https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-kamnya/
.. Часто случается в жизни, когда ты уже созрел для принятия неожиданного решения, но еще не догадываешься сам об этом, а твой товарищ высказывает его.
Порядову, Кристаллову, Донцову, казалось, впервые становилось ясно, из-за чего они терзались сомнениями и тревожились. Даже Меркулов не мог отделаться от мысли: «Да ведь это мои слова... так я собирался выступить на партактиве, который сам же отменил, не поверив, что меня поддержат. — На мгновение он растерялся. — Неужели же я теперь оказался на стороне тех, кто цепляется за старое, отжившее и не дает новому хода?» Тут, однако, пришло на ум обвинение, которое раньше предъявляли ему самому.
— Значит, вы предлагаете признать все у нас плохим, хотите все охаять? — бросил он реплику.
— Нет, товарищ Меркулов. — Высотин был к этому вопросу готов, и он не смутил его.— Нет, ни в коем случае. Охаивать труд людей — значит растоптать их
лучшие чувства. Я думаю, когда подчеркивают успехи, поступают мудро, если это делается для того, чтобы люди поверили в свои силы. Но когда говорят об успе-. хах, чтобы объявить достигнутое предельным, преграждают путь новому. А вы, мне кажется, на совещании поступили именно так. В нашем соединении мы добились высокой организованности, а это такой фундамент, на котором можно строить любое здание. Но я считаю, что возможности наших людей давно уже переросли задачи, которые мы перед ними ставим. Я считаю, что жизнь может поставить задачи куда более сложные. Словом, я за линию наибольших трудностей, смелых, гибких, а не академических штабных планов, за линию инициативы и новаторства, а не формальной исполнительности, высокого напряжения сил, а не парадных демонстраций. За то, чтобы поддержать таких командиров, как Светов, которые уже стали на этот путь. И подвергнуть жесткой проверке всех наших «медалистов».
В Меркулове каждый мускул был напряжен. Пусть этого никто не знал: теперь он получал двойные удары, каждое слово звучало осуждением его прежнего отношения к людям и той позиции, на которой он стоял сейчас.
— А я думаю, что это выступление не что иное, как критика командования, — проговорил вдруг хрипло и властно Панкратов.
Может быть, со стороны Панкратова это был удар не вполне честный. Но сам Панкратов даже оттенка недобросовестности в своей реплике не находил. С самого начала ему многое не нравилось. Резали слух выступления Порядо-ва, Донцова, лезших, по мнению Панкратова, не в свое дело, пытавшихся судить не о том, что им положено. Этого одного было довольно, чтобы не вникать в смысл их выступлений. Но то были в конце концов частности. Высотин же возмутил Панкратова до глубины души. «Что под сомнение ставит, на что руку поднимает?»
Нет в вооруженных силах ничего более незыблемого, чем авторитет единоначальника. С годами меняются военная техника и тактика, но воля командира, по чьему приказу идешь хоть на смерть, была и остается основой жизненной силы армии и флота. Нет дисциплины без великой веры в то, что твой начальник всегда
знает, как и что нужно делать, а твой долг лишь наилучшим образом выполнять его приказания. И потом, не он ли, Панкратов, учил Высотина штабному делу?! «Выскочка». Панкратов, конечно, мог и по существу поспорить с Высотиным, сказать, что ни в чем и никогда не было в штабе отступления от прямых указаний свыше, что условия учений отнюдь не были легкими, что за так называемой «гибкостью штаба» часто стоят бесхребетность и распущенность... Но спорить по таким вопросам в присутствии подчиненных начальник штаба считал непозволительным.
Высотин молчал, все еще не отходя от стола. «Неужто я в самом деле не имел права сказать то, что думаю, товарищам-коммунистам?». Он посмотрел на хмуро опустившего голову Панкратова, потом на Меркулова и Серова.
Меркулов подумал: «Выскочил из седла побратим». Начальник политотдела сам воздержался бы от таких прямых обвинений. Тут уж очень зыбкая грань между защитой единоначалия и зажимом критики. «Нехорошо!» Вряд ли теперь кто-нибудь поддержит Высотина. Мелькнула мысль: «А может быть, это к лучшему».
Высотин продолжал стоять молча, настороженный и смущенный, не сводя глаз с командующего. Только тот один мог ответить на тяжкое обвинение начальника штаба. Лишь командующий — и никто больше. «Ну а если Серов поддержит своего начштаба?».
Серов понимал создавшееся положение. Он не спешил вмешиваться в ход собрания. «Ну что ж, кажется, ничего не поделаешь».
— Я думаю, — сказал Серов тихо и как-то по-домашнему спокойно, — не следует превращать принцип единоначалия в дубинку. Этак самые хорошие и верные вещи можно довести до абсурда. Мы — парторганизация штабная, наши коммунисты руководят соединениями, значит, их долг искать дороги к улучшению этого руководства. Не след нам заниматься формальной казуистикой и с опаской щупать каждое слово: «А нет ли в нем непозволительной критики». Ни к чему это. Я подрыва авторитета командования в речи Высотина не усмотрел. Наоборот, он хочет, чтобы мы все лучше руководили делом в будущем, а лучше руководить — значит поднять авторитет. Во всем ли прав он — другой
вопрос. Я его наперед не решаю. А поспорить о новых задачах, по-моему, не грех.Серов подумал немного и продолжал:—Я уже свыше тридцати лет в партии и присутствовал на многих партийных собраниях. Помню собрания в годы гражданской войны. Перед тяжелым боем коммунисты брали на себя трудные и опасные задания, а потом в бою вели за собой бойцов с такой верой в победу, что их вера, их дух передавались всем. Я помню многочасовые собрания на строительстве первой пятилетки, когда открывались новые пути советской техники, собрания «накоротке» в кубрике подводной лодки, когда кончался кислород, а нужно было еще много часов не подниматься на поверхность. Чем памятны мне эти собрания? Тем, что каждое из них было необходимым, тем, что на каждом звучал призыв: «Коммунисты, вперед!» За последние годы, к сожалению, видел я у нас много партсобраний совсем иных: скучных и серых, после которых ровным счетом ничего не менялось. Скажу откровенно, судя по докладу, сегодняшнее тоже обещало быть таким. Но, кажется, потом загорелся живой огонек. Так не будем его гасить. Теперь, друзья, 1954 год, и вся партия борется за восстановление ленинских норм партийной жизни. Л эти нормы требуют смелой мысли, страстного чувства от каждого коммуниста, непримиримости к тому, что является слепой догмой... Некоторые из нас поддались рутине... И, видимо, я сам был в этом грешен...
Панкратов смотрел на Серова с удивлением. «Что же он и себя самого отдает на суд «критиканов?». Нет, старый служака отказывался понимать командующего. Выставив вперед челюсть, он сидел недоумевающий и потрясенный. Меркулова не покидала мысль: «Об этом я, именно я, должен был говорить... Но теперь ведь уже не могу...» Впервые за много лет он почувствовал себя растерянным. Личное, меркуловское, расходилось с государственным, партийным, принципиальным. Это еще не осознавалось до конца. Но все росло ощущение глубокой внутренней тревоги.
Коммунисты выступали один за другим. Неожиданно крепко досталось Маратову. «Наш Савва» — эти слова вдруг прозвучали иронически и зло. «Наш Савва всех готов понять, всем помочь, всех хвалить. Прямо не
секретарь партбюро, а духовник всепрощающий. Не пора ли признаться, что мы больше изучали бумаги, чем живых людей, что, проверяя корабли, мы порой слишком глухо говорили о недостатках...»
Маратов был ошеломлен и от заключительного слова отказался. Он не был к нему готов.«Да, не силен ты, брат, не силен», — подумал Меркулов. Он и сам не знал, как должен выступить Маратов, но почему-то в нем до конца тлела надежда, что все еще можно повернуть, что есть какой-то ход, который докажет, что линия политотдела и партийного бюро определялась высшей партийной и государственной необходимостью.
Начали зачитывать проект решения. По традиции работа партбюро была признана все же удовлетворительной.Однако истинный итог был подведен на выборах. Маратова, всеобщего друга, «прокатили на вороных».
В состав нового партбюро были избраны Высотин, Порядов, Кристаллов... Партийное собрание кончилось за час до отбоя. В корабельном клубе остались только члены нового партбюро, чтобы после небольшого перерыва провести организационное заседание.
Меркулову полагалось бы остаться с ними (такова была традиция), открыть заседание, рекомендовать, кого избрать секретарем. Но собрание выбило начальника политотдела из колеи. К тому же его мучила боль в пояснице (видимо, давало знать себя купанье в ледяной воде во время высадки десанта).
Меркулов расхаживал по коридору и злился на Вы-сотина, Маратова, Серова, а больше всех на самого себя, и это было близко к душевному смятению... «Черт меня дернул связать себя с Панкратовым», — впервые сделал он этот вывод.
Его размышления прервал командующий. Он подошел и спросил:
— Так кого в секретари?
Меркулов заколебался. В составе бюро были два партийных работника: Кристаллов и Порядов. Ни к одному из них сейчас душа не лежала. Однако он взял себя в руки, стремясь быть вполне объективным, сказал:
— Думаю, Порядова. Правда, он мой заместитель, это не принято, но ведь и не возбраняется уставом партии...
Серов не скрыл удивления.
— Помнится, вы были им недовольны, — заметил он, — хотели даже откомандировать.
— Многое изменилось, Кирилл Георгиевич, — сказал Меркулов устало, — да и состав бюро такой...
Серов покачал головой.
— Планировался, видимо, несколько иной, — он прищурился чуть лукаво: — Ну что ж, раз так, пусть сами и решают, в чьи руки бразды вручать... А? Сегодня уж такой демократический день.
Меркулов озадаченно поглядел на командующего, сдвинул брови, но спорить не стал.
— Пусть так, — сказал он.— А я поеду домой, что-то нездоровится. — Он болезненно выпрямился, держась рукой за поясницу.
— Да, вид у вас нездоровый,—согласился Серов.
Они распрощались сухо. Ни тот, ни другой не заговорили о прошедшем собрании. Отнеслись они к нему, конечно, по-разному, но к большому разговору еще оба не были готовы.
Серов ушел к себе, расстегнул крючки на кителе и, прохаживаясь по каюте, размышлял о прошедшем партсобрании. «Все, что делается народом, к лучшему», — думалось ему. Через несколько минут в каюту заглянул Панкратов.
— На заседание партбюро пойдете, товарищ адмирал? — спросил он подчеркнуто буднично. Ни за что не показал бы он Серову сейчас, что собрание его потрясло. Всем своим поведением он должен был продемонстрировать, что ни на минуту не позволит усомниться в себе и в своей правоте.
Однако спокойствие и будничный тон Панкратова были слишком искусственно подчеркнуты, и Серов с первого взгляда понял: «А ведь ты только притворяешься, Потапыч, что ничто тебя не задело».
...После собрания Маратов поднялся на палубу. Тревога и стыд охватили его, едва объявили результат го-
лосования. До последней минуты пропагандист надеялся, что, несмотря, ни на что, в бюро он попадет, а там Меркулов рекомендует его в секретари, и все уляжется само собой. «Большая туча — маленький дождь», — эту пословицу он не раз сегодня твердил про себя. Не то, чтобы Маратов был убежден в ее справедливости, но очень уж хотелось, чтобы все обошлось без больших переживаний и потрясений. Втайне военная служба представлялась Маратову чем-то вроде пребывания в гостинице, где удобно жить, приятно общаться со старыми и заводить дружбу с новыми знакомыми, безмятежно вращаясь в кругу событий и лишь' изредка перебираясь из одного номера в другой, новый, лучший, но, впрочем, почти ничем не отличающийся от старого.
Морозные звезды усыпали небо. Лед в гавани поблескивал, как хорошо натертый паркет. За черной, как угольная смола, бетонированной набережной цепочками фонарей отмечались пустынные серые улицы. Чистый и необыкновенно пахучий воздух заполнял гавань. Маратов прошелся по палубе, поглядел на закутанного в полушубок часового у сходней, на стволы зачехленных орудий, нависших над палубой, на весь заиндевевший мир, простирающийся вокруг, и ему вдруг стало нестерпимо одиноко.
Неподалеку от Маратова прошел Меркулов, прямой, как палка, высоко держа голову. Шаги его на сходнях прозвучали так, будто он давил каблуками орехи. И снова все стихло.
...Да, конец собрания был для Маратова страшным ударом. И не потому, что он дорожил постом секретаря партбюро. Нет, дело это хлопотливое. Маратов не раз, полушутя, полусерьезно, говорил: «Пора меня переизбрать, не то воображу себя секретарем милостью божьей на вечные времена». Ему обычно отвечали так же полушутливо и любовно: «Вези, Савва, вези... У тебя шея крепкая, а сердце доброе». Доброе сердце... Пожалуй, это и было главной причиной, по которой Маратова неизменно выбирали в руководство парторганизацией. Он никого, не обижал, ни с кем не ссорился, всем старался быть приятным. И в этом его поведении не было ни капли нарочитого подлаживания или подобострастия. Просто он был такой от природы, хороший,
незлобивый человек. Маратов всех устраивал и всеми был любим. И эту любовь он ценил превыше всего. Именно потому ему важно было, чтобы его выбрали в бюро и выбрали единогласно. То, что товарищи, друзья голосовали на собрании против него, а значит, как казалось ему, перестали его уважать, было обидой горькой и незаслуженной.
«За что? Всего один голос «за», — спрашивал себя Маратов. — Ну пусть я сделал плохой доклад, пусть в чем-то ошибался, либеральничал, но я ведь ни у кого не стоял на пути... Не совершал никаких проступков... Вчера еще был Маратов хорош, а сегодня, как ненужную ветошь, — за борт».
Морозное ночное спокойствие раздражало его. Казалось, начнись сейчас пурга, было бы легче. Он расстегнул шинель, потом аерхнюю пуговицу кителя. Разгоряченная грудь была влажной. «Простужусь... Ну и черт со мной!» Больше всего хотелось ему излить перед кем-нибудь свои обиды. И это тоже злило его. Сейчас нужно быть подчеркнуто холодным со всеми. Показать, что люди, которые его не уважают, и ему не нужны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Порядову, Кристаллову, Донцову, казалось, впервые становилось ясно, из-за чего они терзались сомнениями и тревожились. Даже Меркулов не мог отделаться от мысли: «Да ведь это мои слова... так я собирался выступить на партактиве, который сам же отменил, не поверив, что меня поддержат. — На мгновение он растерялся. — Неужели же я теперь оказался на стороне тех, кто цепляется за старое, отжившее и не дает новому хода?» Тут, однако, пришло на ум обвинение, которое раньше предъявляли ему самому.
— Значит, вы предлагаете признать все у нас плохим, хотите все охаять? — бросил он реплику.
— Нет, товарищ Меркулов. — Высотин был к этому вопросу готов, и он не смутил его.— Нет, ни в коем случае. Охаивать труд людей — значит растоптать их
лучшие чувства. Я думаю, когда подчеркивают успехи, поступают мудро, если это делается для того, чтобы люди поверили в свои силы. Но когда говорят об успе-. хах, чтобы объявить достигнутое предельным, преграждают путь новому. А вы, мне кажется, на совещании поступили именно так. В нашем соединении мы добились высокой организованности, а это такой фундамент, на котором можно строить любое здание. Но я считаю, что возможности наших людей давно уже переросли задачи, которые мы перед ними ставим. Я считаю, что жизнь может поставить задачи куда более сложные. Словом, я за линию наибольших трудностей, смелых, гибких, а не академических штабных планов, за линию инициативы и новаторства, а не формальной исполнительности, высокого напряжения сил, а не парадных демонстраций. За то, чтобы поддержать таких командиров, как Светов, которые уже стали на этот путь. И подвергнуть жесткой проверке всех наших «медалистов».
В Меркулове каждый мускул был напряжен. Пусть этого никто не знал: теперь он получал двойные удары, каждое слово звучало осуждением его прежнего отношения к людям и той позиции, на которой он стоял сейчас.
— А я думаю, что это выступление не что иное, как критика командования, — проговорил вдруг хрипло и властно Панкратов.
Может быть, со стороны Панкратова это был удар не вполне честный. Но сам Панкратов даже оттенка недобросовестности в своей реплике не находил. С самого начала ему многое не нравилось. Резали слух выступления Порядо-ва, Донцова, лезших, по мнению Панкратова, не в свое дело, пытавшихся судить не о том, что им положено. Этого одного было довольно, чтобы не вникать в смысл их выступлений. Но то были в конце концов частности. Высотин же возмутил Панкратова до глубины души. «Что под сомнение ставит, на что руку поднимает?»
Нет в вооруженных силах ничего более незыблемого, чем авторитет единоначальника. С годами меняются военная техника и тактика, но воля командира, по чьему приказу идешь хоть на смерть, была и остается основой жизненной силы армии и флота. Нет дисциплины без великой веры в то, что твой начальник всегда
знает, как и что нужно делать, а твой долг лишь наилучшим образом выполнять его приказания. И потом, не он ли, Панкратов, учил Высотина штабному делу?! «Выскочка». Панкратов, конечно, мог и по существу поспорить с Высотиным, сказать, что ни в чем и никогда не было в штабе отступления от прямых указаний свыше, что условия учений отнюдь не были легкими, что за так называемой «гибкостью штаба» часто стоят бесхребетность и распущенность... Но спорить по таким вопросам в присутствии подчиненных начальник штаба считал непозволительным.
Высотин молчал, все еще не отходя от стола. «Неужто я в самом деле не имел права сказать то, что думаю, товарищам-коммунистам?». Он посмотрел на хмуро опустившего голову Панкратова, потом на Меркулова и Серова.
Меркулов подумал: «Выскочил из седла побратим». Начальник политотдела сам воздержался бы от таких прямых обвинений. Тут уж очень зыбкая грань между защитой единоначалия и зажимом критики. «Нехорошо!» Вряд ли теперь кто-нибудь поддержит Высотина. Мелькнула мысль: «А может быть, это к лучшему».
Высотин продолжал стоять молча, настороженный и смущенный, не сводя глаз с командующего. Только тот один мог ответить на тяжкое обвинение начальника штаба. Лишь командующий — и никто больше. «Ну а если Серов поддержит своего начштаба?».
Серов понимал создавшееся положение. Он не спешил вмешиваться в ход собрания. «Ну что ж, кажется, ничего не поделаешь».
— Я думаю, — сказал Серов тихо и как-то по-домашнему спокойно, — не следует превращать принцип единоначалия в дубинку. Этак самые хорошие и верные вещи можно довести до абсурда. Мы — парторганизация штабная, наши коммунисты руководят соединениями, значит, их долг искать дороги к улучшению этого руководства. Не след нам заниматься формальной казуистикой и с опаской щупать каждое слово: «А нет ли в нем непозволительной критики». Ни к чему это. Я подрыва авторитета командования в речи Высотина не усмотрел. Наоборот, он хочет, чтобы мы все лучше руководили делом в будущем, а лучше руководить — значит поднять авторитет. Во всем ли прав он — другой
вопрос. Я его наперед не решаю. А поспорить о новых задачах, по-моему, не грех.Серов подумал немного и продолжал:—Я уже свыше тридцати лет в партии и присутствовал на многих партийных собраниях. Помню собрания в годы гражданской войны. Перед тяжелым боем коммунисты брали на себя трудные и опасные задания, а потом в бою вели за собой бойцов с такой верой в победу, что их вера, их дух передавались всем. Я помню многочасовые собрания на строительстве первой пятилетки, когда открывались новые пути советской техники, собрания «накоротке» в кубрике подводной лодки, когда кончался кислород, а нужно было еще много часов не подниматься на поверхность. Чем памятны мне эти собрания? Тем, что каждое из них было необходимым, тем, что на каждом звучал призыв: «Коммунисты, вперед!» За последние годы, к сожалению, видел я у нас много партсобраний совсем иных: скучных и серых, после которых ровным счетом ничего не менялось. Скажу откровенно, судя по докладу, сегодняшнее тоже обещало быть таким. Но, кажется, потом загорелся живой огонек. Так не будем его гасить. Теперь, друзья, 1954 год, и вся партия борется за восстановление ленинских норм партийной жизни. Л эти нормы требуют смелой мысли, страстного чувства от каждого коммуниста, непримиримости к тому, что является слепой догмой... Некоторые из нас поддались рутине... И, видимо, я сам был в этом грешен...
Панкратов смотрел на Серова с удивлением. «Что же он и себя самого отдает на суд «критиканов?». Нет, старый служака отказывался понимать командующего. Выставив вперед челюсть, он сидел недоумевающий и потрясенный. Меркулова не покидала мысль: «Об этом я, именно я, должен был говорить... Но теперь ведь уже не могу...» Впервые за много лет он почувствовал себя растерянным. Личное, меркуловское, расходилось с государственным, партийным, принципиальным. Это еще не осознавалось до конца. Но все росло ощущение глубокой внутренней тревоги.
Коммунисты выступали один за другим. Неожиданно крепко досталось Маратову. «Наш Савва» — эти слова вдруг прозвучали иронически и зло. «Наш Савва всех готов понять, всем помочь, всех хвалить. Прямо не
секретарь партбюро, а духовник всепрощающий. Не пора ли признаться, что мы больше изучали бумаги, чем живых людей, что, проверяя корабли, мы порой слишком глухо говорили о недостатках...»
Маратов был ошеломлен и от заключительного слова отказался. Он не был к нему готов.«Да, не силен ты, брат, не силен», — подумал Меркулов. Он и сам не знал, как должен выступить Маратов, но почему-то в нем до конца тлела надежда, что все еще можно повернуть, что есть какой-то ход, который докажет, что линия политотдела и партийного бюро определялась высшей партийной и государственной необходимостью.
Начали зачитывать проект решения. По традиции работа партбюро была признана все же удовлетворительной.Однако истинный итог был подведен на выборах. Маратова, всеобщего друга, «прокатили на вороных».
В состав нового партбюро были избраны Высотин, Порядов, Кристаллов... Партийное собрание кончилось за час до отбоя. В корабельном клубе остались только члены нового партбюро, чтобы после небольшого перерыва провести организационное заседание.
Меркулову полагалось бы остаться с ними (такова была традиция), открыть заседание, рекомендовать, кого избрать секретарем. Но собрание выбило начальника политотдела из колеи. К тому же его мучила боль в пояснице (видимо, давало знать себя купанье в ледяной воде во время высадки десанта).
Меркулов расхаживал по коридору и злился на Вы-сотина, Маратова, Серова, а больше всех на самого себя, и это было близко к душевному смятению... «Черт меня дернул связать себя с Панкратовым», — впервые сделал он этот вывод.
Его размышления прервал командующий. Он подошел и спросил:
— Так кого в секретари?
Меркулов заколебался. В составе бюро были два партийных работника: Кристаллов и Порядов. Ни к одному из них сейчас душа не лежала. Однако он взял себя в руки, стремясь быть вполне объективным, сказал:
— Думаю, Порядова. Правда, он мой заместитель, это не принято, но ведь и не возбраняется уставом партии...
Серов не скрыл удивления.
— Помнится, вы были им недовольны, — заметил он, — хотели даже откомандировать.
— Многое изменилось, Кирилл Георгиевич, — сказал Меркулов устало, — да и состав бюро такой...
Серов покачал головой.
— Планировался, видимо, несколько иной, — он прищурился чуть лукаво: — Ну что ж, раз так, пусть сами и решают, в чьи руки бразды вручать... А? Сегодня уж такой демократический день.
Меркулов озадаченно поглядел на командующего, сдвинул брови, но спорить не стал.
— Пусть так, — сказал он.— А я поеду домой, что-то нездоровится. — Он болезненно выпрямился, держась рукой за поясницу.
— Да, вид у вас нездоровый,—согласился Серов.
Они распрощались сухо. Ни тот, ни другой не заговорили о прошедшем собрании. Отнеслись они к нему, конечно, по-разному, но к большому разговору еще оба не были готовы.
Серов ушел к себе, расстегнул крючки на кителе и, прохаживаясь по каюте, размышлял о прошедшем партсобрании. «Все, что делается народом, к лучшему», — думалось ему. Через несколько минут в каюту заглянул Панкратов.
— На заседание партбюро пойдете, товарищ адмирал? — спросил он подчеркнуто буднично. Ни за что не показал бы он Серову сейчас, что собрание его потрясло. Всем своим поведением он должен был продемонстрировать, что ни на минуту не позволит усомниться в себе и в своей правоте.
Однако спокойствие и будничный тон Панкратова были слишком искусственно подчеркнуты, и Серов с первого взгляда понял: «А ведь ты только притворяешься, Потапыч, что ничто тебя не задело».
...После собрания Маратов поднялся на палубу. Тревога и стыд охватили его, едва объявили результат го-
лосования. До последней минуты пропагандист надеялся, что, несмотря, ни на что, в бюро он попадет, а там Меркулов рекомендует его в секретари, и все уляжется само собой. «Большая туча — маленький дождь», — эту пословицу он не раз сегодня твердил про себя. Не то, чтобы Маратов был убежден в ее справедливости, но очень уж хотелось, чтобы все обошлось без больших переживаний и потрясений. Втайне военная служба представлялась Маратову чем-то вроде пребывания в гостинице, где удобно жить, приятно общаться со старыми и заводить дружбу с новыми знакомыми, безмятежно вращаясь в кругу событий и лишь' изредка перебираясь из одного номера в другой, новый, лучший, но, впрочем, почти ничем не отличающийся от старого.
Морозные звезды усыпали небо. Лед в гавани поблескивал, как хорошо натертый паркет. За черной, как угольная смола, бетонированной набережной цепочками фонарей отмечались пустынные серые улицы. Чистый и необыкновенно пахучий воздух заполнял гавань. Маратов прошелся по палубе, поглядел на закутанного в полушубок часового у сходней, на стволы зачехленных орудий, нависших над палубой, на весь заиндевевший мир, простирающийся вокруг, и ему вдруг стало нестерпимо одиноко.
Неподалеку от Маратова прошел Меркулов, прямой, как палка, высоко держа голову. Шаги его на сходнях прозвучали так, будто он давил каблуками орехи. И снова все стихло.
...Да, конец собрания был для Маратова страшным ударом. И не потому, что он дорожил постом секретаря партбюро. Нет, дело это хлопотливое. Маратов не раз, полушутя, полусерьезно, говорил: «Пора меня переизбрать, не то воображу себя секретарем милостью божьей на вечные времена». Ему обычно отвечали так же полушутливо и любовно: «Вези, Савва, вези... У тебя шея крепкая, а сердце доброе». Доброе сердце... Пожалуй, это и было главной причиной, по которой Маратова неизменно выбирали в руководство парторганизацией. Он никого, не обижал, ни с кем не ссорился, всем старался быть приятным. И в этом его поведении не было ни капли нарочитого подлаживания или подобострастия. Просто он был такой от природы, хороший,
незлобивый человек. Маратов всех устраивал и всеми был любим. И эту любовь он ценил превыше всего. Именно потому ему важно было, чтобы его выбрали в бюро и выбрали единогласно. То, что товарищи, друзья голосовали на собрании против него, а значит, как казалось ему, перестали его уважать, было обидой горькой и незаслуженной.
«За что? Всего один голос «за», — спрашивал себя Маратов. — Ну пусть я сделал плохой доклад, пусть в чем-то ошибался, либеральничал, но я ведь ни у кого не стоял на пути... Не совершал никаких проступков... Вчера еще был Маратов хорош, а сегодня, как ненужную ветошь, — за борт».
Морозное ночное спокойствие раздражало его. Казалось, начнись сейчас пурга, было бы легче. Он расстегнул шинель, потом аерхнюю пуговицу кителя. Разгоряченная грудь была влажной. «Простужусь... Ну и черт со мной!» Больше всего хотелось ему излить перед кем-нибудь свои обиды. И это тоже злило его. Сейчас нужно быть подчеркнуто холодным со всеми. Показать, что люди, которые его не уважают, и ему не нужны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70