https://wodolei.ru/catalog/mebel/cvetnaya/orange/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но перед папертью собора косо летевший снег вдруг оборвался, посветлело во всем Кремле, и, стряхнув хлопья, все понуро и скорбно вошли в озаренный тысячами свечей собор...
Царь Федор зябко ежился в шубе, растерянно поглядывая на облаченного в мантию патриарха со сверкающей панагией на груди, на заплаканных сестер, на младших братьев Ивана и Петра, стоявших с тоненькими свечками в руках, на угрюмых бородатых бояр, неведомо что замышлявших — они стояли наособицу и купно, именитыми семьями. Он не догадывался, какую тяжкую ношу возложил на его плечи покойный государь, лишь смутно чувствовал, что ноша та будет не по силам, и не потому ли подступала к горлу тошнота, а ла глаза навертывались слезы, и, перебарывая мелкую дрожь в теле, он крепился, ибо негоже было показывать свою немощь, когда предстояло повелевать целой державой.
А держава та, простиравшаяся за стенами Кремля, была непонятна, темна. От народа, населявшего ее, можно было ждать и смуты, и бунта, и рабской покорности, и дерзкой готовности идти приступом на кого ни позовешь, и встать под начало разбойника Стеньки. Попробуй пойми, что у этого народа на уме... Чуть не половина людишек, а может, и того больше, никто не считал, ушли в бега — кого погнало за польский рубеж, кого в дремучие леса, кого в пустыни; уходили из-под власти царевой и духовной, и никто не мог подсказать, как воротить их назад, собрать в единую купу, заставить быть подданными государства. И вот хошь не хошь, а царствуй и правь тем народом...
Похоронив отца и государя, Федор Алексеевич выслушал советы бояр и патриарха: выходило, что нужно сначала унять огнепального Аввакума в Пустозерске и помириться с жившим в Ферапонтовом монастыре Никоном. Шли донесения, что бывший патриарх вел себя непотребно — срамно бражничал, пил, как простой смерд. Молодой государь послал к нему именитого Лопухина, чтобы поглядел на все своими глазами, отделил правду от кривды и, если слухи о жизни Никона ложны, испросил бумагу о прощении покойному царю за все прошлые вины. «Пусть на том свете нас Бог
рассудит,— мстительно ответил бывший патриарх.— Прощения ему моего не будет». Федор Алексеевич решил пренебречь мелкой злобностью старика, желая вернуть его в недостроенный Новый Иерусалим, но тут воспротивился патриарх Иоаким — не наше-де дело переиначивать то, что порешил собор вселенских патриархов, и царю пришлось отступить. Однако стало известно, что Никон тяжело болен, государь своей волей, не спрашивая никого, даровал ему свободу.
Никон пожелал добраться до Воскресенского монастыря, где хотел доживать свои дни, водным путем. Его прихоти никто не стал перечить. Смастерили струг, обзавелись припасами, вышли на Шексну, а там и на Волгу, чтобы опуститься к Ярославлю, Нижнему. Целыми днями бывший патриарх лежал на палубе, на мягкой постели, тепло кутая зябнущие ноги, хотя стоял август. Мимо проплывали знакомые берега — с одной стороны низинный, луговой, весь в озерах и поймах, а с другой — обрывистый, крутой, с белыми колоколенками на взгорьях; лепились на косогорах убогие деревеньки с соломенными крышами, с уткнувшимися в берег лодками и растопыренными на кольях сетями для просушки. Клубились в небе пышные облака, в просветы изливалось солнце, и Никон жмурился от блеска воды и сини, дышал с надрывом, но сладостно — благодать разливалась в воздухе, а со скошенных лугов наплывал медвяный травяной дух...
Когда приставали к берегу, чтобы пополнить запасы чистой колодезной воды или молока, к стругу подступала быстро густеющая толпа мужиков и баб; одни глазели на бывшего патриарха, прожившего столько лет в опале, из простого любопытства, другие с неприязнью, а то и зло окидывали взором человека, принесшего людям столько мук, третьи же, не помня обид, несли ему скромные дары: блины, лепехи, свежую осетрину — просились под благословение, и он, с трудом поднимая руку, крестил троеперстием незлобивых сердцем.
На пристани Ярославля ему устроили торжественную встречу — явились и попы, архимандрит Сергий склонился перед бывшим патриархом, прося прощения и благословения. Многого ожидал Никон, думая о предстоящих встречах на пути,— и отчуждения, и открытой ненависти, но только не этой простодушной забывчивости и всемилосердия. Будто и не слыл он иконоборцем, душегубом и даже Антихристом, будто и не
проклинали его в соборах чуть ли не по всей Руси,— время размыло все его вины и укоры, и осталась в народе одна жалость к немощному старику, дни которого сосчитаны... Нет, все-таки непостижимо загадочен русский народ, непонятно отходчив в злобе. Зачем вот проталкиваются людишки к стругу, жаждут прикоснуться к краю одежды, прикладываются, словно к святому, к его высохшей, темной, как корень дерева, узловатой руке? Никон не противился этому рабскому приливу покорности, был рад, что под конец жизни сподобил его Господь такого просветленного всепрощения. Значит, он уйдет в могилу не отринутый, а чтимый и любезный многими христианами...
Он умер легко, когда струг входил из Волги в реку Коростель, задремал, пригретый ласковым солнышком, несколько раз вздохнул, смежил веки, и открыть их снова не хватило сил.
Гораздо тяжелее Федору Алексеевичу было сладить с неистовым Аввакумом, томившимся в Пустозерской тюрьме,— протопоп не поддавался на уговоры, не слушал увещеваний молодого государя, желавшего погасить огонь давней распри, укротить его оказалось никому не под силу — он не шел на мир и не унимался в своих посланиях и воровских грамотках, расходившихся по Руси тысячами списков, грозил в них, что он покойного «царя Алексея велит поставить к Христу на суд», чтобы «шелепами медными попарить», а потом в прямой челобитной новому государю предерзко и злопамятно признался: «Бог судит между мною и царем Алексеем. В муках он сидит, слышал я от Спаса; то ему за свою правду». Верные Аввакумовы люди и слуги старой веры не гнушались метать те крамольные листки в Москве с колокольни Ивана Великого, а в день водостояния на глазах царя и патриарха кто-то пустил их в воздух, как змей. И то стерпеть было уже не можно. А тут еще открылось, что Афанасий, сын Аввакума, измазал дегтем гробницу Алексея Михайловича. Патриарх Иоаким, брызгая слюной, обличал в соборе непокорного еретика и, несмотря на несогласие многих протопопов, грозя всем карой небесной, настоял на своем. И собор постановил — за «великие их на царский дом хулы» казнить четырех пустозерских узников.
Исполнить тот указ велено было стрелецкому капитану Лешукову, царскому телохранителю, и в ростепель он двинулся в дальний путь — через Мезень и Пижму
на Печору, а уж оттуда в тундряной захолустный городок Пустозерск...
Через день после того, как объявился в остроге Ле- шуков, Аввакум, как обычно с утра, похлебав жидкой и теплой кашицы, подышав на плохо гнущиеся пальцы, принялся за очередное послание — не все еще он высказал в своем «Житии», роились слова и мысли, и надобно было поскорее закрепить их на бумаге и отослать всем страждущим ревнителям старой веры. Рядом с ним на ветхом ложе подремывал старец Епифаний, духовный его отец, сильно ослабевший за последние дни. Если бы не его настойчивые мольбы, то вряд ли написал бы Аввакум «Житие», не оставил бы свою исповедь на память детям и сподвижникам. За одно это можно было любить инока, терпеливо выслушивать его наставления, хотя Епифаний заметно слабел умом, день ото дня становился забывчив и многое путал...
На дворе стоял апрель, и, когда пригревало солнце, в узкое оконце над самой крышей острога было видно, как сочилась, алмазно сверкая на свету, капель. После полудня подмораживало, и тогда просвечивали длинные сосульки, как витые свечи. Любуясь тем тихим свечением, протопоп стоял, задравши голову, пока они не меркли,— то была зримая жизнь, ее безостановочное движение, малая, но согревавшая душу радость.
И нынче день тоже выдался погожий, солнечный, звенела капель, чирикали у пробитых ею лунок шустрые воробьи, но и звон капели, и щебет малых птиц заглушал стук топоров. Стук был дальний, но на слух можно было уловить, что работают несколько плотников, работают споро, словно что-то их поторапливает.
Под этот стукоток протопопу лучше писалось, мнилось, что он не в сумрачной яме, а на воле, среди людей, звуки жизни будоражили, обновляли чувства, придавали крепость телу и духу. Вот спорый перестук затих, плотники-смрадники, видать, решили передохнуть. Но тут послышались чьи-то грузные шаги у дверного лаза, лязгнул замок, заскрипела на петлях дверь.
— Выходи, раб Божий!— Аввакум сразу увидел ноги, обутые в меховые сапоги.— И старца прихватывай... Ныне вам один путь...
Окрик был грубый, властный, голос зычный, не слышимый прежде, все они были у него на слуху: тюремщики, стражи, стрельцы. Аввакум на миг оторопел — неужто полная воля? Отправляя челобитную, он не на
деялся, что молодой государь повернет к старой вере: не та ветка на древе, чтобы расти своевольно! Но что если царь Федор узрел истину? А вдруг новый государь захотел прослыть милосердным, вызволить всех из тюрьмы? Но эта мысль тут же угасла, настигнутая иной, более похожей на правду,— а что если это конец жизни, ее последний день?
Старец Епифаний еле держался на ногах, его пришлось тащить наверх силком. Выбравшись на свет и глотнув воздуха, протопоп и сам зашатался, мир померк в очах, но он устоял, даже помог подняться упавшему на колени иноку Епифанию.
— Вставай, отец мой во Христе... Не позорь сана своего...
Выпрямившись, Аввакум бегучим взором окинул всех, кто ждал его наверху,— знакомый десятник стоял наособицу от всех, видно, не ему сегодня распоряжаться тут, а хотя бы воеводе Хоненеву, кутавшемуся в шубняк с недорогой лисьей опушкой, но скорее всего новому человеку в шубе, отделанной соболем, и в меховых сапогах, что высился с ним рядом,— судя по всему, столичный гость. Это он и кричал так зычно в яму. Неужто настал смертный час?.. Он к этому часу себя готовил, и все же опахнуло душу хладом. И хотя разум и в эти мгновения противился верить первой догадке, он уже прозревал, что обмана быть не может — смерть вот она, рядом, в нескольких шагах. Иначе зачем эта чернеющая за тыном толпа, угрюмая, настороженная, точно стадо, согнанное на убой, и зловещий белеющий ошкуренными бревнышками свежий сруб за острогом?.. Так вот почему стучали раным-рано топоры, вот почему спешили плотники поспеть к указанному, сроку...
— А где ж мои братья по мукам?— сипло спросил Аввакум и не узнал своего голоса, словно кто другой за него спрашивал, снова вздохнул полной грудью, но голова от свежего воздуха пошла кругом и он еле устоял, чтобы не уйти в обморочный дурман.
— Сейчас приползут!— глумливо хохотнул столичный гость.— Время еще есть... Как появятся, я зачитаю вам указ государя!
— Не утруждай себя, шиш царев!— зло бросил протопоп.— Я и без указа уйду на тот свет по зову Господа моего... Уважай сан и лета преклонные, не то отрыгнется тебе на том свете!
— Перед смертью дерзишь, распоп...
— Моими устами глаголет истина, до коей ты не дорос, червь земной,— возвысил голос Аввакум.— Не бери греха на душу, хватит с лихвой и того, что взялся вершить это черное дело...
— Укороти язык!— побагровев, крикнул столичный гость.— Зря государь покойный не отрезал его тебе, как иным!..
— Будешь подыхать как пес смрадный! — голос Аввакума быстро креп.— Люди не будут тебя провожать, как нас почтят за муки и верность вере!.. Видишь, стоят?.. Они тебя запомнят навек, убийцу и холуя царского!..
— Вот поджарят тебя на огне, покаешься!— захохотал столичный гость.— Кончится вместе с тобой и твоя спесь несносная!
Он круто повернулся на взвизгнувшем в снегу каблуке.
— Стрелецкий десятник, а ты что стоишь, как верстовой столб?.. Или тебе по нраву, как еретик льет помои на царского телохранителя?.. Где стражи? Чего они мешкают?
— Сей час будут,— отвечал, покрываясь холодной испариной, стрелецкий десятник.
— Ага, так ты капитан Лешуков?— скривил губы Аввакум.— Слышать слыхал, а видеть не доводилось... Скажи на милость, какую честь государь нам оказал — палача прислал из самой столицы!.. Низкий поклон ему, что всего-навсего тринадцать лет гноил нас в земляных ямах.
— Не кощунствуй, распоп,— оторопев от того, что Аввакум назвал его фамилию, чуть сдержаннее сказал стрелецкий капитан.— Не долго тебе богохульствовать и срамить царский двор... Сгоришь и весь дымом выйдешь!
— Тело мое спалить в твоей власти,— снизил голос Аввакум, построжал.— Но дух мой огню не подвластен. Но тебе того не понять и не постичь, ибо твой удел — гниение и вонь падали...
— Заткните ему глотку!— снова теряя власть над собой, надорвался в крике Лешуков.— Израдник сатанинский! Не совращать тебе боле людские души словом блудным!..
К Аввакуму труском подбежали стрельцы, попытались ухватить его руки, скрутить назад, но он движением плеч отбросил их прочь.
— Не поганьте души свои, добрые люди, вам еще жить и детей годовать!.. Это вон государеву шишу терять нечего... Заместо души у него пасть, глотать все, что кинут с царского стола... Гореть ему в смоле адовой, а чадам его невинным нести позор по гроб жизни!..
— Вяжите гада!
— Не подступайте ко мне, цепные кобели! Не подступайте,— затрясся в бешеной злобе Аввакум.— Ино всех прокляну, когда гореть буду... А тебе, Лешуков, сейчас анафема!
— Помолчи! Сам не забывай про Бога!— подал, наконец, суровый голос воевода Хоненев.— Излили желчь, и хватит! Вот братья твои, протопоп, вылезли на свет.
Аввакум повернулся и чуть не застонал от жалости — истощенные, кожа да кости, в отрепьях серой мешковины показались из ямы дьяк Федор и поп Лазарь. Стрельцы проволокли их под руки, поставили в нескольких шагах от Аввакума, но они, ослепнув от сверкавшего снега, как неживые повалились навзничь. Аввакум дернулся навстречу, поднял одного, другого, встряхнул за плечи, утвердил на ногах.
— Держитесь, сыны мои,— сипло, но властно выдохнул он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я