тих.— Исповедуйся, недостойная, причастись...
— Мне тут не у кого причащаться.— Боярыня попыталась приподняться, чтобы увидеть глаза Питирима, но тут же опустилась в кресло.— Истинных попов
на Москве не стало, вы отправили их в ссылку, языки им повырезали, в сруб огненный кинули...
Не слушая больше, патриарх велел принести освященное масло и сучец, чтобы исполнить свой долг, помазать строптивую миррой, но Федосья Прокопьевна с яростью отринула его руку.
— Не приму я твоего помазания! Отступное твое масло! Когда ты был митрополитом, то служил по вере наших дедов и отцов, держался начал, что от века нам положены! А ныне ты творишь волю земного князя, а волю Бога презрел!
— Изыди-и-и!— голос патриарха засипел, и он выкрикнул в мстительном беспамятстве:— Страдница!.. Вражья дочь!.. Ехиднино исчадие! Выбросите ее, как суку смрадную, и на цепь посадите! Гореть ей на огне в срубе!..
Боярыню уже хватали за руки стрельцы, но она и тут нашла силы, чтобы оставить последнее слово за собой.
— Огонь спасает и очищает. Не забуду твою доброту, Питирим...
Ее вырвали из кресла, поволокли, как мертвую, к выходу. Стрельцы, похохатывая, подвели боярыню к широкой лестнице, толкнули в спину и глядели, как она катилась вниз, колотясь головой о ступени, и ткнулась в снег, окрашивая его кровью, хлынувшей из разбитого носа и рта.
Не дав прийти в себя, ее снова подхватили, потащили в ямскую избу и бросили в скопище воров, разбойников с большой дороги, насильников и бродяг. В избе застоялся кислый дух от овчин, разопревших лаптей, чад, зловоние. Каждый здесь ждал своей участи — кому предстояло отведать батогов, кому зуботычин, кому кровавых плетей до обморочного мрака, а кому и дыбу, прежде чем разошлют всех в разные концы земли в ссылку, в монастырь, в кабалу на каторжный завод, а то и на лютую смерть.
Сюда же скоро впихнули и княгиню Урусову с подружкой по вере Марией Даниловой. Взглянув на боярыню, обе заревели в голос:
— Матушки! Что с тобой сделали, ироды!
Федосья Прокопьевна пресекла их причитания, с трудом разжала запекшиеся от крови губы:
— Перестаньте выть, сестрицы! Не кажите волкам свою слабость, не радуйте нехристей мольбами!..— Вышептывая, она все выше поднимала голову, взгляд ее уходил вверх, впадины глазниц будто были налиты до краев темной водой.
Княгиня и Мария Данилова примолкли, прижались с боков к плечам боярыни, угревшись, прикрыли в болезненной истоме глаза. Но долго им так сидеть не пришлось — появились стрельцы и, подталкивая, повели их в пыточную.
В просторном застенке, угарном от раскаленных на жаровне углей, висели «хомуты», изготовленные для дыбы и встрясок, змеились на стенах кнуты и ременные плети со следами въевшейся темной крови, с закопченных балок потолка тянулись веревки, валялись на земляном полу разные гири — от фунтовой и до пудовой.
«Неужто,— холодея спиной, подумала боярыня,— то налажено, чтобы добыть из человека лживое слово?»
Она не сразу узнала тех, кому было поручено привести ее к покорности, среди них были и три князя: Иван Воротынский, Василий Волынский и Яков Одоевский. Последнего она знавала поближе, потому что в одну пору он заискивал перед ее мужем, холопствовал и перед нею, царской любимицей. За князьями в сумрачном углу супились бородатые мужики — один, видно, палач, голый до пояса, с волосатыми ручищами, двое стрельцов, что вели их сюда, и вездесущий дьяк Илларион.
— Тут не так чисто, как в твоих покоях, боярыня,— скривил губы в усмешке Воротынский,— но не нами заведено и не нам то менять...
— От дома я отогнана, ты про то ведаешь, князь,— с холодным достоинством ответила Федосья Прокопьевна.— Или ты уж более не князь и царь тебя в палачах числит? Неужто тебе не зазорно глумиться над нашей участью?
— Мое дело — исполнить государеву волю,— отступая в тень, хмуро бросил Воротынский.— Покайтесь, пока не поздно, чтоб мук не принимать...
— Каяться нам не в чем... Пусть кается тот, кто тебя надо мной поставил!
— Не ставь себя так высоко, боярыня!— оборвал Воротынский.— Ты раньше высоко летала, всем видно было, а ныне ты не в чести и к полному бесславию пришла!
— Да разве я поставлю себя рядом с тобой, коли ты пал столь низко, что, как червь, под ногами у царя ползаешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я