https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Ideal_Standard/
Вирджиния, краснея, призналась ему, что она на досуге тоже сочиняет стихи. Они вместе читали их, и Титу пришел в негодование, услышав, что она тщетно обивала пороги всех редакций. Вирджиния утешалась и чуть ли не гордилась тем, что ее не понимают... Однако ее обрадовало, что, по крайней мере, поэт оценил ее скромные песни. Когда потом Титу открылся ей в своих мятежных мечтаньях, миловидная учительница грустно закивала головой в знак того, что и ее душу томят те же волненья.
В лунные вечера Титу летел к Вирджинии Герман, и на скамейке в уснувшем саду они вместе развивали радужные планы в надежде на тот день, когда румыны станут хозяевами этой исконно румынской земли, когда весь мир будет разделять их мысли, когда... Такие разговоры приводили обоих в упоение.
«Какое необыкновенное существо! — думал Титу, возвращаясь домой. — Если уж наши чаяния проникли и в сердце избранных женщин, значит, они скоро сбудутся!»
Крадучись пробирался он к себе, боясь разбудить Кынтэряну, спавшего летом с открытыми окнами. В своей комнате он потом продолжал грезить с широко раскрытыми глазами, расчувствовавшись до слез. В распахнутые окна его подбадривала серебристая луна. Волновался он так, как будто завтра же ожидалась полная победа... Он уже рисовал ее себе, и воображение уносило его на своих буйных крыльях... Вот он и Клуже, где бывал всего один раз, несколько лет тому назад. Всюду только румынская речь... И какая! Кажется, все говорят на чистейшем румынском, еще приятнее, чем инженер Василе Попа из Вэрари, ко-торый изъездил всю Румынию... Вывески магазинов, улицы, школы, власти — все, все румынское... Статуя Матяша Корвина (Матяш Хуняди (Корвин) — венгерский король. В годы его правления (1458 — 1490) укрепилась централизованная государственная власть, достигли расцвета культура и искусство. В народных легендах Матяш Корвин предстает поборником справедливости, и после его смерти, когда феодальная реакция уничтожила централизацию государства, когда увеличились повинности крестьян и ухудшилось их правовое положение, крылатыми стали слова: «Умер король Матяш, не стало справедливости». Конная статуя М. Корвина установлена в центре Клужа, где он родился.) улыбается прохожим и словно говорит им: «Ну как, настал час справедливости!..» А солдаты в мохнатых шапках... в точности как описывают румынских доробанцев... (Доробанцы —в старой Румынии пограничные, пехотные войска и жандармерия. Они носили ^островерхие бараньи шапки с индюшиными перьями.) Судья из Армадии, который так нагло держался с Херделей, теперь раскланивается до земли. Титу хочет быть великодушным, показать ему, как благородны и незлопамятны румынские властелины... Он подает судье руку... Но волна мчит его дальше... Вот он в Сибиу, в Брашове, в Ора-дя-Маре, в Араде, в Тимишоаре!.. Трехцветные флаги победно развеваются на всех легендарных дворцах... Жандармов с петушиными перьями как не бывало... А это что? Навстречу ему браво вышагивает унтер, начальник жандармского участка в Лушке, в черной шапке набекрень с трехцветной кокардой... Титу вспоминает, как этот унтер навязывался к нему в друзья и как потом обнаглел, видя, что заурядный румынский поэт гнушается здороваться за руку с венгерским жандармом. «Где же у тебя петушиные перья, любезный?» — гордо спрашивает он его. «Какие перья? Почему петушиные? — краснеет унтер.— Я румын! Разве вы меня не узнаете? Я всегда был румыном, но жизнь так трудна и служба...» — «Ренегат!» — негодующе восклицает Титу. Тогда унтер разъяряется, начинает ругаться по-венгерски и швыряет ему в лицо трехцветную кокарду. Оскорбленный Титу в остервенении бросается на него, хочет схватить его за горло...
Но, поскользнувшись, падает навзничь... «Что со мной?.. Я брежу?» - спрашивает себя Титу, встряхиваясь и вскакивая на ноги.
Луна смеется в открытое окно. С улицы приближаются резкие, властные голоса. Титу подходит к окну. Лунные лучи светят в лицо. Две черные фигуры с топаньем проходят мимо. Штыки сверкают на свету, петушиные перья кичливо колышутся, отливая серебром.
— О-о-ох... жандармский патруль! —лепечет Титу с такой болью, точно у него вырвали кусок сердца, потом захлопывает окно и говорит: — Мечты... мечты...
И все-таки те же мечты опять забирали его в свои сети, и он уже не мог противиться им. Они и усыпляли, и будили его, и услаждали весь день, устремляя его стопы все к той же Вирджинии Герман, единственному существу, всецело разделявшему его упования и надежды...
«Может быть, я ее люблю?» — подумал он однажды, когда особенно мучился желанием увидеть ее.
Сначала он испугался, как будто поймал себя на чем-то неблаговидном. Но потом успокоился. Любовь всегда устремлена к эгоистичной цели. Поэтому в конце она оставляет в душе пустоту. Он вспомнил Розу. Лишь теперь он ясно понимал, как они оба лицемере-ли. Сами помышляли об объятьях, только о них. Все те пышные, избитые фразы только к тому и клонили... А с Вирджинией даже как-то и не думаешь, что она красивая женщина. Будь она дурнушкой, его чувства ничуть не притупились бы. Это просто дружба. Истинная дружба, основанная на общности идеалов. Подобно врачу, прослеживающему ход болезни на самом себе, Титу сравнивал теперешнее биение сердца с тем, какое испытывал прежде, когда был влюблен в Розу Ланг или Лукрецию Драгу. И с гордостью заключал, что тут не может быть и речи о любви обычной, его чувство гораздо возвышеннее, и он восторженно говорил:
— На свете нет ничего дороже настоящей дружбы между мужчиной и женщиной!
И когда в один прекрасный день Еуджения, мучимая тайной ревностью, стала обвинять его, что он приехал в Лушку только потому, что любит Вирджинию Герман, Титу высокомерно ответил ей:
— О нет... это совсем не любовь, барышня! Это нечто большее... Дружба, проистекающая из общих альтруистических устремлений!
И тут же рассердился, потому что Еуджения недоверчиво и грустно усмехнулась.
6
В день святого Петра ребенка окрестили и назвали Петрей. Справляли крестины весело, даже и Думитру Моаркэш напился допьяна.
А потом все вошло в свою колею. Не сравнялось и недели, как Ион выискал причину и опять отколотил жену.
Счастье, переполнившее душу Аны после родов, сгинуло, как дым на ветру. Теперь ей поневоле пришлось убедиться, что Ион ненавидит ее, и тут же она удивилась себе, как не понимала этого прежде. Если уж и ребенок не смягчил его, на что же еще надеяться? Она перебрала прошлое и ужаснулась, как была слепа. Зачем было цепляться за него, когда он добивался только ее приданого? Он обманывал ее с первого разу, как только с ней сдружился. Узнал ее слабость и стал охотиться за ней, как кровожадный волк. Она вспомнила его ласковые речи на гуляньях, когда он старался вскружить ей голову... Притворством была его ласковость и все, что было дальше, и когда обнимал ее в постели на печке, он тоже притворялся, — так и шло, пока она не забеременела... пока он не загубил ее долю и всю ее жизнь... Теперь нечего каяться. Теперь уже поздно...
Сознание, что она лишняя, постоянно преследовало ее. Давно уже она забрала себе в голову, что лучше бы и не жить на свете, но ожидание ребенка сдерживало ее отчаяние, заставляло ее терпеть. Она еще и теперь искала утешения в материнстве, но и тут не находила его сполна. Когда она спрашивала себя, зачем живет, черные думы вереницей обступали ее, и только легкий вскрик ребенка, кормившегося грудью, отвлекал ее на время. Но потом и его милая живость лишь бередила в ней боль, и она в отчаянии думала: «Хоть бы уж прибрал нас господь обоих сразу!»
И все-таки неизвестность смерти внушала ей безотчетный ужас. Вид села, нагорных полей с обильным урожаем, таинственные леса, крохотные домики, затерявшиеся меж садов, все это как бы говорило ей, что любые жизненные страдания в тысячу раз легче перетерпеть, чем пугающую неизведанность мрака, в который тебя ввергает смерть. Воля ее отступала перед медными вратами, за которые не удалось заглянуть даже мельком ни одной, живой душе. Они замкнуты тайной, за ними исчезли миллионы жизней...
А бесстрастное время шло себе, минуя ее печали. Лето было на исходе, и работы на поле все подбавлялось. Изо дня в день она взбиралась в гору с плетеной люлькой на спине, нося еду работникам, а в награду по-прежнему получала лишь побои да брань.
В первое сентябрьское воскресенье, рано утром, когда Ана подоила корову и стала цедить в кринки молоко, она услыхала из сеней, где была, сдавленный, испуганный голос Мачедона Черчеташу:
— Господин учитель, будьте добры, не откажите пойти. Аврум повесился!
— Да не говори! — отозвался учитель, умывавшийся на галерее, как и обычно.
— Повесился, повесился! — повторил Мачедон еще испуганнее.
Ана передернулась, чувствуя, как странная дрожь пробежала по спине, даже сердце похолодело. Ион еще до этого ушел в село... Она, как была, в подоткнутой юбке, не прибравшись, пустилась бегом к корчме, точно дело шло о чем-то таком, чего ей никак нельзя было пропустить. Еще издали она увидела у ворот Аврумова двора сбившихся в кучу людей, они махали руками, вытягивали шеи. Запыхавшись, Ана подбежала туда и стала пробираться вперед, чтобы взглянуть на покойника. Но тут она столкнулась с Ионом, он злобно прикрикнул на нее:
— А ты чего сюда суешься? Иль дома дела нет?
Ну-ка убирайся отсюда, чертова дурища!
Ана и не глянула на него. Она, как ящерка, юркнула в толпу и вмиг очутилась во дворе.
Ворота сарая были открыты настежь. Одноконная каруца с насохшей на колесах грязью стояла у стены с поднятыми вверх оглоблями. К другой стене была прислонена лестница, ее нижние концы упирались в дрожину каруцы, а верхушка глубоко зарылась в свежее пахучее сено, свисавшее из лаза сеновала, набитого до самых стропил. В петле, сделанной из конца старой оброти, привязанной к седьмой ступеньке, висел Аврум. Лицо у него было свекольно-красное, рыжая борода всклокочена, пряди волос прилипли ко лбу и вискам, блестевшим от пота, вылезшие из орбит глазa, обращенные во двор, казалось, сердито смотрели и на столпившихся в воротах людей, которые глазели, боясь подойти ближе. Губы у него искривились, прикушенный язык был в беловатых бороздках.
— Он еще не помер!.. Где Ривка!.. Давайте скорее перерезайте веревку! — закричал Трифон Тэтару, ломая руки, но не трогаясь с места.
— Да не кричи ты, чудак, он уже холодный! — раздались голоса.
В полукруге шагов на пять от Аврума было свободно. На земле, среди сенной трухи, соломы и птичьего помета лежала вверх дном шляпа удавленника с лоснящейся, засаленной подкладкой.
Ана стояла, дрожа, между оглоблями каруцы и не могла отвести глаз от Аврума. Она еще никогда не видела так близко мертвых. Ни страха, ни жалости не чувствовала она, а только острое желание прочесть на его лице тайну, останавливавшую ее самое... Ее удивляло, как это у него удержалась на макушке черная бархатная ермолка и то, что ноги у него довисали до земли и были согнуты, левой рукой он вцепился в лестницу, а правая была растопырена, точно он пытался ухватиться за что-то.
— Отойдите! А ну, посторонись! — заслышались вдруг голоса, и чья-то тяжелая рука отпихнула Ану, так что она отлетела чуть ли не в объятия удавленника.
— Да как же это никто не перерезал веревку? Не пес ведь он, прости господи! — воскликнул Херделя, с побелевшим лицом, пробираясь сквозь толпу.
Он подошел к лестнице, пощупал грудь Аврума и повелительно крикнул:
— Он теплый!.. Живо!.. Перерезай, Трифон!.. Держите его крепче, чтобы не сорвался!
Несколько мужиков, расхрабрившись, захлопотали, и уже через минуту Ана увидела закачавшийся, как часовой маятник, конец оброти.
Она не понимала, что там происходит, потому что за людьми не видно было мертвеца. Только позже она с удивлением увидела, что двое парней, наставляемые Херделей, поднимали и сгибали руки и ноги Аврума, словно хотели оживить его. И она с горечью подумала: «И чего зря мучают? Умер, так хоть отдохнет человек!»
Крестьяне шутили и посмеивались над стараниями учителя, а он через несколько времени огорченно сказал:
— Вы точно нехристи! Дали ему умереть прямо на глазах, нет чтобы сразу перерезать веревку!.. Он же только от страху умер, ведь ноги у него до земли доставали... Бедняга Аврум!
— Ну, если уж тебе суждено помереть, умрешь и нечаянной смертью, на то божья воля! — громко возгласил примарь Флоря Танку, самодовольно оглядывая окружающих, так будто был уверен, что он-то уж никогда не умрет, бог не попустит.
Все сгрудились теперь вокруг учителя, считая, что ему известно, из-за чего повесился Аврум. Покойника так и оставили под лестницей, он лежал вверх лицом, повернутый ногами к выходу, одно колено у него было согнуто, рубашка на груди расстегнута, застывшие глаза отрешенно смотрели в потолок. Джеордже Булбук, самый любопытный из всех, протискивался вперед и наступил на запачканный грязью ботинок удавленника; в испуге он перекрестился и, решив, что это дурная примета, выбежал на улицу.
Под конец Херделя должен был подробно рассказать все, что знал. Письмоводитель Штоссель подбил Аврума купить с ним на паях Господскую рощу, приписанную к Жидовице. Сделка представлялась выгодной, письмоводитель уверял, что нашел клиента, которому они сразу перепродадут контракт с большим барышом, так что им даже и не придется платить, они только подпишутся и получат разницу. Но после того, как был подписан контракт, Штоссель стал оттягивать дело. Клиент с барышом испарился. А срок, назначенный для уплаты за лес, приближался. С кем Аврум ни говорил об этом, все ему решительно заявляли, что сделка неудачная, весь лес не стоит и пятой доли условленной цены... Аврум был в ужасе, видя что ему придется распродать все и остаться ни с чем, чтобы уплатить. Две недели он страшно отчаивался. В субботу был в синагоге в Жидовице, и там все старики так ему и сказали, будто Штоссель умышленно разорил его.
Анрум пошел к письмоводителю и раскричался на не-го, а тот вытолкал его за дверь и крикнул ему вслед: "Ступай и вешайся, если ты такой дурак!» Вернулся Аврум домой прямо позеленелый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
В лунные вечера Титу летел к Вирджинии Герман, и на скамейке в уснувшем саду они вместе развивали радужные планы в надежде на тот день, когда румыны станут хозяевами этой исконно румынской земли, когда весь мир будет разделять их мысли, когда... Такие разговоры приводили обоих в упоение.
«Какое необыкновенное существо! — думал Титу, возвращаясь домой. — Если уж наши чаяния проникли и в сердце избранных женщин, значит, они скоро сбудутся!»
Крадучись пробирался он к себе, боясь разбудить Кынтэряну, спавшего летом с открытыми окнами. В своей комнате он потом продолжал грезить с широко раскрытыми глазами, расчувствовавшись до слез. В распахнутые окна его подбадривала серебристая луна. Волновался он так, как будто завтра же ожидалась полная победа... Он уже рисовал ее себе, и воображение уносило его на своих буйных крыльях... Вот он и Клуже, где бывал всего один раз, несколько лет тому назад. Всюду только румынская речь... И какая! Кажется, все говорят на чистейшем румынском, еще приятнее, чем инженер Василе Попа из Вэрари, ко-торый изъездил всю Румынию... Вывески магазинов, улицы, школы, власти — все, все румынское... Статуя Матяша Корвина (Матяш Хуняди (Корвин) — венгерский король. В годы его правления (1458 — 1490) укрепилась централизованная государственная власть, достигли расцвета культура и искусство. В народных легендах Матяш Корвин предстает поборником справедливости, и после его смерти, когда феодальная реакция уничтожила централизацию государства, когда увеличились повинности крестьян и ухудшилось их правовое положение, крылатыми стали слова: «Умер король Матяш, не стало справедливости». Конная статуя М. Корвина установлена в центре Клужа, где он родился.) улыбается прохожим и словно говорит им: «Ну как, настал час справедливости!..» А солдаты в мохнатых шапках... в точности как описывают румынских доробанцев... (Доробанцы —в старой Румынии пограничные, пехотные войска и жандармерия. Они носили ^островерхие бараньи шапки с индюшиными перьями.) Судья из Армадии, который так нагло держался с Херделей, теперь раскланивается до земли. Титу хочет быть великодушным, показать ему, как благородны и незлопамятны румынские властелины... Он подает судье руку... Но волна мчит его дальше... Вот он в Сибиу, в Брашове, в Ора-дя-Маре, в Араде, в Тимишоаре!.. Трехцветные флаги победно развеваются на всех легендарных дворцах... Жандармов с петушиными перьями как не бывало... А это что? Навстречу ему браво вышагивает унтер, начальник жандармского участка в Лушке, в черной шапке набекрень с трехцветной кокардой... Титу вспоминает, как этот унтер навязывался к нему в друзья и как потом обнаглел, видя, что заурядный румынский поэт гнушается здороваться за руку с венгерским жандармом. «Где же у тебя петушиные перья, любезный?» — гордо спрашивает он его. «Какие перья? Почему петушиные? — краснеет унтер.— Я румын! Разве вы меня не узнаете? Я всегда был румыном, но жизнь так трудна и служба...» — «Ренегат!» — негодующе восклицает Титу. Тогда унтер разъяряется, начинает ругаться по-венгерски и швыряет ему в лицо трехцветную кокарду. Оскорбленный Титу в остервенении бросается на него, хочет схватить его за горло...
Но, поскользнувшись, падает навзничь... «Что со мной?.. Я брежу?» - спрашивает себя Титу, встряхиваясь и вскакивая на ноги.
Луна смеется в открытое окно. С улицы приближаются резкие, властные голоса. Титу подходит к окну. Лунные лучи светят в лицо. Две черные фигуры с топаньем проходят мимо. Штыки сверкают на свету, петушиные перья кичливо колышутся, отливая серебром.
— О-о-ох... жандармский патруль! —лепечет Титу с такой болью, точно у него вырвали кусок сердца, потом захлопывает окно и говорит: — Мечты... мечты...
И все-таки те же мечты опять забирали его в свои сети, и он уже не мог противиться им. Они и усыпляли, и будили его, и услаждали весь день, устремляя его стопы все к той же Вирджинии Герман, единственному существу, всецело разделявшему его упования и надежды...
«Может быть, я ее люблю?» — подумал он однажды, когда особенно мучился желанием увидеть ее.
Сначала он испугался, как будто поймал себя на чем-то неблаговидном. Но потом успокоился. Любовь всегда устремлена к эгоистичной цели. Поэтому в конце она оставляет в душе пустоту. Он вспомнил Розу. Лишь теперь он ясно понимал, как они оба лицемере-ли. Сами помышляли об объятьях, только о них. Все те пышные, избитые фразы только к тому и клонили... А с Вирджинией даже как-то и не думаешь, что она красивая женщина. Будь она дурнушкой, его чувства ничуть не притупились бы. Это просто дружба. Истинная дружба, основанная на общности идеалов. Подобно врачу, прослеживающему ход болезни на самом себе, Титу сравнивал теперешнее биение сердца с тем, какое испытывал прежде, когда был влюблен в Розу Ланг или Лукрецию Драгу. И с гордостью заключал, что тут не может быть и речи о любви обычной, его чувство гораздо возвышеннее, и он восторженно говорил:
— На свете нет ничего дороже настоящей дружбы между мужчиной и женщиной!
И когда в один прекрасный день Еуджения, мучимая тайной ревностью, стала обвинять его, что он приехал в Лушку только потому, что любит Вирджинию Герман, Титу высокомерно ответил ей:
— О нет... это совсем не любовь, барышня! Это нечто большее... Дружба, проистекающая из общих альтруистических устремлений!
И тут же рассердился, потому что Еуджения недоверчиво и грустно усмехнулась.
6
В день святого Петра ребенка окрестили и назвали Петрей. Справляли крестины весело, даже и Думитру Моаркэш напился допьяна.
А потом все вошло в свою колею. Не сравнялось и недели, как Ион выискал причину и опять отколотил жену.
Счастье, переполнившее душу Аны после родов, сгинуло, как дым на ветру. Теперь ей поневоле пришлось убедиться, что Ион ненавидит ее, и тут же она удивилась себе, как не понимала этого прежде. Если уж и ребенок не смягчил его, на что же еще надеяться? Она перебрала прошлое и ужаснулась, как была слепа. Зачем было цепляться за него, когда он добивался только ее приданого? Он обманывал ее с первого разу, как только с ней сдружился. Узнал ее слабость и стал охотиться за ней, как кровожадный волк. Она вспомнила его ласковые речи на гуляньях, когда он старался вскружить ей голову... Притворством была его ласковость и все, что было дальше, и когда обнимал ее в постели на печке, он тоже притворялся, — так и шло, пока она не забеременела... пока он не загубил ее долю и всю ее жизнь... Теперь нечего каяться. Теперь уже поздно...
Сознание, что она лишняя, постоянно преследовало ее. Давно уже она забрала себе в голову, что лучше бы и не жить на свете, но ожидание ребенка сдерживало ее отчаяние, заставляло ее терпеть. Она еще и теперь искала утешения в материнстве, но и тут не находила его сполна. Когда она спрашивала себя, зачем живет, черные думы вереницей обступали ее, и только легкий вскрик ребенка, кормившегося грудью, отвлекал ее на время. Но потом и его милая живость лишь бередила в ней боль, и она в отчаянии думала: «Хоть бы уж прибрал нас господь обоих сразу!»
И все-таки неизвестность смерти внушала ей безотчетный ужас. Вид села, нагорных полей с обильным урожаем, таинственные леса, крохотные домики, затерявшиеся меж садов, все это как бы говорило ей, что любые жизненные страдания в тысячу раз легче перетерпеть, чем пугающую неизведанность мрака, в который тебя ввергает смерть. Воля ее отступала перед медными вратами, за которые не удалось заглянуть даже мельком ни одной, живой душе. Они замкнуты тайной, за ними исчезли миллионы жизней...
А бесстрастное время шло себе, минуя ее печали. Лето было на исходе, и работы на поле все подбавлялось. Изо дня в день она взбиралась в гору с плетеной люлькой на спине, нося еду работникам, а в награду по-прежнему получала лишь побои да брань.
В первое сентябрьское воскресенье, рано утром, когда Ана подоила корову и стала цедить в кринки молоко, она услыхала из сеней, где была, сдавленный, испуганный голос Мачедона Черчеташу:
— Господин учитель, будьте добры, не откажите пойти. Аврум повесился!
— Да не говори! — отозвался учитель, умывавшийся на галерее, как и обычно.
— Повесился, повесился! — повторил Мачедон еще испуганнее.
Ана передернулась, чувствуя, как странная дрожь пробежала по спине, даже сердце похолодело. Ион еще до этого ушел в село... Она, как была, в подоткнутой юбке, не прибравшись, пустилась бегом к корчме, точно дело шло о чем-то таком, чего ей никак нельзя было пропустить. Еще издали она увидела у ворот Аврумова двора сбившихся в кучу людей, они махали руками, вытягивали шеи. Запыхавшись, Ана подбежала туда и стала пробираться вперед, чтобы взглянуть на покойника. Но тут она столкнулась с Ионом, он злобно прикрикнул на нее:
— А ты чего сюда суешься? Иль дома дела нет?
Ну-ка убирайся отсюда, чертова дурища!
Ана и не глянула на него. Она, как ящерка, юркнула в толпу и вмиг очутилась во дворе.
Ворота сарая были открыты настежь. Одноконная каруца с насохшей на колесах грязью стояла у стены с поднятыми вверх оглоблями. К другой стене была прислонена лестница, ее нижние концы упирались в дрожину каруцы, а верхушка глубоко зарылась в свежее пахучее сено, свисавшее из лаза сеновала, набитого до самых стропил. В петле, сделанной из конца старой оброти, привязанной к седьмой ступеньке, висел Аврум. Лицо у него было свекольно-красное, рыжая борода всклокочена, пряди волос прилипли ко лбу и вискам, блестевшим от пота, вылезшие из орбит глазa, обращенные во двор, казалось, сердито смотрели и на столпившихся в воротах людей, которые глазели, боясь подойти ближе. Губы у него искривились, прикушенный язык был в беловатых бороздках.
— Он еще не помер!.. Где Ривка!.. Давайте скорее перерезайте веревку! — закричал Трифон Тэтару, ломая руки, но не трогаясь с места.
— Да не кричи ты, чудак, он уже холодный! — раздались голоса.
В полукруге шагов на пять от Аврума было свободно. На земле, среди сенной трухи, соломы и птичьего помета лежала вверх дном шляпа удавленника с лоснящейся, засаленной подкладкой.
Ана стояла, дрожа, между оглоблями каруцы и не могла отвести глаз от Аврума. Она еще никогда не видела так близко мертвых. Ни страха, ни жалости не чувствовала она, а только острое желание прочесть на его лице тайну, останавливавшую ее самое... Ее удивляло, как это у него удержалась на макушке черная бархатная ермолка и то, что ноги у него довисали до земли и были согнуты, левой рукой он вцепился в лестницу, а правая была растопырена, точно он пытался ухватиться за что-то.
— Отойдите! А ну, посторонись! — заслышались вдруг голоса, и чья-то тяжелая рука отпихнула Ану, так что она отлетела чуть ли не в объятия удавленника.
— Да как же это никто не перерезал веревку? Не пес ведь он, прости господи! — воскликнул Херделя, с побелевшим лицом, пробираясь сквозь толпу.
Он подошел к лестнице, пощупал грудь Аврума и повелительно крикнул:
— Он теплый!.. Живо!.. Перерезай, Трифон!.. Держите его крепче, чтобы не сорвался!
Несколько мужиков, расхрабрившись, захлопотали, и уже через минуту Ана увидела закачавшийся, как часовой маятник, конец оброти.
Она не понимала, что там происходит, потому что за людьми не видно было мертвеца. Только позже она с удивлением увидела, что двое парней, наставляемые Херделей, поднимали и сгибали руки и ноги Аврума, словно хотели оживить его. И она с горечью подумала: «И чего зря мучают? Умер, так хоть отдохнет человек!»
Крестьяне шутили и посмеивались над стараниями учителя, а он через несколько времени огорченно сказал:
— Вы точно нехристи! Дали ему умереть прямо на глазах, нет чтобы сразу перерезать веревку!.. Он же только от страху умер, ведь ноги у него до земли доставали... Бедняга Аврум!
— Ну, если уж тебе суждено помереть, умрешь и нечаянной смертью, на то божья воля! — громко возгласил примарь Флоря Танку, самодовольно оглядывая окружающих, так будто был уверен, что он-то уж никогда не умрет, бог не попустит.
Все сгрудились теперь вокруг учителя, считая, что ему известно, из-за чего повесился Аврум. Покойника так и оставили под лестницей, он лежал вверх лицом, повернутый ногами к выходу, одно колено у него было согнуто, рубашка на груди расстегнута, застывшие глаза отрешенно смотрели в потолок. Джеордже Булбук, самый любопытный из всех, протискивался вперед и наступил на запачканный грязью ботинок удавленника; в испуге он перекрестился и, решив, что это дурная примета, выбежал на улицу.
Под конец Херделя должен был подробно рассказать все, что знал. Письмоводитель Штоссель подбил Аврума купить с ним на паях Господскую рощу, приписанную к Жидовице. Сделка представлялась выгодной, письмоводитель уверял, что нашел клиента, которому они сразу перепродадут контракт с большим барышом, так что им даже и не придется платить, они только подпишутся и получат разницу. Но после того, как был подписан контракт, Штоссель стал оттягивать дело. Клиент с барышом испарился. А срок, назначенный для уплаты за лес, приближался. С кем Аврум ни говорил об этом, все ему решительно заявляли, что сделка неудачная, весь лес не стоит и пятой доли условленной цены... Аврум был в ужасе, видя что ему придется распродать все и остаться ни с чем, чтобы уплатить. Две недели он страшно отчаивался. В субботу был в синагоге в Жидовице, и там все старики так ему и сказали, будто Штоссель умышленно разорил его.
Анрум пошел к письмоводителю и раскричался на не-го, а тот вытолкал его за дверь и крикнул ему вслед: "Ступай и вешайся, если ты такой дурак!» Вернулся Аврум домой прямо позеленелый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63